Прекрасные деньки — страница 24 из 36

се попорченные, она их специально отбирает, чтобы другие не заразить. Добротой здесь и не пахнет, а люди в округе называют хозяйку доброй женщиной. С виду-то, может, и так. Только люди ничего не знают. Я скажу, что люди ничегошеньки не знают, и про вывихнутую руку скажу, и про то, почему недоумок заставляет меня одной рукой двух лошадей вести, а сам бежит впереди и землей мне лицо порошит. Пусть мать заберет меня отсюда, подальше от них обоих. Пока я на побегушках, а когда вернусь — будет похуже, ведь он тем временем такое надумает. Я от работы не отказываюсь, но разве угадаешь, что взбредет ему в дубовую голову, а хозяйка потом скажет: такой уж он человек. Бывает, она пытается мне помочь, когда он, того гляди, убьет меня, а потом опять во всем ему поддакивает, а он даже ее до слез доводит. И почему она ему все время в рот глядит, да еще докладывает, что в разговорах с работниками я его называю «он»? "Отцом" я его зову, только когда говорю с ним, иначе убьет. А братьям каково? Одного он схватил за шкирку так, что все пуговицы отлетели, и швырнул его на стог сена. Один заикается, другого трясет. Почему Йорг и Феликс после всего ползут к нему на поклон?

Про все расскажу, в этот раз выложу все, и уж тогда мать не скажет, оставайся, мол, у него, живи, как жил, крепись, потом будет полегче, авось, он тебя не обделит. А мне ничего не надо, от него я ничего не хочу, оставил бы только в покое. Мать мне поверит, теперь-то я куда больше знаю. А вот история с осквернением распятия, тут она не поверит мне. Про это я говорить не буду. Зато скажу, что Мария оплевала воспитательницу, да еще повторю, а потом спрошу, почему она меня в тот раз отцу выдала".

Тут Холля снова стали одолевать сомнения, и хмурый осенний день все быстрее становился явью. Все по-прежнему, только лошадей и овец на полях скоро будет побольше.


Хозяин со стаканом водки пожаловал на кухню и принялся угощать Марию, Розу и одну из поденщиц. Они то и дело прыскали в кулак, сначала одна, потом другая, и наконец все разом, то чуть не ложась головой на стол, то откидываясь назад, затем вдруг повскакивали и выбежали из кухни. Вернулись с умытыми лицами и все еще давясь от смеха. Они уж взялись было за ложки, но тут с грохотом распахнулась дверь. На пороге появилась хозяйка, метнувшая укоризненный взгляд на хозяина. Работники присмирели. А девицы продолжали повизгивать и хихикать. На Морица и на печку обрушился поток воды из лохани. Плеснули водой и на пол в общей комнате. За печкой вооружались чоботами, сапогами, охапками рабочей одежды, кусались, орали, царапались, пихались, мыли и прибирали.

Холль делал уроки, не в силах отвязаться от мысли: не лучше ли обойтись без этого и просто пойти пошляться? Хозяйка беседовала с незнакомой теткой, рассказывала ей про Бруннера, про то, как было дело во время церковной процессии, Лехнера называла богохульником, Лехнершу — доброй душой, бедной страдалицей и скорбящей женой при живом муже. Затем следовала история про Лехнера и поленницу краденых дров, которую во времена черного рынка должен был потихоньку сбагрить крестный Холля. Потом снова о бедной Лехнерше, о том, как муженек кулаками гнал ее от салатной грядки до самого дома, как загнал в угол кухни, да еще и старшего отметелил. Холль тоже не сходил с языка. Сначала короткое предисловие о свойствах характера. Женщина взглянула на Холля и, покачав головой, сказала хозяйке, что вовсе тому не удивляется. Холль навострил уши. Вовсе не удивляется! Вовсе не удивляется! Она, видите ли, не удивляется!

— Правда? — озадаченно воскликнула хозяйка.

— Мальчонка-то, по сути, беспризорный.

— Правда?

— Я вовсе не удивляюсь.

— Правда?!

— Мальчонка-то, по сути, беспризорный.

— Ты так думаешь, Хельга?

— Да, Марта.

— Неужто?!

— Ясное дело.

— И впрямь?!

— Слепому ясно, Марта.

— Вот-вот. И ты так считаешь!

Хозяйка поглядела на женщину, потом на Холля, опять на женщину, растерянно помолчала и наконец заключила, что ему-де грех жаловаться, и, взглянув на Холля, добавила, его небось ребенком в луже подобрали.


Холль долго не мог заснуть. Под звуки равномерного дыхания за стенкой и за ближайшей дверью ему все время слышался голос этой женщины. Он осязал сказанные ею фразы, словно брал их в руки и укачивал, как младенцев-найденышей, и при этом все снова и снова вдумывался в слова «наконец» и «однако». Так он и уснул, а проснулся от грохота телеги. В теплой и сухой постели. В комнате было темно. Его охватила такая радость, что он недолго думая натянул на ноги штаны, неслышно пересек хозяйскую комнату, вошел в темные сени и бегом спустился вниз. В кухне темно и холодно. Тиканье часов слышнее, чем всегда. Он побежал в общую комнату и зажег свет. На скамье у печки — Мориц в шляпе и сапогах. На полу — трубка, вернее, части, ее составляющие. Не было еще и пяти. Холль решил пойти в хлев.

— Этот шельмец уже на ногах, — сказал хозяин. Протиснувшись между молочными флягами, Холль пробирался в сторону кладовой, к центрифуге. Все повернулись к нему, но Холль видел перед собой только эту женщину, она снимала с огня сковородку. Где-то глухо звучал голос хозяина, что-то говорившего хозяйке, и вдруг раздался голос женщины:

— Этого я делать не буду!

