Прелести Лиры (сборник) — страница 31 из 66

И понял я очевидную, но трудноуловимую до поры до времени разницу между «спутницей жизни» и «женщиной на все времена» лишь тогда, когда присмотрелся к Насте (вот почему звонок Лидии, великолепной спутницы, последовал, боюсь, с роковым опозданием: тут претензии не к её интуиции, а к её судьбе).

Оказывается, я всю жизнь искал такую женщину, как Настя, и пьесы писал о таких и для таких, как она; ирония судьбы заключалась в том, что попадались мне исключительно другие, похожие на мою жену, на Лидию (ягоды одного поля), и пьесы мои просматривались наискосок глазами «спутников», которые искали в них не столько истину и красоту, сколько пользу.

В моей истории удивительно не то, что я потерял мотивировку, а то, что я не потерял её намного раньше; самое же замечательное было то, что я не только вновь обретал мотивировку, но и обзаводился амбициями.

Проще сказать, было похоже на то, что я возвращался к жизни. Совершал невероятный comeback.

Можно было благодарить за это судьбу, можно – режиссёра Хлопушину, при желании – самого себя; я же испытывал благодарность к удивительной женщине Насте.

И тут у меня как-то в один момент открылись глаза: я вдруг почувствовал скрытую логику поступков самой Насти. Моё прозрение служило мне бесспорным доказательством.

На следующий день я, под благовидным предлогом добившись свидания, заявил:

– Настя, я готов обсудить мою проблему.

– То самое «глубоко личное»?

– Пожалуй.

– Выкладывай.

– Как зовут человека, которого ты всё ещё любишь? – выложил я без утайки.

Знак третий: она задумчиво заглянула мне в глаза. Она уважает меня и верит мне (возможно, сама того не сознавая).

– У него редкое имя. Его зовут Эдвард.

Я обомлел. Настя держит паузу.

– Фамилия его, боюсь, тебе неизвестна – Эдемский. К театру он не имеет никакого отношения. Как ты догадался, что у меня кто-то есть, скорее, был в течение несчастных четырёх лет?

Настя всё рассчитала правильно: за свою искренность и готовность приоткрыть завесу личной жизни она имела право требовать того же.

– Ты вцепилась в мою пьесу так, словно доказывала кому-то, что любовь – это главное в жизни. Для тебя это было тоже глубоко личное.

– Пожалуй. Наверное, я доказывала эту скользкую истину самой себе.

– Удалось доказать?

– Не знаю.

– Это нормально. Я доказываю себе это до сих пор.

– Это и есть твоя личная проблема?

– Да.

– Генрих, о чём ты сейчас говоришь со мной?

– О любви.

– Генрих, не темни.

– Я не знаю.

– Знаешь.

– Не знаю.

– Знаешь.

Знак четвёртый: женская сущность Насти оказалась глубже и тоньше, чем я себе это представлял. Возможно, в глаза мне бесстрашно смотрел экземпляр, имеющий тройное дно. И наверняка видел или предчувствовал во мне то, что я сам предпочитал бы не замечать.

Мне стало страшновато. Любовь, возможно, – самая большая ответственность в делах человеческих; меня же (что уж тут скрывать!) вполне устраивала та «проклятая» модель жизни, которая довела меня до сумы духовной, до утраты мотивировок, но никак не до поражения, спешу заметить. Получалось славно: я ищу любовь, не прячусь от неё – но не нахожу. Тем не менее, упорно рыщу, не отказываюсь от поисков, не сдаюсь. Странный одинокий воин в поле. Ау. Я не нахожу, кому бы предложить себя, отягощённого двойным дном.

И я не боюсь вызова; более того, это мой вызов остаётся без ответа. Где здесь моя слабость или моя вина?

Возможно, в таком сюжете жизни таится моя беда (где-то на донышке второго дна); но какие тут претензии ко мне лично? Как бы я ни проигрывал, я всегда оставался при своей победе. Противник, кто бы он ни был, ничего не мог со мной поделать. Я мог погибнуть, но меня нельзя было победить.

Если разобраться, это называлось «в сказку попал».

Подобная генеральная мотивировка, ставшая «программой жизни», кстати, питала моё творчество: увы, он счастия не ищет, и не от счастия бежит. Чем не кредо? Я чувствую себя на вершине вершин, которая только может покориться личности. Более высоких вершин рядом я не вижу. Ау.

В такой, достаточно комфортной, увы, модели – куча бонусов. Я честен перед собой, у меня есть мотив, за который можно себя уважать; результат, отчасти трагический, меня также вполне устраивал. От меня требовалось быть стоиком и циником более, нежели созидателем, творцом собственной жизни и судьбы. Всё было сложно, но не безнадёжно.

Были у модели и свои минусы. Назову только один: я стал утрачивать мотивировку. Но и этот нюанс в каком-то смысле добавлял мне шарма, украшал меня, служил лавровым венком. Утрата мотивировки не отнимала у меня победу.

