По вечерам в дни шопинга я выкатывала шаткую тележку с ее законного парковочного места между диваном и моим ученическим креслом. Все эти три предмета были сокровищами, добытыми в один из предыдущих дней шопинга. Пятна на диване на самом деле были не такие уж и страшные. Издалека казалось даже, что это фабричный узор: цветы, может быть, или горох разного размера. Собственно, так мы и подумали, когда наткнулись на него под дрожащим светом уличных фонарей. Только когда мы протащили свою добычу через шесть кварталов в дом, безжалостный свет в нашей комнате разоблачил в этом якобы узоре то, чем он был на самом деле.
Ученическое кресло я просто обожала. Оно было похоже на кресла, которые я видела в школах в кино, вплоть до буковок, вырезанных на дереве, и засохшей жвачки, прилепленной под столешницей прикрепленного к нему стола. Кто‑то даже вырезал на нем стилизованную букву S из шести взаимосвязанных линий, которой были одержимы и я, и мои одноклассники. Для меня не имело значения, что стол предназначался для левшей или что одна из его ножек лишилась своей резиновой насадки. Я втиснула его между диваном и стеной и часами сидела, угнездившись в его коконе, покачиваясь взад-вперед за счет неустойчивости укороченной ножки, играя, поднимая руку, словно была одной из учениц школы «из телевизора».
У магазинной тележки была ржавая «старческая гречка». Каждый раз, когда я вытаскивала ее со стоянки между креслом и диваном, этих пятнышек оказывалось больше. Примерно через каждый фут пути она издавала сварливое попискивание. Эти протесты становились громче в холодную погоду, когда снег, слякоть и соль атаковали ее артритные колеса. Иногда толкать ее по зимним заснеженным тротуарам становилось так трудно, что я закрывала глаза и представляла, что иду по собственной лужайке в каком‑то деревенском райском уголке, толкая перед собой одну из тех красных газонокосилок, которые иногда показывали по телевизору.
Когда речь шла о выборе товаров в день шопинга, Ба-Ба был строг и конкретен: их должно быть легко унести, они должны быть практичными и мы должны быть готовы бросить их в одну секунду. Его наставления были моей мантрой. Никогда не забывай, Цянь-Цянь, что нам, возможно, придется бросить все в любую секунду. Но это не такая уж трагедия, говорил он мне. Трагедия – это наши привязанности. Я прислушивалась к Ба-Ба, потому что он точно знал, насколько опасны привязанности. Ему приходилось раз за разом лишаться самых разных вещей. Но при этом он никогда по-настоящему их не терял, потому что они по-прежнему были с ним. Я видела это по его глазам.
Ба-Ба говорил мне это, и я, в свою очередь, хранила его завет в своем сердце: при условии, что мы не станем претендовать на то, что нам не принадлежит – вещи, комнаты, Америку, эту прекрасную страну, – с нами все будет в порядке.
Мы с Ма-Ма наткнулись на пластиковое садовое кресло в один из дней шопинга. Я села в него и сразу поняла, что это одно из облегченных кресел, слишком пластичных, слишком эмпатичных, реагирующих на каждое твое движение. Когда‑то оно было белым, но теперь приобрело буровато-серый оттенок. В спинке у него была трещина, довольно длинная, но не до самого сиденья. Оно соответствовало всем требованиям Ба-Ба: его было легко нести, на нем можно было сидеть, а из-за трещины к нему невозможно было прикипеть душой. Оно было идеальным, потому что в любой день могло развалиться на части.
Мы водрузили садовое кресло на самый верх нашей стонущей тележки, в которой уже были вещи: веник, несколько алюминиевых банок, которые можно было сдать в переработку – по пять центов за каждую! – и складной стул. Я усердно толкала тележку, мне не терпелось вернуться домой и показать Ба-Ба наши богатства… и вдруг я столкнулась почти нос к носу с мальчиком из нашей школы, которого сопровождал мальчик постарше, наверное брат. Что они забыли в Бруклине, я знать не знала. Я никогда не разговаривала с ним – его глаза были одними из множества глаз, которых я избегала и в коридорах, и в классах. Шок узнавания временно арендовал мое лицо, и я захлебнулась глотком воздуха. Он не сбился с шага, и какой‑то миг я надеялась, что он меня не узнал, но, когда мы сблизились, его губы искривились в ухмылке.
Мое лицо перестало гореть, казалось, только лет через десять. Я не смела поднять глаза на Ма-Ма, пока мы в молчании шли по кварталу. Завернув за угол, мы встретили пожилых супругов, которые жили на одной улице с нами, единственных помимо нас азиатов в округе. Их морщинистые лица, как всегда, расцвели улыбками, когда они шагали рядом с нами со своей юной тележкой, на «груди» у которой еще не стерлись буквы «Фудтаун». В то время как наша старушка стонала на каждом шагу, их тележка хвасталась горой банок, и все они клац-клац-клацали друг о друга, пока ее мужественные колеса преодолевали пересеченную местность тротуара.
– Вот видишь, – сказала мне Ма-Ма, – мы не единственные собираем банки.
Мы делали в точности то же самое, что супруги, чьи лица напоминали сушеные сливы, это правда. Но это печалило меня еще сильнее. Они собирали банки с радостью, в то время как мы стыдились. Для них это было источником света, а для нас – лишь темной ямой.
