Прелести Лиры (сборник) — страница 37 из 66

– Мир Войне, – сказал Бархатков.

Петр Петрович сделал вид, что не заметил глупого остроумия поэта, елейно подмазываясь к своей пышной даме, ловившей каждое слово Серова.

Федор Иванович поднял тост за выдающегося поэта, за его счастье и удачу. Поэма «Агорафобия» будет напечатана сразу, как только будет закончена. Это изумительная вещь. Такой талант надо всячески поддерживать. Браво. Что такое агорафобия, интересуется Валентина? Это боязнь пространства, заполненного толпой, по смелой версии поэта. В принципе – это болезнь, и ее надо преодолевать.

Валентина просто раскрыла рот. Не такая уж она и простушка, если разобраться. У нее есть поэтическое чутье, особый нюх на присутствие или отсутствие поэзии. И, кажется, большая мягкая грудь.

Как ни странно, было весело. Особенно веселилась Эвелина, которая шутила сама и смеялась шуткам мужчин. У Войны обнаружилось чувство юмора, и он сам предложил выпить за мир во всем мире. Но Валентина уловила напряжение, которое заряжало и сгущало воздух за столом. Все было чересчур естественно, несколько нервно – слегка пахло порохом.

Бархатков с трудом представлял себе, что будет дальше: вариантов развития событий было слишком много. Открытость и непредсказуемость не только жизненных перспектив, но даже сегодняшнего вечера, приятно волновала и тревожила. Поэт чувствовал себя как рыба в воде. Это и была поэтическая стихия – свобода и воля.

Однако все завершилось до обидного обыденно.

– Нам пора, – сказала Эвелина, поднимаясь из-за стола, совершенно уверенная в том, что Бархатков сейчас подаст ей пальто.

Все обменялись дружескими поцелуями, мужчины пожали друг другу руки, и общество разошлось, пожелав счастья всем и каждому. Бархатков неторопливо подавал пальто Валентине, задерживая свои руки на ее плечах, а Серов с большим вниманием ухаживал за его женой.

В такси молодожены молчали, глядя в разные стороны, а дома Бархатков, ни слова не говоря, стянул с мадам Столбиковой платье и повалил на пол в кухне, на то самое место, где он лежал, сбитый с ног Серовым. Это была не любовь, а месть Эле за измену. Да, Бархатков унизился до мести, ощущая при этом, как он возвышается до поэтического безумия. Глаза жены были закрыты. Больше всего он боялся прерывистого теплого дыхания, которое утром было подарено Серову и которое сейчас больно бы обожгло самолюбие законного мужа. Сейчас ему не надо было нежности; сейчас он хотел быть грубым гунном.

Эля с вызывающей покорностью приняла насилие – их первый брачный акт любви. В ее поведении равнодушно сквозило (или это только чудилось Сергею Сергеевичу?): я так устала после ночи с Серовым, что не жди от меня нежности. Делай что хочешь, и оставь меня в покое. Я смертельно хочу спать.

Он так и оставил ее лежать на полу; возможно, она плакала, но убеждаться в этом не хотелось: это испортило бы удовольствие от мести. Бархатков, ни слова не говоря, аккуратно прикрыл за собой дверь ванной, взял текст поэмы и направился к Валентине.

Настроение было не очень.

4

Луна, похожая на драгоценный поднос, отлитый из тяжелого золота, была протянута Бархаткову чьей-то услужливой рукой. Вот поднос – и все. Этот образ не давал покоя поэту, пока он шагал по улице. В пространстве между головой и сердцем, подстраиваясь к ритму его медленных шагов, сам собой начал складываться какой-то вычурный стих, но до конкретных строчек, отчеканенных серебром по золоту, дело отчего-то не дошло. Бархатков улыбнулся: поди, сладь со своенравной лирой. Красавица…

У Валентины действительно оказалась большая мягкая грудь, которая колыхалась в такт его движениям. Она совершенно не сопротивлялась, и, казалось, была ничуть не удивлена приходом Бархаткова. Она давно то ли обожала Сергея Сергеевича, то ли признавала за ним право на любой самый эксцентрический поступок, а он позволял себя обожать, как бы не замечая откровенного блеска в ее глазах. Был между ними один эпизод, который, на первый взгляд, все запутал, а на самом деле внес ясность. Однажды ранней осенью, когда крикливая желтизна кленов смотрелась вовсе не печально, а вызывающе юно, несмотря на проступающие голые сучья (пугающий остов, мрачное будущее всякой осени), Сергей грубо и бесцеремонно овладел Валей на скамейке в парке. Она безропотно сделала все, что захотелось повелителю, после чего спокойно заглянула ему в глаза. В ее глазах светилась чистая совесть.

А назавтра они с увлечением обсуждали его новый цикл, как будто вчера ничего и не было. Никакой неловкости в их отношениях не появилось; появилась богемная пикантность, рожденная вседозволенностью гения. Эля, разумеется, ни о чем не узнала. Потом за Валей, кажется, кто-то стал ухаживать всерьез. Потом, кажется, он исчез. А Бархатков накропал игривую осеннюю элегию, навеянную тем беглым эпизодом, которую посвятил Эле по ее просьбе. Валентина даже бровью не повела.