Теперь же всё резко менялось…

Признаться Насте в любви (в любви ли? желаемое уже стало действительным? тут ещё было много сомнений) – значило брать на себя ту самую ответственность, о которой я писал в своей пьесе и которой я до сих пор удачно избегал, ибо по неписаным правилам я реально верил в любовь, которой в реальности не было. Ностальгия по любви позволяла счастливо обходиться без ответственности. Сказочный вариант.

Настя смутно почувствовала, что я пытаюсь увильнуть от тех «вещей», которые так или иначе связаны с ответственностью, прикрываясь трагическим щитом. По возможности, сделать это максимально красиво. В идеале – одним изящным финтом, оставив судьбу в дураках, женщину при иллюзиях, а себя – один на один с чёрной совестью при светлых намерениях.

– Не знаешь так не знаешь, – сказала она.

– Возможно, и знаю, но это на самом деле глубоко личное.

Я стал правдоподобно напускать туман, и он, верный спутник слабости человеческой, стал заполнять пространство моей души. Старый жалкий трюк. Но всегда выручает тех, в ком силы меньше, нежели ума.

– Тогда до встречи. Созреешь – звони. Только не говори мне про любовь. А то я – поверю. Я такая.

Почему в простых и ясных словах её была сила, а я, который всё понимал, уже принимался оправдываться?

8

Появившись неизвестно откуда, во мне, то есть в голове и в сердце (сколько во мне этажей, не говоря уже о многоэтажных подвалах – сколько во мне уровней и, соответственно, кодировок?), на все лады крутилось изречение одного галантного француза (читал его иронические строки сто лет назад, во времена первой молодости, охваченный тоской первой любви): очень часто последнее увлечение женщины – её первая любовь.

Я даже помню, в каком отсеке книжного шкафа (библиотека осталась жене, разумеется, – только для того, чтобы не достаться мне) находится этот никем, кроме меня, не читанный интеллектуальный роман (лакированная обложка со смятыми изгибами, пожелтевший запылённый верх). Книга называется «Заблуждения сердца и ума». Автор – Кребийон-сын. Справа её подпирает одинокая трагикомедия Грибоедова (далее следует тяжёлая, надёжная кладка из томов Пушкина, Лермонтова etc.), слева выстроились опусы Набокова (продолженные собранием сочинений Гоголя, Булгакова). Не в алфавитном порядке. И не в хронологическом. В каком-то другом – в том, в каком они заняли место в моей душе. Кребийон оказался то ли в центре, то ли на острие.

Интересно, как я тогда истолковывал себе сию сентенцию светского француза?

Даже не представляю себе. А ведь всё верно: моё последнее увлечение становилось моей первой любовью. Почему последнее?

Есть вещи, которые ты просто принимаешь такими, какие они есть. Тонкое ощущение своего ресурса, своих сил и возможностей подсказывало мне: первая любовь непременно станет последним увлечением. Это ощущение становилось неопровержимым доказательством. (Я, конечно, понимал, ещё как понимал верующих, но тем не менее презирал их как духовную касту.)

Я уже никуда не торопился, и все фазы чувства пропускал через фибры своей личности (опять же – через многоступенчатые фильтры ума и души) с наслаждением человека, который так много говорил о любви, что не удосужился её испытать.

Первая любовь чаще всего приходит на закате дней, особенно к людям умным: это была правда. Ай, да сукин сын, Кребийон.

Как же можно оценить любовь в молодости, когда ничего ещё не знаешь, когда не ценишь даже здоровья? Нельзя называть любовью первый опыт чувства. Любовь – чувство зрелое, многослойное, которое зависит от масштаба личности, от мировоззрения. От мотивировок и амбиций. От удачи. От судьбы. Не бывает так: любовь – отдельно, личность – отдельно. Любовь надо заслужить, подготовиться к ней. И тогда любовь, первая любовь, непременно станет последней.

Сукин сын, безусловно. Тем более, что приписал это чувство – женщине, великолепно обходящейся без двойного дна. Очень похоже на историю Колумба, который открыл Америку, будучи убеждённым, что открыл Индию. Гениально ошибся, спутав карты. Кребийон божественно ориентировался в закоулках одномерного пространства, одного хрупкого дна, которое казалось ему окончательной скалистой твердью; спустя пару сотен лет после экзерсисов Кребийона мир с треском провалился в бездну бессознательного, с одной стороны, и в пучину сознания – с другой. На смену ироничному интеллектуалу пришёл герой под названием «человек, который стремится стать личностью».

Если бы я скрупулёзно, день за днём, вёл дневник, боюсь, его скучно было бы читать тем, кто интересуется проблемами личности. Надежда сменялась отчаянием по нескольку раз в сутки, в глазах рябило, шторм душевный был обычным состоянием (о недавнем мёртвом штиле я напрочь забыл) – и при этом зрело, крепло, питаясь надеждой и отчаянием, магистральное чувство (вот они, двойные кодировки в действии): я плыву не «в никуда», а дрейфую в строго определённом направлении. К рифам. Туда, где мне понадобится ответственность и много-много сил.

Решение, которое мне предстояло принять, было неизбежным, но не скорым. Реактивами сознания я медленно превращал туман в ясность.

Временами амбиции начинали подпирать мотивации. Всё чаще меня стали одолевать мысли такого рода: а где жить? Где жить нам с Настей?