Прелести Лиры (сборник) — страница 17 из 66

– Но ты должен! Ну, соле мио, Лео, мяу…

– Ты меня волнуешь, красавица моя. Девочка моя…

– Запрещенный прием. Я собиралась приготовить тебе завтрак. Останешься без завтрака.

– А ты без жениха, если не накормишь его. Слепых склеротиков надо хотя бы кормить, моя любовь…

– Проживу как-нибудь одна, без мужчины. Иди сюда.

Я никогда не привыкну к тому, что для меня, только для меня, так колотится ее сердце, прерывается дыхание, закрываются глаза, совершается быстрое движение бедрами. Наши руки и ноги сплетаются. Я знаю, куда положить свою ладонь, знаю, милая… (На секунду прервусь, чтобы сделать важное замечание; торопиться мне теперь некуда, Вера теперь моя. Навсегда. Я о глазах. Ее глаза так и остались очаровательно серыми. Две серых блестящих жемчужины, которые я умею заставлять сверкать или матово тускнеть. Как захочу. В ее серых глазах поселились авроры. Оказывается серый – не самый плохой в мире цвет. Как же все изменчиво в этом мире, если даже серое может заиграть красками! Все не так безнадежно и мрачно.) Я знаю, что я должен сделать, и я с удовольствием сделаю это. Поверь.

С некоторых пор слово «должен» возымело надо мной магическую власть.

– Твоя идея с повестью кажется мне достаточно безумной, чтобы привлечь мое внимание. Я подумаю, – сказал я, мурлыча от блаженства под одеялом, но не подавая виду.

В манере держаться с некоторых пор я подражал свирепому Саддаму.

На кухне мелодично раздавался стук ножа.

– Поставь-ка блюз, под него лучше думается, – позволил я себе первый в нашей совместной жизни каприз.

– Разве ты сам не можешь? Я занята твоим здоровьем и, можно сказать, нашим будущим.

– Но я хочу, чтобы это сделала ты.

– Хорошо. Какой?

– В этом-то все и дело. Угадай.

– Тут и угадывать нечего. Я наизусть знаю всю твою золотую коллекцию. И неплохо знаю тебя. Слушай.

Она выбрала совсем не тот блюз, который звучал в моей голове, но это был именно тот блюз, который, оказывается, мне хотелось сейчас услышать. Чудеса в моей жизни продолжались.

Музыка будущего текла широкой рекой, превращаясь в то Озеро, возле которого мы встречались с Верой, когда нам бывало или очень хорошо, или очень плохо. Саксофон, гитара, вокал. Из простых компонентов состоял бесконечный мегамир. Он был сложным и раздражающе элементарным одновременно.

И с этим ничего нельзя было поделать.

У блюза было странное название: «Черный квадрат».

...

Декабрь 2006 – 07.01.2007

Одиночества печать

Между умными и глупыми людьми, по-моему, есть существенная разница.

Абай

1

– Сахар нельзя употреблять в пищу, сахар – это белая смерть, – сказала Евгения, поправляя и без того идеально расправленную скатерть.

И она не шутила – просто потому, что у нее было своеобразное чувство юмора, а именно: юмор ее раздражал. Особенно по утрам. Хотя иногда она смеялась. Как правило, ближе к вечеру. В один прекрасный лунный вечер, кстати, я с ней и познакомился.

– Покойникам можно, – ответил я, откликаясь на свои мысли.

– Покойники не пьют чай, – сказала Евгения строгим тоном. И она не шутила. Это было видно по ее серьезному лицу.

– Еще как пьют, – машинально возразил я.

– Перестань говорить глупости, – сказала Евгения. – Возьми фруктозу, она гораздо полезнее.

Фруктозу так фруктозу.

– Три ложечки, – заявил я.

– Надо две, – сказала Евгения.

– Две так две, – вздохнул я, насыпая себе в чашку ровно три чайных ложки с верхом. Евгения, конечно, сосчитала (у нее феноменальное боковое зрение, плавно переходящее в затылочное: видит все, чего замечать никак не должна), однако, очевидно, сочла ниже своего достоинства реагировать на клоунскую выходку. Только едва заметно хмыкнула, дав мне понять, что все, как обычно, под контролем.

– Тебе сыпануть вот этой белой жизни, суррогата белой смерти? – поинтересовался я тоном бывалого алхимика.

– Я пью кофе без сахара. Говорю тебе об этом в сотый раз. Пора бы запомнить. Я пью кофе без сахара.

Кто бы сомневался.

Я с аппетитом уплетал вкусные, но ужасно вредные бутерброды с копченой колбасой, сыром и маслом (масло – толстым слоем на огромном ломте свежего батона), а она смаковала, скорее всего, отвратительную, но ужасно полезную овсяную кашу, серенькую загустевшую массу, взявшуюся корочкой, меньше всего напоминавшую здоровую пищу. Я бы такую кашу подавал в комплекте с полосатой робой. К моим же бутербродам, по-моему глубокому убеждению, полагался барский халат до пят, с кистями, не обязательно, кстати сказать, полосатый.

Мы оба наслаждались завтраком, словно в пику друг другу.