Сейчас она ни о чем не спрашивала, а он ничего не объяснял. Чутко уловив его настроение, она с ленивой грацией, в два приема спустила с себя светлые трусики, оставшись в просторном оранжевом халате, и села на диван напротив него. Бедра ее разъехались, раздвинув полы халата, и рука прикрыла клинышек жестковатых отчетливо черных волос. Медленными движениями пальцев она приблизилась к заветной точке и стала ласкать себя, не сводя с него глаз. Он принялся раздеваться, путаясь в рукавах рубашки, она продолжала мягко массировать самое основание опушенного разреза, не скрывая приступов наслаждения. Бархатков выпутался из рубашки, ловко опустился перед ней на колени и припал влажным шершавым языком к горячему разрезу, млея от легких судорог удовольствия. Валя, не прекращая своих движений, бесстыдно предложила всю себя, разверзнув малиновую плоть навстречу трепетавшему языку.

Очень быстро она достигла точки кипения и неожиданно целомудренно взорвалась, сдерживая себя изо всех сил, а затем восторженно и жадно опустошила разъярившегося Бархаткова. После обидного равнодушия жены ее хищные и внимательные ласки были приятны вдвойне. Они лежали, прижавшись друг к другу животами и укрывшись оранжевым халатом. Бархаткову лениво думалось о том, что по части любовных импровизаций Валя, пожалуй, не уступит Эле. Мысль эта, почему-то, приятно согревала.

Потом они, деля халат на двоих, читали поэму. Валентина не сказала, нравится ей поэма или нет; она, глядя на него как на бога, привлекла его к себе и податливым, рабски покорным телом и благодарными стонами выразила все свое восхищение. Слишком ясно было, кого здесь считают гением и повелителем.

Вечером Бархатков как ни в чем ни бывало явился домой. Жена, ни о чем не спрашивая, накормила его вкусным ужином. Запеченная рыба была бесподобна. К его приходу явно готовились. Его, судя по всему, продолжали считать своим мужем. А он вот не знал, есть ли у него жена.

Гремя посудой у раковины и стоя к нему спиной, Эвелина сказала, смахивая прядь со лба:

– Да, чуть не забыла, передаю тебе просьбу Серова. Ты не мог бы посвятить свою поэму ему?

– Мою поэму? «Агорафобию»?

– Да, твою замечательную поэму.

– Этому напыщенному Дон Жуану? Этому черному человеку?

– Лучше сказать, этому издателю твоих произведений. И не такой уж он и черный, между нами говоря.

– Никогда в жизни.

– Хорошо. Я так ему и передам. Кстати, ты и сам можешь сказать ему об этом. Он сегодня ночует у Валентины. Возьми и позвони.

Бархатков поперхнулся горячим чаем и уставился в затылок жены. Она спокойно мыла посуду.

– Ты лжешь, – тихо сказал он.

– А ты позвони. Валентина, я думаю, тебе врать не станет. Она тебя слишком уважает. Ты ведь у нее оставил рукопись поэмы? Серов звонил от нее. Он в полном восторге, уже успел прочитать.

– Я ночь провел у Валентины, – сказал Бархатков.

– Я знаю, – ответила Эвелена, вытирая руки.

– Ну, и?

– Это я должна у тебя спросить: ну, и? Понравилось?

– Не хуже, чем с тобой.

– Серов говорит, что я лучше. У Валентины грудь слишком большая.

– Шлюха, – сказал Бархатков безо всякого выражения. – Ты просто шлюха.

– Ты имеешь в виду, что я продажная женщина? Вряд ли. Думаю, ты ошибаешься. Серов предлагал мне содержание, я отказалась.

– Почему, интересно, отказалась?

– Потому что я не шлюха. Я когда-то любила его, потом тебя. А сейчас, кажется, даже себя любить сил нет… Со вчерашнего дня. Ты сам толкнул меня к нему в постель, это ты развел всю эту грязь…

– Я ненавижу таких, как Серов.

– Он издал все твои книжки – только потому, что я была твоей невестой. Если не посвятишь ему поэму, твои гениальные строчки так и не увидят свет. Никогда.

– Ты хочешь сказать, что если бы не ты, если бы не твоя связь с Серовым, мои книги не были бы изданы?

– Можешь в этом не сомневаться.

– Но ведь ты же сама говорила, что ему нравились мои стихи!

– Да, нравились. Но он никогда бы их не издал. Этот человек пальцем не шевельнет из любви к поэзии. В каком-то смысле Федор и в самом деле черный. Миром правят деньги. Капитал. То есть грубая сила.

– Нет, – сказал Бархатков. – Миром правят не деньги.

– А что же?

Он хотел сказать «поэзия», имея в виду то, что про себя называл альянсом с «милой лирой». Но почему-то не произнес этого. Неожиданно для самого себя он сказал с подозрительной твердостью в голосе:

– Я посвящу свою поэму Есенину. Сергею Есенину.

Эвелина пожала плечом и сказала:

– Спокойной ночи.

Бархатков на некоторое время застыл в позе «голова опущена, руки, согнутые в локтях и запястьях, ломаными линиями безвольно скатились вниз», потом медленно поднялся со стула, подошел к закрытым дверям спальни и ногой распахнул дверь. Эвелина раздевалась, стоя спиной к нему. Он спросил:

– Зачем же ты вышла за меня замуж?

– Потому что я беременна. Хочешь со мной развестись – пожалуйста. Но только завтра. Сегодня я хочу спать. Мне необходимо несколько часов покоя. Это будут самые светлые часы нашего супружества.

Бархатков зачем-то бережно прикрыл дверь. Потом опять открыл ее и спросил, стараясь не выглядеть глупее, чем того требовала ситуация: