Прелесть — страница 185 из 226

У Питера тетива зацепилась за ветку куста, и он задержался, чтобы освободить лук. При этом уронил несколько стрел, пришлось собирать.

— Ты бы придумал какую-нибудь приспособу, чтобы удобней было все это таскать, — проворчал Люпус. — А то на каждом шагу цепляешься или роняешь…

— Уже придумываю, — спокойно ответил Питер. — Может, это будет что-нибудь вроде сумки с лямкой для ношения на плече.

— Когда вернемся в усадьбу Вебстеров, что делать будешь? — спросил Люпус.

— Сразу пойду к Дженкинсу, расскажу ему, что натворил.

— Он уже знает от Пухляка.

— Пухляк мог напутать, а то и приврать. Очень уж сильно разволновался.

— Дурак он безмозглый, — буркнул Люпус.

Они пересекли залитую лунным светом прогалину и снова окунулись во мглу.

— Знаешь, мне не по себе, — сказал вдруг Люпус. — Пойду-ка назад, пожалуй. Не нравится мне то, что ты делаешь. Глупость за глупостью…

— Ну и топай, — рассердился Питер. — Мне вот нисколечко не страшно. Я…

И круто развернулся. Волосы на затылке встали дыбом.

Что-то не так!

Что-то не так с воздухом, которым он дышит. Что-то не так с его мозгом. Зловещее незнакомое чувство. Рядом опасность! И не просто опасность, а ощущение чего-то гнусного — как будто кто-то ползет по твоей спине, цепляясь за кожу миллионом когтистых лапок.

— Люпус! — вскричал Питер. — Люпус!

Ниже возле тропы неистово затрясся куст, и Питер ринулся туда со всех ног. Обогнул куст, резко затормозил, скользя подошвами. Вскинулся лук, и в то же мгновение правая рука выхватила из левой стрелу и наложила на тетиву.

Люпус растянулся на земле: половина тела в тени, половина на лунном свету, верхняя губа задрана, блестят клыки. Одна лапа все еще слабо царапает землю.

А над ним — скорченная фигура. Лишь силуэт, ничего больше.

Этот силуэт плевался и рычал — в мозгу у Питера ревел поток злобных звуков. На ветру качнулась ветка дерева, проглянула луна, и Питер различил голову — смутный контур, как полустертый рисунок мелом на пыльной классной доске. Морда, похожая на голый череп, хнычущая пасть, щелочки глаз и уши с бахромой щупальцев.

Зазвенела тетива, и стрела полетела в эту морду. Но не вонзилась, а прошла насквозь и упала на землю. Морда осталась невредимой, она по-прежнему хныкала и рычала.

Питер наложил на лук другую стрелу и оттянул тетиву аж до уха. Стрела умчалась, посланная всей мощью отменно выдержанной прямослойной древесины пекана, а также ненавистью, страхом и омерзением человека, державшего лук.

И эта стрела угодила в меловой контур морды. Замедлилась, задрожала — и свалилась.

В третий раз Питер еще сильней натянул тетиву. Эта стрела должна ударить крепче предыдущих, чтобы не проскочить, как сквозь воздух, не замедлиться, как в воде, а поразить наконец насмерть хищную тварь.

Сильнее, сильнее, сильнее… Проклятье!

Лопнула тетива.

Несколько мгновений Питер простоял, держа в опущенных руках бесполезный лук и никчемную стрелу. Стоял и смотрел через узкое пространство, отделявшее его от черного ужаса, что нависал над серым волчьим телом.

А затем он понял, что не испытывает страха. Ну нисколечко не боится, хоть и остался безоружен. Зато его трясет от ярости, а мозг истошно выкрикивает одно и то же слово: УБИТЬ! УБИТЬ! УБИТЬ!

Он отшвырнул лук и двинулся вперед: локти прижаты к бокам, скрюченные пальцы — как когти.

И тварь в ужасе попятилась под этим натиском жгучей злобы, излучаемой существом, которое приближалось к ней. Злоба накинулась, схватила, стиснула, смяла ее разум. Тварь знала и страх, и ужас, и чувство обреченности, но это было нечто совершенно новое. Это была ненависть.

Беззвучно скуля и хныча, тварь попятилась; помутившийся от страха мозг отчаянно выбрасывал во все стороны щупальца, искал путь к спасению.


В комнате ни души — древняя гулкая пустота. Комната поймала скрип двери и отбросила в ватную даль, а потом он примчался обратно. Кругом густая пыль забвения, тягостное безмолвие прошедших напрасно столетий.

Дженкинс стоял, не отпуская дверную ручку. Стоял, осязая пространство всеми фибрами своего нового тела, сканируя мыслью укромные уголки и темные ниши.

Ничего.

Ничего, кроме тишины, пыли и мглы. Никаких признаков того, что когда-то здесь было что-то еще. Ни слабой вибрации остаточной мысли, ни отпечатков ног на полу, ни следов пальцев, скользнувших по столешнице.

В мозгу из какого-то дальнего закутка вынырнула песенка. Она успела состариться еще до того, как Дженкинс покинул цех, где его собрали. Удивительно, что она сохранилась в памяти. И как вообще туда попала?

Дженкинсу стало не по себе — песенка вызвала бурю воспоминаний, воскресила образы аккуратных белых домов, стоявших когда-то на миллионе холмов, заставила думать о людях, так любивших свои акры, ходивших по ним спокойной, уверенной поступью собственников.

