Краем глаза я заметила два выпуклых мешка с жидкостью, свисавших с койки Ма-Ма. Одна жидкость была темно-желтой, а другая – насыщенно-красной. Мой рот приоткрылся, и я не сумела сдержаться:
– Это… ее кровь?
Ба-Ба продолжал молчать, но его глаза метнулись к телу Ма-Ма. Через пару секунд его взгляд упал на мешки.
– Мы поставили ей катетер для мочи и телесных жидкостей. Это нормально. У нее менструация.
Что такое «катетер», мне тоже было невдомек, но меня странным образом успокоила невозмутимая манера, в которой медсестра это сказала. Она не стала бы говорить о чем‑то опасном вот так походя, как бы бедны мы ни были. Затем медсестра вышла из палаты, и с Ма-Ма, подключенной к койке, как к розетке, остались только я и Ба-Ба.
Ма-Ма шевельнулась всего пару раз. Каждый раз мы думали, что она сейчас проснется, но оказывалось, что она просто ворочалась, пытаясь устроиться поудобнее. Слышался шорох, а потом палата снова погружалась в молчание, прерываемое только писком и капелью, подзаряжаемыми от тела Ма-Ма.
Мы с Ба-Ба продолжали сидеть, беспомощные, в какофонии предрешенной неведомой судьбы.
Глава 25Одаренная
На той неделе, когда Ма-Ма должна была наконец вернуться домой из больницы – после почти недели в обычной палате, куда она попала, пролежав несколько дней в отделении интенсивной терапии, – в нашей школе была запланирована экскурсия с ночевкой в каком‑то замке к северу от города. Это было особенное событие только для тех из нас, кому вскоре предстояло завершить обучение в школе первой ступени. Весь класс гудел от возбуждения – подумать только, первая официальная поездка с ночевкой! – но я отказалась ехать. Я точно знала, что не смогу веселиться и от меня будет больше толку дома, где я смогу заботиться о Ма-Ма.
Вовсе нет, возразил Ба-Ба. Ма-Ма будет легче заново привыкнуть к дому без меня. И для него я тоже буду только обузой, лишним объектом забот и хлопот. Он не стал говорить этого открыто, но я поняла, что именно это имелось в виду. Он достаточно часто говорил это в предшествующие дни, особенно когда к нашему порогу вернулась Мэрилин и Ба-Ба застал меня на месте преступления: я подкармливала ее рисом и мясом, которые выкроила из собственного ужина и припрятала в своих грязных от жира карманах.
Как ты могла взвалить на себя это бремя, особенно сейчас? Думаешь, мне без того мало забот?
Это не совсем точные слова Ба-Ба, но он вкладывал этот смысл в разные формулировки, в более мягкие замечания, и со временем его голос застрял у меня в голове, питаясь моими мозговыми клетками и становясь все громче и злобнее. Теперь он превратился в постоянный рев из числа самых громких голосов, которые я носила внутри себя. Ба-Ба говорил со мной даже тогда, когда отсутствовал, когда я была совершенно одна.
Так что, когда Ба-Ба сказал: нет, ты должна отправиться на экскурсию, – я услышала и все остальное, что он имел в виду, хотя на самом деле ничего такого он не произнес. И смирилась, молясь лишь о том, чтобы пищи, которой я делилась с Мэрилин, хватило ей, чтобы продержаться до моего возвращения.
Автобусная поездка была долгой, незапоминающейся. И опять, когда я покидала город – а это случалось только раз или два, – меня потрясло, что остальная страна не похожа на Манхэттен или Бруклин, закованные в цемент и сталь. Я почему‑то полагала, что все в Америке должно быть таким же, как то, что нас окружало в Нью-Йорке, но когда смотрела из окна на распускающуюся зелень, до меня дошло, что я еще много чего в Америке не видела.
За годы учебы подруги привыкли к моим внезапным переходам от замкнутости к резкости и наездам. Полагаю, это щекотало им нервы: они никогда не знали, что их встретит – спокойное согласие или резкий отпор. Я даже не задумывалась о словесных оскорблениях и лжи, которые спускала на них; все мое внимание было сосредоточено на Ма-Ма. И в любом случае еще пара недель – и я бы от них избавилась. В следующем году я собиралась учиться в специальном общественном учебном заведении – Нью-Йоркской школе-лаборатории совместных исследований, находившейся в другой части Манхэттена, Челси. Оттуда было ближе к больнице Св. Винсента, и там было меньше китайцев. В те времена эта школа претендовала на звание учебного заведения для одаренных детей, и я прошла письменный тест и собеседование, чтобы поступить в нее.
Весь этот процесс был весьма драматичным. Ба-Ба настаивал, чтобы я держала голову пониже и не привлекала к себе внимания.
Почему бы тебе просто не ходить в школу в Бруклине?[91]
Теперь, когда ты говоришь по-английски, тебе нет необходимости ездить на Манхэттен, Цянь-Цянь. Теперь ты действительно можешь утверждать, что родилась здесь!