Кто бы мог подумать, глядя на нас, что еще каких-нибудь полчаса тому назад она стонала и кричала в постели, извиваясь в моих объятиях (но слова «люблю» я от нее так и не услышал, хотя сам произнес его три раза). Мне хотелось продолжения нежности, хотелось, например, погладить ее по волосам, провести ладонью по щеке, поцеловать круглую коленку, выглядывавшую из-под махрового халатика, станцевать гопак или чардаш (что мне категорически запрещалось: уже дважды я выслушал строгое внушение, из которого недвусмысленно следовало: танцевать – это не моё) – да мало ли еще чего хотелось. Хотелось, например, чтобы и меня приласкали. Но об этом можно было забыть, я это знал по печальному опыту. В постели кричала одна женщина, а сейчас передо мной стояла другая. И ту, и другую звали Евгения, фамилия у них была одинаковая – Вьюгина, возраст приблизительно совпадал (что-то около тридцати, из-за серьезного выражения лица утром им можно было дать и больше, вечером обе казалась моложе). Из особых примет – вот эта раздражающая способность к раздвоению.

Я решил прервать молчание и завести светскую беседу.

– Ты не знаешь, кто является автором выражения «одиночества печать»: Пушкин или Лермонтов?

– А какая разница?

– Ну, не скажи…

Беседа явно не клеилась. Я принялся дожёвывать свой бутерброд.

– Завтра ты разводишься с женой, – напомнила мне она, приступив к мытью посуды. Я долго смотрел на ее двигающуюся спину. Чем больше я смотрел, тем больше мне казалось, что даже спиной своей она выражала какой-то немой укор. Возможно, она ждала ответ. Волосы в пучок, короткий халатик, под которым нет ничего из белья, стройные голые ноги. Я подошел сзади, положил ладони на упругую попу с твердым намерением поцеловать ее в мягкую шею – и тут же получил по рукам мокрыми резиновыми перчатками ядовито желтого цвета (посуду мы моем только в перчатках: бережём пальчики).

– Я в том смысле, что большое спасибо, завтрак был бесподобен, – прокомментировал я свой вольный жест.

– На здоровье, – был ответ, едва слышимый из-за шипевшей струи воды.

Да, вот вам еще одна особая примета: говорит тихо, заставляя собеседника вслушиваться в свои слова, буквально склонять своё ухо в направлении источника звука, – впрочем, слова самые обычные, которые надо понимать именно так, как они трактуются в словарях. Никаких переносных смыслов. Я, разумеется, говорю громко, даже громче, чем мне самому хотелось бы, часто злоупотребляю метафорами, за что регулярно получаю выволочки тихим спокойным тоном, намекающим на исключительную воспитанность и самообладание одной из двух гг. Вьюгиных.

– До свидания, Евгения.

Я стою в прихожей, готовый к выходу в этот жестокий мир, который ожидает каждого из нас за дверями собственной квартиры: на ногах легкие летние туфли, в руках легкая светлая куртка. Экипировка современного гладиатора. У которого даже медицинской справкой о состоянии здоровья перед выходом на арену никто не интересуется. А зря: можно было бы узнать много полезного для себя, а заодно и для науки.

– Подожди, – откликается она из кухни, прекращая шум льющейся воды.

Я жду. Она выходит, словно величавая Афина Паллада из волн морских. Я невольно ищу на ней следы воды – их нет. Волосы уже распущены – именно так, как мне нравится, как было тогда, вечером, года три тому назад. Или четыре?

– Ты называешь меня Евгения только тогда, когда злишься.

– Ну, что ты, солнце моё, Женечка, – бормочу я.

Она обнимает меня, мягко целует и прижимается крепко-крепко, немотивированно превращаясь на несколько долгих мгновений в другую женщину, похожую уже на сладострастную Афродиту. Значит, мне можно положить руки на попу – что я, оказывается, давным-давно сделал.

Мы стоим так несколько минут, прижавшись друг к другу, чтобы не иметь возможности заглянуть друг другу в глаза. Наши головы – на плечах друг у друга.

– Словно коняжки, – говорю я. Она, разумеется, не улыбается.

Сердце ее громко стучит. Моё же вяло трепыхается уже который месяц подряд. Вчера вечером, когда я пришел к ней в гости, ритм окреп, но сейчас пульс ровный, несмотря на приличную дозу кофеина («которого в чае больше, чем в кофе», кто бы мог подумать). Мы вместе, мы не в силах оторваться друг от друга, мы одно целое – и в то же время не нарушаем суверенитета лобызающихся сторон. Это возможно только с Женей. Она и в постели умудряется вести себя точно так же: отдается мне полностью, но никогда не принадлежит без остатка. Еще одна особая примета. Интимная.

Что она прячет от меня в своих глазах в такие минуты? Возможно, нежность, которую она зачем-то скрывает сама от себя. В моих глазах, боюсь, можно разглядеть что-то вроде холмов из теплого пепла и, возможно, остатки еще тлеющей любви, искры которой так легко принять за отблески небольшого, но устойчивого пламени.

Я сам пока толком не знаю, что можно обнаружить в моих глазах.

Но почему-то не желаю, чтобы Женя разобралась в этом раньше меня. Мне нравится обладать ею, но я не испытываю ни малейшего искушения подчинить ее себе, приручить навсегда. Это меня отчего-то пугает. Отчего же?

– Завтра у тебя развод, – сказала она тише обычного, намекая, во-первых, на то, что я никак не отреагировал на эту ее многозначительную реплику; во-вторых, на то, что она не любит повторять больше одного раза. И ещё намекая на то, в-третьих, что отреагировать придётся. Она стоит поодаль, руки скрещены на груди, глаза опущены. Сейчас она, конечно, из вежливости взмахнет пушистыми ресницами, но в прохладных серо-зелёных глазах уже не будет и следа того, что она от меня скрывает. Ни тени сомнений.