– Куда я ее тебе объявлю? – разозлился Петька. – Она совершеннолетняя! Я ее сегодня в сводку поставлю, а она завтра явится и скажет, что на Канарах загорала! У нас и так висяков полно! Пусть мамаша заявление пишет – если через неделю не явится, будем искать…
Катька схватилась за голову. Я молчала. Все мы, собравшиеся здесь, хорошо знали друг друга. Петька прекрасно понимал, что Ванда – не из тех эксцентричных девиц, которые неделями болтаются по своим делам, не оповещая об этом близких.
– Да ежу понятно, где она, – вдруг зло сказал Яшка. – Или у придурка своего, или у Барса.
В кухне воцарилась неловкая тишина. Мы с Катькой переглянулись: эти варианты уже обсуждались нами и, в общем-то, не были лишены основания.
– Вряд ли, Яшенька, – как можно ласковее сказала Катька. – Мы бы знали.
– Ка-ак же… Доложилась она вам… Курицы. – Яшка бросил недокуренную сигарету в раковину и вышел. Хлопнула дверь.
– Яшка! Яшка! – Катька помчалась за ним.
С лестничной клетки послышалось сестринское напутствие:
– Борщ в холодильнике! Котлеты холодные не ешьте! Посмотри, чтобы Ванька уроки сделал! И не вздумайте там впятером его математику под ответ подгонять! Приду – проверю!
Оставшиеся члены совета сошлись на следующем: горячку пока не пороть, подождать завтрашнего дня, если же Ванда не появится – ехать к ней на квартиру с обыском. Последняя функция возлагалась на нас с Катькой – обладательниц запасных ключей. Петька под нашим давлением пообещал проверить сводки по найденным трупам и обзвонить больницы.
Катька ушла. Бабуля, вздыхая, прикурила сигарету из Петькиной пачки, взяла газету и отправилась в комнату. Мы с Петькой остались вдвоем.
– Осадчий, иди домой. Двенадцатый час.
– А борща? – удивился Петька.
– Иди к своим девкам – они накормят. – Я придала своему голосу всю возможную непреклонность. – У меня не ресторан. И не богадельня.
– Нинон, ну ты что? Я жрать хочу!
– Убирайся, тебе говорят.
Осадчий наконец понял, что я не шучу. С обиженным видом вышел в прихожую, крикнул бабуле: «До свидания, Софья Павловна!», получил в ответ елейное: «Заходи, Петенька!» – и хлопнул дверью. Через минуту из комнаты донеслись бравурные звуки рапсодии Листа. Лист означал, что бабуля не в духе. Я зашла. Бабуля, сжимая в зубах сигарету, ожесточенно барабанила по клавишам пианино. Я открыла форточку:
– Не кури в комнате.
– Почему ты меня воспитываешь?! – возмутилась она, выпуская клуб дыма. – И с какой стати он ушел? Если не ошибаюсь, у нас целая кастрюля…
– Я не ему варила.
– Поразительный эгоизм. Просто железобетон! Ты меня пугаешь, девочка.
– А ты меня! – взорвалась я. – Мы в разводе – забыла? Забыла, сколько я с ним мучилась? А кто дома не ночевал? А кто весной с триппером пришел? А кого я с малолеткой в машине застукала?! Хватит, надоело! И не смей его в гости приглашать!
Бабуля задумалась. Вздохнула, притушила сигарету в пепельнице, опустила крышку рояля и подытожила:
– Кобель, конечно. Но хор-р-рош, мерзавец!
Я ушла на кухню, чтобы спокойно пореветь.
Осадчего моя Софья Павловна обожала еще с тех пор, как он появился в восьмом классе нашей школы. Бабуля тогда вела у нас литературу и русский язык. Проверив очередное Петькино сочинение и выведя под исчерканными красной ручкой каракулями большую пару, она мечтательно говорила: «Полнейшая бездарность… Но как похож на Жюльена Сореля!» Кто такой Жюльен Сорель, я тогда еще не знала, но собранием девического коллектива восьмого «А» было единогласно постановлено: Осадчий – вылитый Ален Делон. В том же восьмом классе Петька взялся меня охмурять, сначала с откровенно корыстными целями: я давала списывать диктанты и, как могла, исправляла ему сочинения. Девчонки шипели, я ходила счастливая и в глубине души удивленная – что он во мне нашел? Дома таращилась в зеркало. Черная коса, нос с горбинкой, глаза – ничего особенного…
Закончив восьмой класс, мы с Катькой подали документы в экономический техникум, который был близко от дома. Петька, дабы не загреметь в армию, подался в Школу милиции. На этом школьный роман мог закончиться сам собой, но Петькино ухаживание вопреки всем правилам логики продолжалось и росло. Он водил меня в кино, иногда, стиснув зубы, – в театр, сидел у нас до ночи, фамильярно болтая с бабулей, тающей от его наглых светлых глаз. Если было время, он приезжал за мной в техникум, и девчонки дружно говорили: «Ах!» Как только мне исполнилось восемнадцать, воспоследовало предложение руки и сердца. Предложение сопровождалось охапкой тюльпанов с клумбы парка Советов и стихами, стоившими Осадчему, по его словам, трех бессонных ночей. Сей опус гласил:
Дрожит рука, трепещет сердце, желудок прет из живота!
Нинон, люблю тебя безмерно – так будь женой мне навсегда!
«Баратынский!» – растроганно сказала бабуля по прочтении шедевра. Положила листочек на стол и недоуменно воззрилась на меня: «Что, в таких случаях полагается долго думать?»