Холлю еще не доводилось слышать, чтобы кто-нибудь так разговаривал с хозяином. Самые обычные слова, но здесь они казались острее бритвы. Это почти пугало, но грело душу.


Холль все больше думал о незнакомой женщине. Всюду, куда бы он ни шел, где бы ни останавливался, что бы ни делал, ему не были в тягость никакие картины, никакие внешние впечатления. Гнев на кого бы то ни было улетучивался. Все чаще думалось об этой женщине. Лицо как будто и строгое, а взгляд почти нежный, как молоко парное. Но главное — что и как она говорила.


Всегда в одной и той же одежде она быстро двигалась по кухне. То наклонялась к полу, то мешала угли, то поднимала тяжелые котлы, то исчезала в кладовой или в погребе, гремела выдвижными ящиками, ловко запихивала в печь длинные поленья, открывала отдушины, распахивала окна, а выглядела всегда так, будто и не утруждала себя работой, и никакой суеты, ни одного лишнего движения. Работа с первого же дня заспорилась у нее в руках. Она сразу потребовала ключи от погреба и коптильни и от своей комнаты. В девичьей она не спала. "Либо отведите мне комнату, либо я ухожу", — будто бы сказала она хозяйке. Сама-де не балуюсь и за другими подглядывать не хочу. Она не смеялась и не ругалась и никогда не капризничала, но с хозяином обходилась довольно сурово. Часто охлаждала его вопросом: "Чего тебе надо?" — и он стоял перед ней, не зная, как ответить.

Уже на второй день она услала хозяйку наверх, отдохнуть. Но хозяйка не могла там усидеть, то и дело норовила спуститься, делала вид, будто ищет какую-то вещь, будто бы что-то забыла или будто наверху ее осенила какая-то мысль и она пришла сообщить нечто важное, придумывала, что внизу ей легче вспомнить то, чем собиралась заняться наверху, да что-то ничего не приходит в голову. Она топталась на кухне, как оробевший ребенок, и отчаянно искала какой-нибудь повод, какую-нибудь зацепку, чтобы втолковать Хельге, как делать работу, поскольку попросту не могла допустить мысли, что кто-либо в состоянии подменить ее как хозяйку. Доводы по части работы сводились к тому, что так, мол, было всегда, так, мол, делалось от века. Тогда Хельга начинала вытворять нечто несуразное. Она вдруг поднимала чугунный противень с плиты, и предназначенная на завтрак молочная похлебка у всех на глазах лилась на огонь. Это настолько сбивало с толку хозяина, что казалось, он вот-вот бросится в огонь, вслед за молоком. Он испускал крик, какой Холль слышал лишь раз в жизни, когда в церкви кричала женщина. Плита зашипела, молоко вперемешку с золой побежало вниз и расползлось медленно густеющей жижей. Вытянутые от ужаса лица, и такое великолепие на полу. Больше всего на свете Холлю хотелось вселиться в эту женщину, чтобы обновленным выскочить из нее наружу, он просто пожирал ее глазами, он упивался.

— Так, — сказала Хельга, — что вы рты-то разинули? Лучше подумайте, почему я вылила молоко.

Она пошла в сени и вернулась с тазом, тряпкой и шваброй. Хозяйка взглянула на хозяина, тот изобразил на лице улыбку и произнес:

— По радио каждое утро говорят одни и те же глупости!

— Дело не в радио глупости, а в вашей собственной глупости, — возразила ему Хельга. Целыми днями одно нытье слышишь. Ей не работа противна, а люди, так замученные работой, что ни о чем больше и думать-то не могут. Сама она полжизни угрохала на работу в усадьбах, и куда бы ее ни заносило, всюду с детских лет человека медленно убивают или позволяют убить, и до сих пор такие дети, как Холль, на глаза попадаются. Больше она этого выносить не может, всюду, куда ни глянь, один мрак. Ей уж давно кажется, что работает она не в кухнях, а в каких-то мертвецких.

Затем Хельга вышла и через несколько минут появилась с печным совком и стала молча выгребать из плиты залитые молоком полусгоревшие поленья. Роза подтирала пол. Мария отправилась за молоком в кладовую. Несколько обалдевший хозяин покинул кухню. Может быть, он думал о своем отце, которого до самой его смерти все боялись и ненавидели. Или же вспомнил о братьях и сестрах, в слезах оставивших отчий дом и никогда уже не переступавших его порога. А кто знал об этом, наверняка задумался над тем же самым после всего, что высказала новая стряпуха. А Холль думал о насажденном дедом порядке и о ребенке, оплакать которого хоть единой слезинкой старик не позволил даже матери. Ребенок умер в семилетнем возрасте, будучи в комнате один, когда мать не могла отлучиться из кухни. Холль любил этого мертвого ребенка. В иные минуты он даже хотел им быть.


После завтрака хозяин начал придумывать работу. Его фантазия, усиленная наследственным пороком, снова ожила и обрела крылья. Ни одна детская ручонка не казалась ему слишком слабой, ни одна работница — слишком беременной, никого не обделял он работой, а по вечерам в канун праздников всегда нахваливал самых сильных, если они проявили усердие. Он собирался послать Марию полазать в камышах, так как по осени там особенно красиво, но не успел заикнуться об этом, как Хельга оборвала его на полуслове. Она сказала, что Мария весь день будет нужна ей в доме и что он