Прелести Лиры (сборник) — страница 25 из 66

А потому что я заболел. В самом конце лета. Глупо, нелепо и необъяснимо.

А чем заболел-то?

Неизвестно. Возможно, утрата иммунитета. Возможно, гормональная перестройка. Симптомы какие-то размазанные и подозрительные. Температура (прыгающая). Беспричинная тревога на фоне хронической усталости. Отсутствие аппетита. Плюс какие-то неконтролируемые впрыски адреналина в кровь, которые приводят к страху перед жизнью (если я правильно понял). Дословно: «Панические атаки на фоне нервного срыва». В результате – измождение на ровном месте, а в конечном счёте – острый дефицит уверенности в себе.

Опять же: сочинял бы роман – непременно выдумал бы коварную и необъяснимую болезнь героя, подтачивающую его силы. Как-то всё это органично: герой противостоит напастям, сражается с другими и с собой. Нормальный здоровый человек после всех описанных передряг обязательно должен заболеть. Чтобы выздороветь и всех победить. Или погибнуть героем. А тут сама жизнь подбросила заковыристую болезнь.

Если серьёзно…

Ага! Упс, если по-современному! Вот она, оговорочка, выскочила из меня в тот самый момент, когда я вновь, уже не как пациент, а как писатель, погружаюсь в расслабленно-апатичное состояние, когда я дьявольски уязвим! Можно подумать, до этого я был не серьёзен. Был шутлив, игрив – следовательно, серьёзен. Sic. Даже я, автор серьёзной теории, постоянно путаю шутливое с серьёзным. Если серьёзно и шёпотом, то угасание чувства юмора – это плохой симптом. Гораздо хуже, нежели температура, тревога и паралич воли к жизни вместе взятые.

Так вот, возвращаясь к оговорке… Болезнь – это выражение кризиса, его финальная стадия, что должно быть особенно приятно больному, не утратившему способность соображать. А кризисы я обожаю, ибо кризис – это наглядное свидетельство духовного здоровья. Здоровый дух здоров именно периодическими кризисами, когда происходит перегруппировка сил, когда клиент собирается с мыслями и принимает судьбоносное решение. Короче, кризис – это форма обновления. Радоваться бы надо. Казалось бы.

Я чувствую, что мой кризис, моя паника как-то связаны с любовью. Меня лишили любви – пожалуйста, прицепилась хвороба. Как говорится, свято место пусто не бывает. А ещё они связаны – с усталостью от жизни не в медицинском смысле (врач, молодая и продвинутая, бодро сказала, как отрезала: «на вас просто клеймо синдрома хронической усталости, мужчина», на что я вяло возразил: «боюсь, то в массовом порядке мрут клетки мозга, не давая размножаться клеткам души»; она криво улыбнулась, запахивая полу халатика). Мои шоки и стрессы лупили не столько по организму, сколько по стимулам. Белые халаты меня раздражали, несмотря на то, что не скрывали круглые коленки, а от витаминов меня тошнило.

Трудно свести воедино точечные прозрения, но я загривком чувствовал, что в состав сложной формулы болезненного недомогания какими-то неразложимыми молекулярными соединениями входят и сестра моя, и отец, и сын, и жена, и Евгения, и Александр Бонифатьевич, и я сам. Таблетками это не лечится (салют халатам, без обид).

Однажды во сне, кошмарном, но интересном, очень своеобразном по драматургии, ко мне пришло какое-то светлое решение. Даже не так: оно ослепительно блеснуло, словно молния в грязно-чёрных тучах. Я помню, что с облегчением вздохнул: значит, кризис не больше чем кризис. Вздохнул – и проснулся, не дожидаясь освежающего дождя, который неминуемо должен был последовать за победными раскатами грома. Потом тучи, разрешившись тёплым летним ливнем, побледнели бы, посветлели и унеслись бы вдаль. За горизонт. Как обычно, когда добро побеждает зло.

Проснулся – и забыл оригинальное решение, рецепт волшебного выздоровления. Где-то под ложечкой распылённым холодком ютилась только уверенность в том, что решение есть. Оно где-то рядом, вокруг, растворено в логике вещей, в воздухе. В реальности. Как ни странно, этого оказалось вполне достаточно, чтобы пойти на поправку. Панические атаки отступили.

Выздоравливать было смешно: я не знал, зачем мне жить, что мне делать – а тело стремительно наливалось соками и внушало сознанию: что ни делается – всё к лучшему. И сознание сладко замирало в каком-то благоприятном предчувствии. Цирк, ей-богу, душевный цирк.

В конце лета погода была переменчивой. Солнце быстро выглядывало из-за туч-пышек, подгоняемых ветром (куда мы все так спешим? суета и на земле, и в небе), и тут же пряталось. Оно явно нервничало. А луна…

А на луну я смотреть не хотел.

За всё время моей болезни мне ни разу не позвонил никто.

Ни разу.

Никто.

10

Дождливая осень, очей (слепых?) очарованье, началась с раннего звонка сына.

– Папа, как дела?

– Нормально. Не хорошо или плохо, а именно нормально. То есть, должно быть так, и никак иначе. Кажется, я прихожу в себя. Во всяком случае, я скорее жив. Скорее, на этом свете. Знаешь что? Я тут подумываю, лёжа на боку… Можно продать квартиру, мою квартиру, с дедом как-нибудь уладим эту проблему, и ты сможешь учиться в Гамбургской Школе рекламы, о которой ты мне говорил. Будешь продавать воздух и иметь реальные доллары. С пиплом по-другому нельзя. Как тебе такой проект?