Я не железобетон. И не статуя Командора, как утверждает бабуля. Я прожила с Осадчим четыре года. Но если мужик шляется по ночам, возвращается пьяный и весь в помаде, а утром, проспавшись, врет напропалую о секретных спецзаданиях, – долго этого не выдержит ни одна статуя.
Ночью мне не спалось. За окном шел снег, я сидела на подоконнике, курила, смотрела на пустую улицу. Думала о Ванде. Куда она могла деться?..
Прозвище «Марсианка» первой использовала бабушка на уроках литературы. «Андреева, о чем мы только что говорили? Андреева, ты слышишь меня?! Нет, это не нормальный ребенок! Это марсианка! Девочки рядом, оживите этот памятник нерукотворный!» – «Я вас слышу, Софья Павловна. Но я не знаю, о чем вы говорили». – «А что я задавала на дом, ты тоже не знаешь?»
Серые, прозрачные глаза Ванды приобретали стальной оттенок. Она вставала, с раздраженным видом выходила к доске, отбарабанивала на одном дыхании стихотворение или характеристику образа Онегина и возвращалась на место, где снова принималась смотреть в окно или рисовать. Последнее Ванде удавалось мастерски, и ее тетради с обратной стороны были украшены портретной галереей учителей. Карикатуры были острыми, порой злыми и всегда похожими. Моя Софья Павловна, имеющая здоровое чувство юмора, хохотала до икоты, обнаружив однажды собственное изображение – величественную матрону, восседающую с сигаретой в зубах на томе Пушкина. Но отсутствующий вид Ванды на уроках приводил бабулю в растерянность.
«Девочка, ты же прекрасно знаешь предмет! – жалобно говорила она, когда вечером Ванда пила у нас чай. – Но в каких облаках ты витаешь? Создается впечатление, будто ты ничуть меня не уважаешь». – «Я вас уважаю, – серьезно говорила Ванда. – Только вы ко мне, пожалуйста, не приставайте. Я сразу забываю, о чем думала». От такой беспардонной искренности бабуля теряла дар речи. Обретя его вновь, возмущалась: «Нет, это, ей-богу, инопланетянка! Подумать только – ее отвлекают от великих мыслей! Я в ваши годы вообще не думала!» – «Не сомневаюсь, – тонко хамила Ванда. – Можно, я завтра не приду на литературу? У нас репетиция. А „Анчар“ я вам прямо сейчас расскажу».
С детства Ванда занималась танцами в студии Стеллы Суарес – руководителя единственного в Москве профессионального ансамбля фламенко при Испанском культурном центре. Стелла Суарес была фантастической женщиной. Чистокровная испанка, танцовщица, победительница международных конкурсов и обладательница впечатляющей внешности, она приехала в Москву во время перестройки, выйдя замуж за русского дипломата. Возможность стать домохозяйкой она с негодованием отвергла, поступила на курсы русского языка при посольстве и развила бурную деятельность по организации собственного ансамбля. Бьющая ключом энергия и неуемный темперамент Стеллы сделали свое дело: затея удалась. Помимо профессионалов, Суарес взялась обучать танцам и мелюзгу, начиная с восьми лет. Совершенно случайно объявление о приеме в студию фламенко попалось на глаза матери Ванды.
Ирина Николаевна отправила Ванду в студию без всяких честолюбивых планов – лишь для того, чтобы подрастающая девчонка не болталась по улице. Она никак не ожидала, что дочь вступит на путь профессиональной артистки. В четырнадцать лет Ванда уже свободно говорила по-испански и была ведущей солисткой ансамбля «Эстрелла», а в пятнадцать получила в партнеры Тони – Антонио Моралеса, племянника Стеллы Суарес. Прошлое этого героя-любовника было покрыто мраком тайны. Лично я знала лишь то, что Тони оказался в России в возрасте восемнадцати лет – без профессии, без языка и без планов на будущее. Что заставило его оставить солнечную Андалузию и заявиться к московской тетке – неизвестно. Парня красивее не видел свет, танцевал он великолепно, и Стелла взяла его в ансамбль, дав в партнерши любимую ученицу.
Мы с Катькой не пропускали ни одного концерта подруги. Для нас, живущих обычными девчоночьими заботами – уроки, мальчики, бои за независимость с родителями, – все это казалось захватывающей сказкой. Жизнь подруги вызывала зависть своей безусловной взрослостью. Если мы с Катькой могли убить целый вечер лишь на то, чтобы определить – стоило мне или не стоило позволять Осадчему поцеловать себя под лестницей, то Ванда уже делила постель с Моралесом. Когда об этом узнала Ирина Николаевна, последовал шквал скандалов и слез. Ванда терпеливо выслушивала все это около недели. Затем без лишних эмоций собрала сумку и ушла к бабке, живущей через две улицы. Бабка уже больше года пребывала в глубоком маразме и посему интимной жизнью внучки не интересовалась. Ирина Николаевна первое время наезжала к дочери с показательными истериками. Однажды мне довелось присутствовать на одном из этих выступлений, включающем в себя и упреки дочери в непристойном поведении, и жалобы на сердце, и угрозы самоубийства. Меня поразила олимпийская реакция Ванды, которая даже не отвлеклась на время сцены от прослушивания новой фонограммы. Когда за Ириной Николаевной захлопнулась дверь, я напустилась на подругу: «Как ты можешь! Это же твоя мама! А вдруг ей правда станет плохо?» Ванда чуть убавила звук, посмотрела на меня серыми спокойными глазами. «Не станет. Я точно знаю. Ты это один раз видела, а я – каждый день. Хорошо отцу – вовремя сбежал… Лучше иди сюда, послушай – я завтра это танцую».