Прелести Лиры (сборник) — страница 35 из 66

А во мне…

С тех пор, как в душе моей, убаюканной разумом, поселилось счастье, в личности моей что-то изменилось. Мне трудно оказалось совместить счастье с творчеством. Творчество (так я чувствовал седьмым своим дном, запечатанном на седьмом небе души) было разрушительной природы. Удачная пьеса рождалась из неудач жизни, из ощущения трагичности жизни – из тайной убеждённости в невозможности счастья, если быть до конца откровенным.

И я, будучи человеком счастливым, как никто другой чувствовал тёмную изнанку счастья.

Я обходил стороной письменный стол, к которому меня уже тянуло, как клеймёного раба к галере. Как мозолистые ладони к веслу. Как железо к магниту. Как женщину к кроватке. Неотвратимо. Неужели, мне предстоял какой-то ещё круг? Вот сяду за стол – и что-то ведь разрушится в моей жизни.

Зачем? За что? Опять рожать?

Я предчувствовал, что знаю ответы на поставленные мной вопросы, только мне не хотелось добывать из себя эти знания. Например, я знал, что воспитывать ребёнка – это одно, а взращивать личность – совсем другое. И тот день, когда в сыне твоём просыпается личность, становится днём печального торжества. Дети – это сплошные тревоги, это удовольствие экзистенциального мазохиста. Это сладкий крест не для слабонервных.

Я желал бы насладиться бездумным покоем. Моментом редкой высокой гармонии. Ну, хотя бы ещё немного. Несколько прекрасных дней.

Предчувствие грядущего несчастья (проклятые рифы, к которым влечёт!) делало моё счастье полным до краёв поднесённой мне Моей Именной Чаши. Мной самим поднесённой, разумеется, кем же ещё.

В этот момент я не желал больше ничего.

Ничего.

Получается, я жил ради момента или, что гораздо пронзительнее, только в этот несчастный момент я ощутил отравленную прелесть жизни?

В этот момент ко мне подошла Настя, обняла и спросила, хочу ли я чебуреков.

Я произнёс то, что с некоторых пор считал главным словом для любимой женщины:

– Да.

...

Январь-февраль 2010

Таков поэт

1

Край вечереющего гаснущего неба был охвачен романтически благоухающими оттенками, более подходящими свежему утру: светлая полоса горизонта утомленно сияла нежно-голубыми и бледно-розовыми разводами. Пространство над головой сдавили беспросветно-темные тучи, пузырящиеся мерзкими, казалось, набухшими водой волдырями.

Поэт Сергей Сергеевич Гугнин (пишущий под псевдонимом Бархатков: это была девичья фамилия его бабушки) одним росчерком пера разогнал тучи:

Сияй, сияй, волшебная заря,

Прикрывшись розовым заветным опахалом!

После чего спрятал ручку и блокнот, которые всегда были при нем, как, скажем, носки и носовой платок (нет, носовой платок он мог и забыть, ручку же и блокнот – никогда, ни за что на свете), и превратился в обычного озабоченного прохожего.

Правду сказать, в не совсем обычного или, если на то пошло, в обычного, охваченного, однако же, исключительными заботами. Сергей Сергеевич шел за цветами – дело, возможно, и не самое необычное, но повод был редчайшим для каждого человека: они с Эвелиной только что вернулись из ЗАГСа. Вернулись, разумеется, счастливыми мужем и женой. Согласитесь, повод выделял Сергея Сергеевича из толпы прохожих, даже если они все спешили за цветами, во что невозможно поверить. Народ, несомненно, валом валил в гастроном или из гастронома.

Еще Бархаткова выделяло то, что он забыл купить цветы утром; сюрприз был отложен на вечер.

Хотя слово «забыл», может, и не совсем уместно. Утром он тоже вышел за цветами, имея в запасе минут десять-пятнадцать до ЗАГСа. Но это непредсказуемое небо… Осеннее сухое небо грустило в унисон с Сергеем Сергеевичем. Казалось, оно спалило себя дотла лихорадочным жаром и теперь покрыто было светлым невесомым пеплом. Даже странно было, что время от времени из сухих туч брызгал мелкий легкомысленный дождик. Упустить этот образ, рождающий тонкое настроение, было невозможно. Бархатков набросал кое-что, еще раз полюбовался на совсем не злой, напротив, милый дождик, и в результате опоздал в ЗАГС всего минут на десять, как-то упустив из вида то обстоятельство, что ему необходимы цветы.

– Спасибо, что хоть не забыл, что я, соломенная вдова, тебя здесь жду, – с грустью сказала Эвелина в ответ на его невнятное бормотание об упущенных из вида цветах. Счастливый день начинался грустновато.

Зато потом все было замечательно. В зале для свадебных торжеств парили блеклые ангелы, с солидным сипением натужно гудел орган, подражая шарманке. Атмосфера чем-то неуловимо и забавно напоминала крематорий. Осторожно подкатывали свадебные кортежи, тихие процессии гостей в сером и белом двигались непрерывным конвейером, женихи и невесты изо всех сил гасили счастливые сияния на лицах. Все было пошло и однообразно – под копирку, под серую унылую копирку. Сказано: все счастливые семьи счастливы одинаково…

Конечно, праздник как у всех их с Эвелиной не устраивал. Особенное счастье надо праздновать по-особому. Никаких гостей! Зачем им гости в такой день? Чтобы отвлекать молодых друг от друга? Бархатков давно уговорил Эвелину праздновать этот день только вдвоем. А в ресторан можно сходить и завтра – небольшой, но интересной компанией. Пригласить, конечно, магната Серова. Все-таки две книги изданы за его счет. Возможно, стоит приласкать и критикессу, эту рыженькую простушку Валю. Она сделала отменные рецензии на книги, надо отдать должное.