– Вижу, что выздоравливаешь. Шутить изволишь.

– Я не шучу.

– Значит, говоришь глупость. Но всё равно приятно слышать. Хочу сказать тебе, что… В общем, я не силён в этом… Короче, мне тебя жалко, жалко гораздо больше, чем всех остальных вместе взятых. Ха-ха.

В горле у меня стоял точно такой же ком, как и в горле у моего сына. Наверное, он всё же мой сын. Хотя бы наполовину.

– Понимаешь, почему я говорю тебе об этом в такой день? – на что-то намекнул сын.

Но мне было не до нюансов. Такая жалость сына стоила любви – вот что было главным.

Затем (через час) последовал звонок мне, уволенному редактору, от бессменного директора издательства «А 4» Аполлона Свечкаря, которого за глаза все величали Асом. Появились новые заказы. Солидные. Интересные. Добро пожаловать в обмятый хомут, приносящий деньги, свободу и независимость. Ас был неотразим, хоть к ране прикладывай. Как бальзам. Все налаживается? В смысле – на круги своя? Ась?

И уж мистикой какой-то неправдоподобной воспринимался звонок от Евгении (ближе к вечеру). Неужели соскучилась? С её способностью к раздвоению это можно было допустить. Теоретически.

На практике всё проще: она подумывает о том, не выйти ли ей замуж.

– За меня? – недоумеваю я.

– Почему обязательно за тебя? Мне поступило ещё два предложения от двух достойных молодых людей.

Разумеется, сказанное – не шутка.

– Как, как ты сказала?

– От двух молодых людей.

– Нет, ты сказала – достойных. В этом мире есть ещё достойные люди?

– Сколько угодно. Надо только не быть эгоистом, и видеть иногда других, хотя бы сквозь призму собственного интереса.

– На твоём месте я бы вышел замуж сразу за двоих. Это изумительный шанс. Тоже несколько эгоистично, но зато тебе достанутся сливки со всего восточного полушария.

– Я думаю над этим.

– Напрасно.

– Что напрасно?

– Напрасно думаешь. Только время зря теряешь. Достойные требуют внимательного отношения и оперативного реагирования. К ним нельзя относиться, как, например, ко мне. Или сейчас достойных – в каждом пыльном углу штабелями?

– Дурак, – с грустью (в которой мне приятно было разобрать отголоски былой гордости за меня) произносит Женя. – С чем тебя и поздравляю.

– Пожалуй, соглашусь с тобой. Только видишь ли какое дело… Быть деятельным дураком в пятьдесят – это мечта. Боюсь, мечта недосягаемая. Ты льстишь мне, моя радость, называя меня дураком.

– Тебе бы всё шутки шутить.

– Я не шучу; я уже давным-давно не шучу, Евгения. Моя проблема в том, что я буквально говорю то, что думаю. Почти как ты.

Я ждал от неё хоть какого-нибудь раздвоения, но так и не дождался.

Евгения положила (читай: вежливо бросила) трубку, предоставив мне возможность решать, люблю ли я её, дурак ли я, и что мне делать с оставшейся жизнью, ближайшие лет двадцать из которой вполне можно рассматривать как активные, творчески зрелые годы (если, конечно, самоуверенно наплевать на теорию, согласно которой после 39 ничего уже не светит).

Только вот чем их занять, эти годы?

Номер отца я набираю сам: что-то подсказывает мне – от него звонка я не дождусь. Дед поднимает трубку. Он смертельно обижен. Почти плачет (вот он, тот самый фамильный ком в горле). Демонстрирует мне бодрость духа, помноженную на невменяемость и сдобренную сентиментальностью. Спросил меня, не собирается ли Никита жениться. Я ответил, что ему это не грозит. После этого он тоже язвительно поздравил меня с моими временными трудностями, не забыв, как всегда, уточнить, что нет ничего в мире более постоянного, нежели временные трудности. Шутку, которая ему понравилась, он сначала выучит, а потом крутит её годами, как пластинки своей молодости, смеясь при этом так громко и заразительно, будто шутка ему удалась сию секунду.

Возможно, в его возрасте это и называется «так держать!». Из него прёт нечто женское, чего так не хватает моему сыну – несгибаемая, железная воля к жизни. Вперёд, на турники. Всё выше и выше. О, божественные шутки жизни, которые разгадывает серьёзная генетика. Я помнил, что я сын своего отца, но остался равнодушен к перспективе обнаружить железные залежи в себе.

Что ж, наверное, я действительно иду на поправку: интуиция моя вновь заработала в привычном режиме – то есть, стала вовремя и внятно, со скрежетом душевным, оповещать меня о грядущих катастрофах.

11

Не успел я как следует разозлиться на свою интуицию, как она выдала очередной трюк. Она подсунула мне чистый лист бумаги (этого добра в доме всегда в изобилии), красивую дорогую ручку (откуда она взялась, массивная, бордовая, в изящном футляре? у меня в доме отроду не водились подобные аксессуары, я привык работать карандашом, нервно, с сухим шелестом летящим по белоснежной странице) и заставила вывести крупными буквами то, что, несомненно, смотрелось как заглавие: «Одиночества печать». И не сотрёшь.