Мальчик ощущал, что одна дверь в сознании Голого плотно закрыта и он непрестанно заваливает ее все новой и новой утварью.
На мгновение мальчик почувствовал перед ним страх, смутный, легкий, но несомненный. Однако он тут же прогнал этот страх, и вместо него явилась бурная радость, ощущение счастья от одного лишь присутствия этого необыкновенного человека.
— Полдень прошел, — сказал мальчик.
— Что? — отозвался Голый и живо повернулся к нему, словно выходя из задумчивости.
— Полдень, — с готовностью повторил мальчик.
— Уж не зовешь ли ты меня обедать?
— Сейчас мы спустимся в долину счастья, в райскую обитель, и пойдем по елисейским полям.
— По каким это елисейским полям?
— А это древние греки выдумали, будто на том свете есть такие поля и по ним ходят после смерти.
— Они не дураки. Неплохо. Я знаю, слышал об этом, да запамятовал, — раздраженно сказал Голый, и мальчику показалось, что товарищ снова отдалился от него, и он попытался восстановить близость.
— Вот бы мне угостить тебя когда-нибудь обедом!
— У меня есть еще вода во фляжке.
— Солнышко приятно пригревает. Очень приятно. Знаешь, откровенно тебе скажу, мне его всегда мало. Эту зиму я здорово назябся. Просто страшно назябся. Босиком по снегу, по льду. Не хотелось бы, чтоб это повторилось.
Мальчик говорил с напряжением, делая большие паузы. Дыхание его прерывалось. Но настроение было бодрое, опять вернулась воля к жизни.
И они снова отправились в путь: до вершины, откуда открывались широкие просторы, было рукой подать. С нее они увидели длинную и узкую долину. Через долину проходило, огибая выступ холма, шоссе, и как раз под ними оно поворачивало. На шоссе они увидели солдат; одни шли, другие расположились на привал. Легковые и грузовые машины сновали в обоих направлениях.
— Новая панорама, — сказал Голый.
— Как на военных открытках.
Они углубились в кустарник, легли, как недавно над лагерем итальянцев, и принялись, молча и бездумно, смертельно усталые, следить за передвижением немецких частей на длинном петляющем участке шоссе.
Так прошло довольно много времени. Солнце грело спину, земля излучала тепло. Сильно пахла какая-то трава, оса монотонно жужжала над самым ухом мальчика. Глаза закрывались.
Голый вытащил фляжку.
— Выпьем-ка воды. Вода — половина пищи. Наше тело заполнено водой. Большую часть нашего веса составляет вода. И растения не что иное, как вода. И вон те немцы тоже не что иное, как вода.
Они напились и облегченно вздохнули.
— Здесь нет коры, — сказал мальчик.
— Зато есть трава! Вот тебе партизанская травка! — весело воскликнул Голый. — Я ее только сейчас заметил.
Он молча сунул в рот травинку и протянул другую мальчику. Они принялись безмолвно жевать траву. Жевали долго. И так же молча перестали. Положили голову на руки и заснули.
Им было знакомо несколько ступеней голода. Они различали три, даже четыре ступени. На первой просто тянет к еде — завтраку, обеду и ужину; на второй ступени желудок сжимается, а поскольку он долгое время оставался без дела и уже потерял на него надежду, то он и не требует пищи, и хочется лишь одного — спать; на третьей ступени исчерпываются последние запасы, и организм в предчувствии скорой гибели неистово требует пищи — человек дичает и готов в эту пору на все. О четвертой, предсмертной, ступени лучше и не говорить, хотя Голому и даже мальчику приходилось видеть людей и на этой ступени голода, да и сами они бывали на ее грани.
Во сне Голому снилась земляная каша: он ел ее под взглядом вражеских часовых. Проснувшись, он вынужден был признать, что еще немного, и они с мальчиком шагнут на третью ступень голода — надо принимать решительные меры для спасения.
По шоссе все еще двигались войска. Вдоль шоссе кое-где стояли грузовики и танки. Очевидно, здесь был перевалочный пункт. Несколько выше, в конце долины, от шоссе ответвлялись и уходили в горы дорожки. Там виднелось небольшое село. Прямо под партизанами стояло несколько обычных грузовиков, крытых брезентом, и несколько домиков на колесах. Возможно, отсюда отправлялись на фронт части, и по этим тропам им доставляли провиант и боеприпасы. И правда, скоро Голый заметил, что по одной из тропинок спускалась вереница нагруженных ослов и лошадей. На шоссе было еще какое-то движение, но охватить всей картины Голый так и не сумел. Все тонуло в дрожащем мареве испарений. Солнце продолжало печь, хотя уже и склонилось к самой горе.
Голый ограничился наблюдением над участком Шоссе, который лежал прямо под ними, длиной в двести — триста метров. На этом участке машины останавливались редко.
Затем Голый взглянул на мальчика. Забыв обо всем, он искал на его лице следы слабости, голода, радости, сна и любви. Тревога за младшего товарища терзала Голого. И слезы отчаяния навернулись ему на глаза — ведь и сейчас он ничем не мог помочь мальчику. А тревожился он о нем так, будто судьба его идей зависела от того, куда он приведет мальчика.
