Прекрасные незнакомки. Портреты на фоне эпохи — страница 50 из 60

Передают свидетельство и третьей, еще более романтической большевички Александры Коллонтай о том, что на похоронах Инессы Ленин «был неузнаваем». Коллонтай считала, что «смерть Инессы ускорила развитие болезни, которая свела его в могилу».

Ленин умер еще через четыре года (успев все же вчерне подытожить результаты большевистской деятельности: «В какую лужу мы сели»). Впрочем, последствия застарелого сифилиса вывели его из строя еще раньше. Мой парижский приятель-профессор, который некогда преподавал в Польше историю партии (до тех пор, пока не оказался евреем), утверждал, что Ленин подцепил эту злосчастную инфекцию в Польше. Я называл его за это польским националистом…

Живя большую часть года на крошечном хуторе в Шампани, я часто вижу у соседей местную газету, которую печатают в здешней столице городе Труа. Там все больше, конечно, об урожае подсолнухов, о местном празднике мастеров сидра, о налогах и квотах, но вот недавно я узнал, что некая швейцарка, чьи родственники и сейчас проживают в живописных местах неподалеку от нашего хутора, поведала корреспонденту здешней газеты, что «дурную болезнь» Ильич получил «от своей подруги Инессы Арманд». Швейцарка эта, Люси Лапиер, по ее словам, пользовала в 1916 году Ильича от сифилиса в швейцарской клинике «Альпийская звезда» в Лейзене, где она работала медсестрой. Она была замужем за другом Ромена Роллана и президентом Международной ассоциации учителей Жоржем Лапиером, погибшим во время последней войны в депортации, – в общем, вполне почтенная дама. Французский биограф Инессы Арманд Жорж Бардвиль рекомендует уделить внимание этой гипотезе. На самом деле гипотез этих чрезвычайно много…

– Кто ты? – МайяБлагословляю твой приход

(Майя Кудашева-Роллан, Волошин, Эренбург, Вяч. Иванов, Ромэн Роллан, Горький, Клодель)


Впервые надолго поселившись в Париже в начале 80-х годов, я случайно узнал, что еще жива Майя Кудашева-Кювелье-Роллан, знаменитая «звезда и шалунья» Серебряного века, крутившая романы с Волошиным, Вячеславом Ивановым, Бальмонтом, Мандельштамом, Эренбургом и даже Клоделем, вышедшая замуж за молодого князя Кудашева, а потом, не без помощи разведучреждений, за Ромена Роллана, возившая знатного гуманиста в гости к Горькому и Сталину. Сразу вспомнились посвященные Майе коктебельские стихи Волошина:

Над головою поднимая

Снопы цветов, с горы идет…

Пришла и смотрит…

Кто ты?

– Майя.

Благословляю твой приход.

В твоих глазах безумство. Имя

Звучит, как мира вечный сон…

Я наважденьями твоими

И зноем солнца ослеплен.

Войди и будь…

Вспомнив стихи, я раздобыл номер парижского телефона той самой Майи, чье имя было, «как мира вечный сон», договорился с ней о встрече, даже получил приглашение прийти к ней в гости на бульвар Монпарнас. Я шел и прикидывал, сколько же ей может быть лет, – примерно 87 или 88… Не рано я напросился в гости. И дело не том, что минули «вечный сон» и «наважденья». Помнит ли она вообще хоть что-нибудь?

Встреча превзошла мои лучшие и худшие ожидания… Дело не в памяти – она ничего не забыла, все помнила, что было и 50, и 60, и 70 лет тому назад (ну, может, изредка кое-что путала и привирала). Просто предо мной предстал не тот человек, которого я ожидал увидеть, не та романтическая коктебельская вдовушка, о которой я услышал некогда на заснеженных подмосковных аллеях в рамках переделкинской «легенды», рассказанной красивой пожилой дамой из общества: это я понял уже и полчаса спустя, а наше свидание с Майей было долгим и вполне интимным…

Марья Павловна сама открыла мне дверь и «русским голосом» сказала, что нам с ней лучше разместиться на кухне. На что я с фальшивым энтузиазмом отозвался, что это будет очень по-московски, у нас в малогабаритных квартирках гостей любят принимать на кухне, особенно по вечерам, когда дети спят – это очень уютно и удобно (тут же заодно и закусишь).

