Прекрасные незнакомки. Портреты на фоне эпохи — страница 58 из 60

У входа в подъезд нужного мне дома стояла маленькая симпатичная женщина со светлыми, прибалтийскими, вдобавок еще выцветшими глазами.

– Это бульвар Бен-Гуриона? – спросил я, становясь еще бестолковей, чем обычно, оттого что все в этом городе было написано непонятными буквами справа налево.

– Да, – сказала она приветливо. – Он и жил тут напротив…

– Кто «он»?

– Бен-Гурион. Я знала его. И сперва он был ничего себе человек. А потом стал совсем непохожий на себя. Власть портит людей. Два года у власти – достаточно. А у вас долго будет Ельцин?

– Откуда мне знать? Так вы и есть Эва, – догадался я наконец и поцеловал ее маленькую сухую ручку. Она была прелестна. Никогда не сказал бы, что ей девятый десяток. И что тут можно жить так долго в такую жару.

– Идемте в дом, – сказала она жизнерадостно. – Там прохладно. И там я буду вас кормить.

Я не удивился: в русском доме Парижа, Тель-Авива или Бостона тебя прежде всего хотят накормить.

– Расскажите про Ариадну, – попросил я.

– Я буду греть обед и рассказывать, – сказала Эва. – Про Кнута или про Ариадну сперва? Я почти одновременно с ними познакомилась. Нет, с Кнутом на несколько дней раньше…

– Начните тогда с Кнута.

Она и начала рассказ с Довида Кнута, который был довольно известным молодым поэтом в кругу русской эмиграции в Париже. Одним из самых заметных в этом «незамеченном поколении», среди тех, кто приехал совсем молодым. Писать и печататься (с большим трудом) начал в Париже, а жил воспоминаниями детства, тоской по полузабытой родине.

Юная студентка-медичка Эва Киршнер познакомилась с ним в парижской больнице, где проходила практику. Она собиралась тогда стать психиатром, это позднее она увлеклась психологией. Эве сказали, что в палату к ним поступил какой-то русский, вроде бы даже русский поэт, и она побежала знакомиться. Выяснилось, что он ехал на велосипеде по улице и его сбил автомобиль.

– Да, помню, я у кого-то читал об этом, – сказал я. – Все поэты ему даже завидовали, потому что виновник аварии теперь должен был платить ему пенсию. И он мог бросить работу в красильной мастерской…

– У него была черепная травма. Не очень серьезная. Мы познакомились, часто болтали с ним и даже подружились… А потом в больницу вдруг пришла молодая женщина и спросила у меня, где лежит поэт Кнут, ей нужно его видеть. Я согласилась ее к нему отвести. Она объяснила, что он ее не знает, но она его видела. И вот она решила, что они должны быть вместе… Она уйдет от мужа, и они будут вместе – так она решила. Я посмотрела на ее живот: беременность бросалась в глаза. Она сказала, что это неважно. Это будет его, Кнута, ребенок, потому что они поженятся… Так она объяснила. А Кнут лежал у себя в палате и еще не знал о своей судьбе…

– Где-то я читал, – припомнил я, – кажется, в воспоминаниях Бахраха, что эти неистовые крайности были у нее от отца-композитора. Те же, что в его симфониях…

– Нет, нет, – сказала Эва. – Это от матери. Татьяна была такая же неукротимая. Она увидела Скрябина и решила, что он будет с ней. И увела его из семьи. Они долго бедствовали, и она увезла его в Швейцарию. Мне рассказывал Кусевицкий – он посетил их в Швейцарии. Они сидели, разговаривали, и вдруг в комнату вошла маленькая девочка. И все замолчали. Теперь она командовала. Все ее слушались. Это была Ариадна.

– Я буду накрывать на стол, – сказала Эва. – Подождите меня минутку.

Она исчезла на кухне, а я стал думать: где бы Ариадна могла видеть Довида Кнута? Где-нибудь на русских посиделках, на русских чтениях. Он ведь был довольно популярен и возглавлял даже какие-то объединения молодых. Часто читал в Союзе молодых поэтов… Мне вспомнилась шутка Тэффи: кто эти старые евреи, что собрались на Данфер-Рошро? Это собрание Союза молодых русских поэтов… Кнут был из кишиневских евреев, и настоящая фамилия его была Фиксман – Давид Миронович Фиксман. Он придумал себе псевдоним Довид Кнут. В некоторых стихах его звучали библейские мотивы, и вообще, стихи его многим нравились, и сам он, невысокий, чернявый, толстоносый, отчего-то нравился женщинам. Может, их убеждал его голос, его стихотворные заклинанья:

Я,

Довид-Ари бен Меир,

сын Меира-Кто-Просвещает-Тьмы…

Может, Ариадна влюбилась в него, когда он читал это стихотворение. Или стихи про «тусклый кишиневский вечер». Или стихи про Нерадивого Фонарщика, который возжег в нем жизнь. Про поющую женщину: «О, как прекрасен был высокий голос!» Она ведь и сама писала стихи, Ариадна. Но он был дерзок в первых своих стихах. У него был странный русский язык. Кишиневский. Сборник его назывался «Моих тысячелетий…». У них у всех был странный русский – и у него, и у Поплавского. Многие из этих молодых не видели ни Москвы, ни Петербурга. Иные не доучились в России…

– Итак, она убедила его? – спросил я, когда мы сели с Эвой за стол.