– А летом мы поедем к морю. Тебе нравятся мидии, мадам Столбикова?

Эвелина не захотела принимать неблагозвучную фамилию мужа и оставила себе девичью. Столбикова так Столбикова, Гугнин не имел ничего против.

– Да, нравятся. У них такой хрупкий панцирь…

Правда, они вместе с другими новобрачными завернули зачем-то на Остров слез. Просто поддались общему настроению. Странно, если разобраться. Светлый праздник уже слегка оживленные кучки гостей начинали с Острова слез – мемориального комплекса совсем не радостного и не располагающего к безоглядному веселью. Все те же скорбящие ангелы, только теперь в бронзе, колко леденящей ладонь. И этот дурацкий обычай – подержать невесте, грациозной застенчивой девушке в белом, голого ангелочка за причинное место. Отполировали эту штучку своими невинными ладошками до неприличного блеска. У ангела, залетевшего на остров с совершенно иной, трагической миссией, комически сияло совсем не то место. Только попади им в руки: ощиплют до последнего перышка. Что за народ! Явно ведь ни скульптор, ни ангел не думали ничего такого. Как можно думать о чем-нибудь таком на Острове слез! Для этого есть Остров любви. Пошлые и низкие вкусы: перепутать ангела с амуром! Хотя надо признать, что какая-то симпатичная, не всем доступная логика в этом действе – из ЗАГСа на Остров слез – все же была. Толпы людей делали то, что не должны делать толпы. Странно. Даже, признаться, не без поэзии.

Они потрогали ангела за вполне совиные мясистые крылья и отправились гулять в парк. Бархатков расписывал Эвелине, какие цветы он хотел купить ей (то есть какие купит вечером): маленькие крепенькие бутоны белых роз, непременно осененные тоненькими веточками гипсофила, унизанными снежно-белыми мушками. Да-да, гипсофила. Его мелкие цветочки кажутся присыпанными гипсовым порошком, и оттого выглядят неживыми, но они необыкновенно оживляют букет и придают ему объем, наполняют воздухом. Живая белизна рядом с неживой. Забавно, правда? Букет не должен быть большим, банально пышным, как у всех; чем больше – тем лучше: это характеристика веника или метлы, но не букета. Цветочная композиция должна быть изящной и изумительно подходить к случаю.

Слова тогда вполне заменили букет. Сергей Сергеевич знал силу слов.

Именно такой букет и купил Бархатков этим дивным вечером. На небе появилась полная луна, напоминающая забавное личико матрешки, которое хотелось опоясать легкой косынкой в узорах из мелких голубеньких цветков.

Он зажег свечи, достал холодное шампанское и отправился определять букет в подобающую случаю вазу.

Поэт вошел в залитую неоновым светом (напоминающим холодный лунный) ванную комнату и бросил на себя взгляд в зеркало. Блеск в глазах, выбившаяся прядь волос съехала на лоб… В голове его помимо воли замутило ностальгически сладкой вьюгой:

Ах, ты, ночь!

Что ты, ночь, наковеркала?

Я в цилиндре стою.

Никого со мной нет.

Я один…

И разбитое зеркало…

Такое невозможно было оставить без внимания. Его всегдашняя зависть к Есенину, гениальность, а значит, избранность, которого он ощущал просто физически, взбудоражила не на шутку. Чем можно было ответить любимцу богов, которого даже именем, отчеством и фамилией судьба наградила вовсе не случайно?

Уже давно, с самого утра, в душе Бархаткова в каком-то распыленном состоянии блуждала поэтическая взвесь. Необходима была точка, вокруг которой могла произойти чудесная конденсация. Он посмотрел в зеркало на себя, на свое обычное, ничем не примечательное лицо гражданина Гугнина, почти тридцати лет отроду, женатого, – и вдруг все сфокусировалось. Хрустальными молоточками зазвенели первые строчки поэмы, название которой слетело откуда-то из-под сияющих неоновых трубок: «Агорафобия». Боязнь толпы. Поэт и толпа. Вы, господа, забыли о том, что поэт никому не служит, он угождает самому себе. Вы слышали что-нибудь о высокой болезни? Она называется «Агорафобия». Вообще вся жизнь человека похожа на диагноз: между филией и фобией. Люблю, боюсь и ненавижу. Отдам всю душу чему хотите – «но только лиры милой не отдам». Есенин и тут затронул самое сокровенное: можно продать душу, но при этом не отдать лиры. Лира выше души, лира не врет – принципиально не врет, не способна врать, благодаря своей божественной конструкции. Лира – это и есть существо поэта, которое даже не срослось с лирой, а есть продолжение ее, – существо, которое вам, «простым людям», как вы любите о себе говорить, никогда не постичь. Это вы можете перепутать ангела с амуром и лиру с душой. И это дает мне право – высшее право! – презирать вас, ничего не объясняя. Чем я заслужил такое право? Тем, что мой дар – это мой крест, черт побери. Поэтический дар – это лезвие бритвы, это смертельно опасный, экстремальный, как вы любите говорить, род занятий. Причем, поэзию выбираете не вы, здесь выбирают вас. И понять здесь ничего нельзя: это выше понимания. Роковая природа дара в том, что вы всецело ему подвластны, не можете его отвергнуть; но если вы не уклоняетесь от предназначенного вам пути, и способны выдать что-то вроде «лиры милой не отдам» – вы пропали. За такое спрашивают очень серьезно и сердито. Вы даете вещам имена, чувствам – сладость, мыслям – форму. Вы учите людей думать и говорить. Высшие силы начинают ревновать. Я это знаю. Тому, кто не держал в руках лиры, – этого не объяснить…