Это и правда оказалось для меня удобным: мне вам сейчас не нужно описывать городскую квартиру Роллана, я даже не знаю, сколько в ней было комнат – пять, пятнадцать или двадцать пять (я видел также его красивые дома в Везеле, но что мне до чужих домов, мне б услышать о чужих приключениях). Тусклый свет, падавший через окно убогой, захламленной кухни, позволяет мне также не вдаваться сейчас в безотрадные описания женской внешности. Все-таки Майе было сильно за 80, и у нее была борода. Не такая густая, как у молодого Волошина, не такая идейно выдержанная, как у Маркса и Энгельса, пожиже, но все-таки борода, на манер Достоевского.

Она была явно не избалована вниманием корреспондентов, так что едва я вытащил свой блокнот, как мы сразу погрузились в ее воспоминания – парижский день короток, а женская жизнь длинна: от Москвы до Парижа, от века Серебряного до свинцового, от упомянутого Клоделя до неназванного, но незабываемого Ягоды… Это был замечательный рассказ. Марья Павловна то и дело пускалась в интимные подробности, но вовремя меня одергивала, и, чтоб я чего не вообразил по резвой игривости ума, она строго поднимала сухой старушечий палец и говорила с угрозой: «Но ничего не было! У нас с ним ничего не было!» И я курлыкал вполне убедительно: «Понятное дело! Кто может такое подумать…»


Мария Кудашева и Ромен Роллан


Начали мы со знакомого нам обоим и нами любимого некогда Коктебеля, с ее влюбленности в Макса Волошина…

– Газеты писали, что он ходит в длинной рубахе, но без штанов. Я ему написала, что сочиняю стихи. Мне было семнадцать лет, а ему тридцать шесть. Я купила фиалки, и мы пошли к нему с моей подругой Жоржеттой Бом. Он пригласил меня в Коктебель. Мне пришлось обмануть мать, чтобы к нему уехать.

– Первая любовь? – спросил я с научной дотошностью.

– Нет. Нет, конечно. В первый раз я влюбилась в свою классную даму. Мне было десять лет. А она однажды солгала нам, всему классу. Это был такой шок. Мой первый мужчина был Сергей Шервинский. Мне было шестнадцать лет, а Сереже уже девятнадцать. Теперь-то ему девяносто. Помню, как он сунул руку мне в муфту, а я руку отдернула…

– Ах, юность… В семнадцать лет вы поехали в Коктебель?

– Я туда ездила и в 1912-м, и в 1913-м. Там полно было разных людей. Там был профессор Фольдштейн. Ему было 28 лет. Голубоглазый с белыми волосами. И я, и Марина были в него влюблены, он был наш король. Она писала стихи по-русски, а я по-французски… Но он стеснялся. А Макс? Что Макс? Я помню одну ночь, мы стояли в саду, Макс сказал: «Что бы ты ответила, если б я попросил тебя выйти за меня замуж?» Я казала ему: «Слишком поздно». Но мы остались друзьями. Я приезжала к нему еще. Бальмонт в меня тоже влюбился, но он влюблялся во всех женщин. Он стал за мной ухаживать и хотел увезти меня в Париж. Марина написала стихи:

Макс Волошин первым был,

Нежно Маиньку любил.

Предприимчивый Бальмонт

Звал с собой за горизонт.

Вячеслав Иванов сам

Пел над люлькой по часам:

Баю-баюшки-баю,

Баю Маиньку мою.

– Очень мило.