– Да, – сказала Эва с не проходящим больше полвека удивлением. – Она была беременна от Магена. И у нее были две дочки от первого мужа, от композитора Лазарюса. Но она убедила Кнута, что они просто должны быть вместе. Она была удивительная… Ариадна решила, что, раз она вышла за еврея, то должна перейти в иудаизм. И она совершила гиюр. И взяла новое имя – Сара. Они стали издавать вместе сионистскую газету. По-французски. Он знал французский. Она прекрасно писала по-французски. Но он все же правил ее.

– Отчего?

– Она была неистовой. Он смягчал ее статьи. Она писала, что надо бить во все колокола, что скоро придут и убьют всех евреев. Но никто в это не верил…

– Даже когда они носили желтую звезду на рукаве в Париже, они еще в это не верили, – сказал я. – Мне рассказывала Татьяна Бакунина.

– Вот-вот… И про нее все говорили, что она сумасшедшая. А она была пророчица, Кассандра. Потом-то все убедились…

– Но, наверно, тяжело с таким человеком? – предположил я.

– Она была тонкая, нежная, – тихо сказала Эва. – Она была из нас самой интеллигентной, лучше всех из нас знала живопись, новых писателей, музыку. Беззаветная, щедрая, все с себя готовы была отдать. И отдала – всю себя… Но она ненавидела жлобов. Она ждала их нашествия и передавала нам свой страх. Она, конечно, была нетерпимая. Говорила, что жлобов нельзя пускать в музеи. Вдруг оглядывалась в метро и говорила с ужасом: посмотри, какие лица, они придут к власти… Она передала мне свой страх. Но она знала, что предстоит борьба, и была к ней готова. Они с Кнутом ездили в Италию, к Жаботинскому… Потом Кнут ездил в Израиль…

– Я помню его стихи: «Что рассказать тебе про Палестину?» Я посмотрел сегодня и обнаружил, что он посвятил их вам, Эва… Там есть строка: «Как будто сердце радо и не радо». Это ведь не случайно?..

– Наверное, нет. Он был из русской поэзии. Из России.

– Вы заметили, Эва, здесь все знают его строчки: «Особенный еврейско-русский воздух. Блажен, кто им когда-нибудь дышал». Ностальгические строки. Что ж было потом?

– Потом началась война. Она с первых дней в Сопротивлении… Кнут скоро оказался с детьми в безопасной Швейцарии, а она до конца оставалась в маки, до последнего дня…

– Это понятно… – сказал я. – Она рождена была для такого часа. А ему, может, она была уже и не по силам. Откуда нам знать…

– Она вместе с другими переправляла еврейских детей до испанской границы, там их забирали друзья и везли дальше. Условия жизни в маки были трудные. Вместе с Рэн Эпштейн она создала отряд в департаменте Од. Главный перевалочный пункт находился в Тулузе. Ее подпольная кличка была Регина…

Мне довелось позднее читать книгу Кнута о еврейском сопротивлении во Франции. Сам автор ни слова не говорит там о жене, но цитирует книгу участника сопротивления М. Саля, который так пишет о Регине-Саре-Ариадне:

Легендарного мужества связная, вызывавшаяся идти на самые опасные задания, она перевозила оружие, одно время работала вместе с бесстрашной Жизель Роман, помогая детям, а под конец делила с другими молодыми женщинами из Еврейских вооруженных сил, Патрицией и Эстель, все тяготы суровой жизни в еврейском Сопротивлении.

Я поехал в Тулузу и на сияющей торговой рекламой людной Яблочной улице (рю де ла Помм) отыскал на красной кирпичной стене старого дома, между двумя вывесками магазинов одежды, крошечную, с ладонь, дощечку, где было написано: «Ариан Фиксман. Томас Бауэр». И дата: «22 июля 1944 года»… Полиция поджидала в засаде на явочной квартире, когда туда пришли Ариадна и Рауль, ее командир в Сопротивлении. Томас Бауэр уже сидел внутри, арестованный. Рауль схватил с земли бутылку, а полицейский, не видя Рауля, выстрелил в сердце Ариадне. Версия комиссариата полиции более героическая: эти трое напали зачем-то на одинокого полицейского, и тот вынужден был отстреливаться. Гийом Агюлло, сотрудник местного музея Сопротивления, подарил мне вырезку из юбилейного номера газеты «Депеш дю Миди» – к 50-летию со дня гибели Ариадны и юного Томаса Бауэра, студента философии, поклонника Гете и Лессинга, который в тот же день умер в больнице от ран. Думаю, полицейским тогда все сошло с рук. Таких, как они, во Франции начали судить только через полвека. А поначалу и новые французские власти были из недавних вишистов (вишист Миттеран стал министром внутренних дел у де Голля).

Ребята из музея с пристрастием спрашивали меня, почему у «великой Нины» (так зовут здесь газеты Н. Берберову) столько неточностей в ее описаниях. Что я мог им сказать? Ни о своей, ни о чужой жизни не расскажешь, чтоб было «как в настоящей жизни».

Однажды, в середине 90-x годов в деревенском домике моей жены на границе Шампани и Бургундии раздался нежданный телефонный звонок. Какая-то женщина сказала, что она прочитала в моей книжке запись беседы об Ариадне и хочет меня навестить. Звали ее Мириам Деган. Она приехала с мужем и оставила мне рукопись своей повести об Ариадне, своей старшей сестре. Рукопись открывают две чудные фотографии Ариадны Скрябиной. Рассказ о замечательной старшей сестре был восторженным, но по временам довольно странным. Похоже, младшая ревновала то ли сестру к красивым своим русским и французским няням, то ли нянь к сестре.