Мальчик открыл глаза и поднял голову, склоненную на руки, словно только и ждал, когда Голый закончит свои размышления.
— Будем ждать ночи? — спросил мальчик.
Вместо ответа Голый снова перевел взгляд на шоссе.
Многочисленные патрули — на мотоциклах с колясками, на велосипедах, пешие — бодро и деловито сновали в обоих направлениях. Железные обручи опоясали горы. Это были не итальянские посты и патрульные, которые боятся на шаг отойти от части и дрожат при любом шорохе. Зоркие и неусыпные глаза прощупывали каждый камень, каждый куст вблизи шоссе.
— Наши, должно быть, близко? — сказал мальчик.
— Вода близко, да ходить склизко.
— Да, здесь не пройдешь.
Тени на склонах гор росли, предвещая еще одну холодную и голодную ночь.
— Хуже всего первые пять лет, — сказал Голый, — а там привыкаешь, и все становится прекрасным.
— Угостим и их огоньком, — сказал мальчик.
— Ничего, бывало хуже, — сказал Голый.
— Не в одиночку же идем, как-никак нас двое.
Весь этот разговор был дань привычке. Они вступили в борьбу, твердо веря в ее благоприятный исход. И эта вера не раз их выручала. Она помогала им обходить разговоры о еде. И все же справиться с волнением было нелегко. Их так и подмывало спуститься в долину и посмотреть, что лежит в сумках у солдат, в мешках, что везли грузовики и ослы. Даже на расстоянии, сквозь брезент и борта машин, они ясно видели сливочное масло, колбасу, мясо, свежий хлеб, сыр. Чудились вкусные запахи. Немецкие солдаты, казалось им, все пахнут добротной горячей пищей — такие они были масляные, откормленные, румяные, живые. Они бодро шагали. И без устали что-то жевали — уплетали колбасу с белым свежим хлебом, пили кофе, закусывая его медом. И в этой близости пищи скрывалась опасность.
— Уверен, что за тем лесом село, — сказал Голый.
— Близок локоть, да не укусишь, — сказал мальчик.
— Подождем еще немного.
— Ладно.
И сейчас мысли их не отличались ясностью, как почти все последнее время. Но инстинкт самосохранения их еще не покинул. Особенно он обострялся, когда дело касалось немцев. Этому их научил опыт.
Между тем горы все розовели. Тени из серых становились сиреневыми с ярко-синими переливами. Дорога отливала оранжевым, обочины — белым. Под шоссе на полянках буйно зеленела молодая трава, по склону и подножию горы тянулись полоски полей. По краю их стояли ветвистые тополя. А под ними бежал, плавно изгибаясь, словно старательно выписывал заглавную букву, ручей.
Земля самозабвенно праздновала весну. С какой горечью они наблюдали за ее торжеством!
Как им хотелось пройтись по этой красе, шагать, не прячась, по белой ровной дороге, посидеть в тени тополей у ручья, раскрыть полную торбу…
С запада потянуло легким свежим ветерком. Воздух, который он принес, хотелось пить. На мальчика пахнуло морем. Он видел себя на берегу, на песчаной отмели — он ловит рыбу. Вместе с приятелем Мило они поймали пригоршню мелкой рыбешки и пекут ее на углях. Запахло печеной рыбой; губы мальчика зашевелились, на языке был вкус рыбы. Но все это лишь рисовало воображение. Все его существо стремилось туда, на шоссе, к пище. Он вернулся к действительности.
Голый хмурился. С тоской глядел на шоссе. Время от времени он вскидывал веки, словно на что-то решаясь. Но сразу же вслед за этим снова щурил глаза, сжимал челюсти и устремлял взгляд в прежнем направлении.
А солнце медленно и плавно спускалось за гору, знать не зная ни о каких заботах и горестях.
На широком листе в укромном уголке среди зарослей во весь свой рост вытянулась крупная лесная улитка. А может, и полевая — они не очень хорошо в них разбирались. Улитка выставила рожки, выпучила глаза и ловко везла по листу свои пожитки. Крепкий пестрый домик лихо накренился на ее длинном, белесом, скользком теле. По просторной зеленой поверхности листа улитка двигалась торжественно, точно корабль с поднятым флагом. Видно, была уверена, что ей предстоит долгий путь.
С невольным удивлением смотрели партизаны на эту добродушную франтиху.
— Жмет на всю катушку, — сказал мальчик.
— К нам едешь, дружок, — сказал Голый.
Они долго не могли отвести от нее глаз, будто она была вестником помощи, участия, поддержки какой-то могучей силы, неведомого мира. Но вдруг Голый вскинулся, протянул руку, схватил пестрый домик и вместе с ним поднял путешественницу в воздух. Улитка не втянула рожки, а, изогнув их, поводила ими вокруг — искала опоры и яростно протестовала против столь неслыханного оскорбления.
— Прошу прощения, — сказал Голый. — Я весьма уважаю твою склонность к одиночеству и покою…
— Она небось тоже, как и мы, любит просторы, хоть они ей и недоступны, — сказал мальчик.
— Я уважаю все живое, но…
Голый вытащил нож, разбил домик, отделил мясо от известковой ракушки, разделил добычу на две равные части и одну протянул мальчику.
— Недурно, — сказал Голый.