– Да. А я влюбилась в Виктора Веснина. Я ему сказала, что Бальмонт хочет увезти меня в Париж, и тогда он стал приглашать меня к себе. Ему было 28 лет, но он до меня еще ни одной женщины не целовал. Но он очень боялся, что я его разлюблю, и его брат увез Виктора в Италию, чтоб он успокоился…

– В стихах упомянут Вячеслав Иванов…

– Макс мне часто про него рассказывал. Что он необыкновенный человек. Что работает он по ночам у себя в «Башне», а днем спит. По ночам у него все собираются. Жена Макса Маргарита Сабашникова влюбилась в него. Макс хотел убить его, когда он спал, подошел к нему с ножом, но не смог убить – такая излучалась от него сила. О нем даже Блок сказал: «Весь излученье тайных сил». Я дружила в Москве с сестрами Герцык, они жили рядом с Собачьей площадкой. И вот они пригласили меня на вечер. Я помню, такая длинная была комната, я сидела в одном конце на диване, и вдруг Сережа Эфрон мне говорит: «Вон Вячеслав». Я увидела только его спину – на другом конце комнаты – и вся стала дрожать. Я написала ему записку: «Хочу Вас видеть». Он ответил: «Приходите ко мне». Я стала приходить на Зубовский. Я писала ему письма, и он отвечал. Он читал мне мораль. Он был очень – как это по-русски? – «ортодокс». Он сказал мне однажды: «Я вам отец, а не жених». Бальмонт продолжал за мной ухаживать, по его просьбе меня пригласили на ужин в клуб «Эстетика», которым руководил Брюсов. На этом ужине Бальмонт стал меня уговаривать, а Вячеслав все слышал… Он был очень ученый. Он учился за границей, где встретился с Зиновьевой-Аннибал. У нее было уже трое детей. Они жили все вместе… Старик Гершензон был просто без ума от Вячеслава… А за мной ухаживал Сережа Кудашев. Его дядя Николай Бердяев потом все свои архивы передал в Москву. По субботам эти философы собирались на собрания религиозно-философского общества во Власьевском переулке…

А потом были война и революция. Сережа ушел на фронт. Я ему все рассказала – что у меня было два романа, а с Максом ничего не было, потому что он меня только гладил. Я про них про всех сказала Сереже – и про Макса, и про Бальмонта, и про Веснина… А через несколько дней он мне сказал: «Мы поженимся». Потом он уехал на фронт. А Вячеслав уехал с Верой и ребенком на Кавказ, и в Кисловодске он давал уроки. Вера умирала от рака, и я им туда посылала посылки – масло, яйца. Моя мать, она была француженка, с севера Франции, они очень добродетельные, и она была против того, чтобы я посылала посылки. Она говорила: «Ты разоряешь мужа, отсылая его добро чужим людям, тем более что этот Вячеслав твой любовник». А свекровь моя, наоборот, мне помогала, она говорила: «Пусть твоя мама пойдет спать, и мы соберем посылку».

Потом я жила в Крыму, в Коктебеле, и у меня был маленький роман с Эренбургом. Мы только целовались. Он был анархистом, и он голодал во Франции, работал на железной дороге, а потом он поехал в Киев и там женился на Любе, своей двоюродной сестре. Стихи его не понравились большевикам, он из Киева приехал в Москву и привез Любу и Ядвигу, которая была в него влюблена. Потом он приехал в Крым. А под Пасху мы узнали, что белые пришли в Феодосию, и я решила туда поехать, чтобы разузнать о Сереже. Еще в Новочеркасске Сережа подружился с одним старым кадровым офицером. Я, помню, как-то сидела напротив него на обеде, и он мне сказал: «Вы меня презираете, потому что я пьян». И вот я приехала в Феодосию, Итальянская набережная полна была офицеров. Я ко всем подходила и спрашивала, знают ли они Сережу, но никто не знал. Потом я устала, свернула в какой-то маленький переулок и вдруг вижу: из двора выходит тот самый старый офицер. Я спросила у него про Сережу, и он сказал: «Он умер от тифа». Если бы его убили большевики, я б потом никогда не смогла влюбиться в большевика. Мы вышли на мол, и этот офицер сказал: «Это жена Сережи». И все офицеры, сидевшие на молу, встали. Тогда я и поверила, что он погиб. Я вернулась в Коктебель и никому не сказала, чтоб не расстраивать Елену Оттобальдовну. А Эренбург пошел за мной и сказал: «Мне ты должна сказать правду». И я сказала. Он утешал меня и гладил мне ноги…