Тебе нет нужды доказывать, что ты особенная. К тому же неужели ты действительно думаешь, что сможешь конкурировать с богатыми белыми детьми на Манхэттене? Их родители много зарабатывают; они платят за всякие вещи, о которых мы даже не знаем. Тебе будет слишком трудно.
Представляешь, как будет печально, когда тебя отчислят? Как позорно! Какая потеря лица!
Голос Ма-Ма был бы решающим в нашем споре, но ей было не до того, и вопрос о том, где я буду учиться в следующем году, был недостаточно важен, чтобы тащить его к ней в больничную палату.
Так что я приняла решение самостоятельно. Я рассудила, что если Ба-Ба прав, то я в любом случае не поступлю, и от того, что попытаюсь сделать это без его ведома, вреда не будет. В самом худшем случае ничего не изменится. Я не понимала, что он имеет в виду под «потерей лица». Мне казалось, получить отказ – примерно то же самое, что вообще не попытаться; возможно, второе было даже хуже, потому что потом я бы всегда мучилась вопросом: «А что было бы, если бы я попыталась?» Возможно, дело было в голосе Ма-Ма внутри меня, который говорил мне, что я могу сделать все, чего не сделала она сама, но жалела, что не попыталась; который обещал мне, что все, что я вижу, все, чему я завидую, может быть моим при условии, что я решу сделать это своим.
Я самостоятельно поехала в школу-лабораторию на метро и побывала на собеседовании, не обмолвившись об этом Ба-Ба ни единым словом. Как и в самой первой школе, которую я увидела в Америке, в школе-лаборатории были охранники и металлодетекторы. Но еще там были дети всех оттенков кожи. Мне подсказали, что надо пройти по одному коридору, потом по другому, и я, пока шла по ним, старалась ничем не показать, насколько меня ошарашили тамошние ученики, такие взрослые и высокие, и то, какие там коричневые и пустые коридоры, насколько иначе они выглядят без ярких детских рисунков в стиле «палка-палка-огуречик» и птичек с гипертрофированными клювами и крыльями. Дойдя, наконец, до нужного кабинета, я обнаружила в нем темноволосого мужчину, такого низкорослого, что его туловище было короче спинки огромного офисного кресла. У этого мужчины были карие глазки-бусинки, изучавшие меня настолько пристально, что если бы я увидела его в метро, то перешла бы в другой вагон. Но во время собеседования мне было некуда деваться, кроме как продолжать сидеть под его изучающим взглядом, чувствуя себя маленькой, испуганной и думая, что я приняла неверное решение, не сказав Ба-Ба, куда еду. А что, если этот мужчина добьется моей депортации? Что, если он похитит меня? У Ба-Ба было достаточно проблем. И мои точно были бы лишними.
Но человек с глазами-бусинками не делал ничего особенного, только задавал мне самые обыденные вопросы: какие предметы мне нравятся (английский), а какие нет (естествознание – я назначила его на эту роль в прошлом году, когда мне стало тошно от того, что я была единственной ученицей в классе, у которой не было нелюбимого предмета). Еще он спросил, какую книгу я сейчас читаю. Мне показалось, он рассчитывал только на один ответ, хотя в тот момент я читала пять разных книг – одна была для метро, две для дома и две, разумеется, для посещения туалета, в зависимости от настроения. Поэтому я назвала ему книгу «для метро», которую взяла в тот день с собой: «Элис в восхищении»[92]. Еще много лет я размышляла о том, какой счастливой случайностью оказалось то, что в заглавии книги было сложное слово «восхищение», которое я посмотрела в словаре всего за пару дней до собеседования, когда наткнулась на эту книгу в библиотеке.
Похоже, то, что я упомянула именно эту книгу, произвело на мужчину впечатление, словно он ее знал и словно она была очень известной, но это никак не могло быть правдой: вся серия книг об Элис была посвящена девочке, которая росла в семье с отцом и братом. Мама Элис умерла от лейкемии, когда она была совсем маленькой. На учителей-мужчин, как я уже знала к тому времени, редко производили впечатление истории о девочках. Мистер Кейн всегда советовал мне читать что‑нибудь «более стоящее», например, «Топор»[93]. Но я не понимала, почему «мальчиковые» истории о взрослении считаются более стоящими, чем «девочковые». И все равно, как только мой язык споткнулся на заглавии «Элис в восхищении», я пожалела, что не назвала вместо него «Топор».
После этого собеседование продолжалось без заметных событий. Я запнулась еще только раз, когда мужчина с глазами-бусинками спросил, кем работают мои родители. Я сказала, что Ба-Ба переводчик (что, строго говоря, составляло часть его обязанностей), а Ма-Ма в настоящее время не работает (что тоже, строго говоря, было правдой). Похоже, он удовлетворился этими сведениями, черкнув пару заметок, и вскоре я была отпущена и могла свободно погулять по коридорам. Школа-лаборатория была первым учебным заведением, где дети разных рас на моих глазах общались между собой так, как будто в этом не было ничего необыкновенного. В коридорах мне попадались группки детей-азиатов, которые шутили и смеялись вместе с белыми детьми, с чернокожими детьми и с детьми-латиноамериканцами – точь-в‑точь как в «Городе загадок».