Нет, теперь здесь Энни не живет[13].

«Ну что за ерунда? — подумал Дженкинс. — Откуда ты взялся, нелепый клочок культуры почти вымершей расы, и зачем прицепился ко мне?»

Кто малиновку убил? —

Я, — ответил воробей.

Он затворил за собой дверь и двинулся по комнате.

Мебель, щедро покрытая пылью, ждет человека, который никогда не вернется. На столе пылятся инструменты и приборы. И на книгах, ровными рядами стоящих на массивном стеллаже, та же пыль.

«Ушли, — заключил Дженкинс. — И ни одна душа не знает, по какой причине. Не знает когда, не знает куда. Однажды ночью мутанты тихо улизнули, никого не поставив в известность. И конечно же, порой они вспоминают и посмеиваются, ведь мы-то уверены, что они все еще здесь. Мы следим за башнями и тревожимся: а вдруг их обитатели однажды выйдут?»

Нет, теперь здесь Энни не живет…

Дженкинс увидел другие двери и направился к одной из них. Уже положив ладонь на дверную ручку, решил: нет смысла открывать. Если в эту комнату давным-давно не ступала хозяйская нога, то и в остальных наверняка пусто.

Но он все же надавил на ручку, и дверь отворилась, и снаружи хлынуло тепло. А комнаты за порогом не оказалось. Там была пустыня. До горизонта, размытого жаром огромного голубого солнца, расстелились золотисто-желтые пески. Иззелена-пурпурный зверек — ящерица? нет, не ящерица — с призрачным шорохом крошечных лапок молнией пронесся по песку.

Дженкинс захлопнул дверь и застыл, оцепенев и телом, и разумом.

Пустыня. А в ней проворный зверек. Не соседняя комната, не коридор и даже не крыльцо. Пустыня.

Он снова отворил дверь. Медленно, осторожно — сначала на щелочку, потом пошире.

Да, там пустыня.

И солнце. Голубое, жгучее.

Дженкинс снова закрыл дверь и привалился к ней спиной, как будто нужна была вся мощь его металлического тела, чтобы удержать пустыню снаружи, дать отпор тому, что эта пустыня и эта дверь означают.

«До чего же они умны, — подумал робот. — До чего же изобретательны. По этой части обычным людям нипочем за ними не угнаться. А ведь мы даже не догадывались. Только сейчас я понял: мутанты — настоящие гении.

Эта комната — всего лишь прихожая. Эти двери открываются во множество разных миров. Это мосты, перекинутые через невообразимые пространства, мосты, соединяющие Землю с планетами, которые обращаются вокруг неведомых звезд.

Это способ покинуть Землю, не покидая ее. Чтобы преодолеть космическое пространство, достаточно всего лишь шагнуть через порог».

Тут были и другие двери. Дженкинс смотрел на них и качал головой.

Наконец он повернулся и двинулся к выходу. Очень осторожно, чтобы не нарушить царившую в пыльной комнате тишину, повернул ручку и вышел в знакомый мир. Туда, где луна и звезды, где плывет между холмами туман с реки, где перешептываются через овраги кроны деревьев.

А мышь все снует по своим травяным ходам, и слышны ее счастливые мысли, или что там у мышей вместо мыслей. На дереве сидит угрюмая сова, мечтает кого-нибудь сожрать.

«Как же все это близко, — размышлял Дженкинс. — У самой поверхности. И древняя кровожадность, и вековая лютая ненависть. И хотя мы дали бывшим бродягам хорошие стартовые условия, куда лучше, чем имели их предки, не имеет никакого значения, с чего людям начинать. Она вернулась, древняя человеческая свирепость, она снова с нами. Вернулось страстное желание быть не таким, как другие, быть сильнее; вернулось стремление подчинять своей воле. Вот для чего им изобретательность: чтобы рука была крепче, чем лапа, чтобы рукотворный зуб вонзался глубже, чем созданный природой клык, чтобы бить дальше и ранить опасней, чем в драке без оружия.

Я рассчитывал получить помощь. Ради нее и пришел сюда. Зря пришел.

Помочь могли только мутанты, а они давным-давно исчезли.

Все теперь придется делать самому, — сказал себе Дженкинс, спускаясь по лестнице. — Я должен решить проблему, остановить людей. Надо как-то изменить их. Да, необходимо, чтобы они изменились. Нельзя допустить, чтобы люди помешали собакам. Нельзя допустить, чтобы мир снова подчинился луку и стреле».

Он пробирался по дну мглистой лощины и ловил запахи прошлогодней листвяной прели вперемешку с ароматами новорожденной зелени. Совершенно новые ощущения — в прежнем теле он был невосприимчив к запахам.

Теперь есть и обоняние, и зрение получше прежнего, а еще способность понимать, о чем думают живые существа, умение читать мысли енота, угадывать думки мыши, улавливать кровожадные позывы в мозгу совы и ласки.

И вдруг Дженкинс уловил нечто совсем иное: несомый ветром отголосок ненависти, неземной вопль ужаса.

Это пронеслось сквозь мозг и вынудило остановиться на полушаге. Но уже в следующий миг Дженкинс сорвался с места и побежал вверх по склону холма — не так, как бежит в потемках человек, а как положено роботу с ночным зрением и металлической мощью тела, которому неведома одышка и боль в запаленных легких.

Ненависть! Это она, ее ни с чем невозможно спутать.