Настоящий шопинг – в настоящем магазине – был испытанием для силы воли. У нас не было никаких денег помимо тех, что мы могли выделить на еду. По сути, это означало, что мы старались тратить как можно меньше, в идеале – нисколько. Мой гардероб неизменно составляли четыре футболки – мешковатые и длинные, чтобы одновременно служили ночными рубашками и чтобы я из них не сразу вырастала; от трех до пяти связанных Лао-Лао колючих, колом стоявших свитеров и две-три пары джинсов. Зимой вся наша одежда лежала, сложенная стопками, на подоконниках. Когда вещи не согревали наши тела, они защищали нас от сквозняков.
Каждый сентябрь мне покупали новую пару обуви. Каждый раз я часами бродила по дисконт-магазину Payless ShoeSource, обдумывая доступные варианты и стараясь сделать выбор так, чтобы он согревал меня любовью в течение следующих 365 дней.
На весь этот срок любви не хватило ни разу.
В первые четыре месяца я дорожила своими кроссовками. Я на цыпочках обходила лужи и перед тем, как выйти из школьного туалета, тщательно обтирала их бумажными полотенцами. Еще столько же времени я вела себя более или менее как все нормальные дети, не особенно заботясь о своей обуви. В последние же несколько месяцев, когда моя растущая стопа распирала ткань, почерневшую и зиявшую прорехами на швах, я упивалась мальчишеской свободой, позволяя себе пинать мусор на тротуарах, прыгать в кучи земли, бегать под дождем и вести себя подобно дикой кошке.
Самый памятный из таких дней случился летом – в наихудшее время для шопинга. Бруклинское лето было той самой матерью-тигрицей, которой у меня никогда не было. Она присутствовала в каждой трещинке на тротуарах, на каждом черном пластиковом пакете, в каждом остром запахе. Куда бы я ни шла, она всегда дышала мне в лицо, веля шевелиться быстрее, игнорировать дискомфорт, одновременно выжимая густой соленый пот из каждой моей поры.
Это случилось в самый типичный летний день шопинга, когда я усердно трудилась, а мать-тигрица присматривала за мной. Пот катился по лбу и спине. Мы с родителями разошлись в разные стороны, чтобы минимизировать время, необходимое для охвата намеченной территории: они устали отбиваться от моих утверждений, что я уже достаточно большая, чтобы ходить отдельно от них. Я забиралась все дальше от нашей улицы, зная по опыту, что чем дальше удастся уйти, тем интереснее будут мои находки. Я давно усвоила, что в Нью-Йорке все делится по районам, включая и мусор. Там, где мы жили, мусор был мусором. Он вонял, плохо выглядел и ничего не стоил. Но стоило отважиться на вылазку чуть дальше – и мусор там был чудом.
Я осознала, насколько прекрасным может быть мусор, только два десятка лет спустя, когда выгуливала двух своих собак по Верхнему Истсайду в тот день, который по привычке до сих пор считаю днем шопинга. Меня привели в священный ужас вещи, которые выбрасывали мои соседи: полностью функциональный спортивный тренажер, деревянный стол ручной работы в девственном состоянии, детский баскетбольный набор с идеально накачанным мячом. Когда один из моих псов задрал лапу, чтобы выпустить желтую струю на вполне крепкий книжный шкаф, я напомнила себе, что ни один из этих предметов в любом случае не соответствует требованиям Ба-Ба: их трудно унести, они непрактичны и, самое главное, я наверняка привязалась бы к любому из них.
Я, конечно, не могла бы даже представить себе ни одно из этих сокровищ тогда, в Бруклине, когда восьмилетней шла по Честер-авеню. Капли пота сбегали по спине, пятная футболку, которую мне предстояло носить нестираной еще три дня. По крайней мере, утешала я себя, сегодня хоть пахнет не так плохо. Моя мать-тигрица чуть разжала когти в тот вечер. И даже вознаграждала меня время от времени легким ветерком. Я критически изучала горки мусорных мешков, прикидывая, в каких из них могут скрываться сокровища. Мое внимание привлек один-единственный белый пакет с символикой аптечной сети «Райт Эйд». Он был белой жемчужиной в черном море. Настоящий мусор редко оставляли в подобных пакетах, а если такое и случалось, это, как правило, был мусор из ванной комнаты – самого худшего толка, содержавший использованную туалетную бумагу, окровавленные прокладки и спекшиеся, засохшие резиновые штуки, в которых только много лет спустя по памяти я опознала использованные презервативы. Раскрывать такие пакеты всегда было волнительно – как играть в лотерею.
Этот конкретный пакет отличался от всех. Сквозь полупрозрачный полиэтилен проглядывали карамельные цвета пластиковых упаковок.
Может ли такое быть?
Нет, не может.
Я затаила дыхание, развязывая пакет и не веря самой себе.
Может!
В мешке лежали шесть кукол Полли Покет – мои одноклассницы играли с такими на переменках. Время от времени мне удавалось завладеть одной из них – но всего на пару минут и «только подержать». Рекламу с ними я знала наизусть; когда ее показывали по телевизору, я широко распахивала глаза, не моргая, жаждая впитать сознанием как можно больше футляров в пастельных оттенках, кукольных домиков и самих кукол. Я запоминала их формы и цвета, чтобы, закрывая глаза поздним вечером, смотреть, как они танцуют передо мной и увлекают в сладкий сон.