Прелести Лиры (сборник) — страница 40 из 66

В эти же рождественские дни Бархаткова настигла еще одна сомнительная радость. У Эвелины должна была родиться дочь: так сказали врачи, осмотревшие плод на экране компьютера.

А Валентина ликовала. Чужой успех просто опьянил ее. Она радовалась настолько бескорыстно и искренне, что хотелось ее за это уважать. А вот себя уважать получалось не очень.

Она буквально затащила вяло сопротивлявшегося Бархаткова к себе «на вечеринку» под предлогом более чем актуальным: надо было отметить выход поэмы. Она подлизывалась навязчиво и бессовестно и бесцеремонно, словно нашкодивший котенок или ребенок; она вела себя обезоруживающе естественно, так что злиться на нее было глупо.

Бархатков увидел то, что в глубине души и ожидал увидеть: роскошно сервированный стол, утыканный бутылками грузинского вина, и во главе стола грузного господина Серова, символически изобразившего неумеренное радушие. Он поднялся навстречу и протянул правую руку – тот самый чугунный рычаг, который нокаутировал беззащитного поэта. В левой босс держал поэму. Бархатков встретил огромную ладонь слабым рукопожатием – также символическим.

Опьянел Бархатков быстро. Он смотрел на оживленную Валентину и глупо улыбался. Перед глазами рябили оранжевые гроздья икры, свернувшимися бусами сиявшие на маленьких бутербродиках, сочный балычок, отливавший слабыми радужными разводами, уплывал куда-то наискось: его никак не удавалось подцепить дурацкой вилкой, холодно сверкавшей никелем. Язык, мысли и тело плохо слушались его, но странно гармонировали с этим сияющим миром.

Все его ощущения были двойственными: к этому он уже привык. С того момента, как он поставил над поэмой посвящение Серову своим сопротивляющимся стилом, чувства, простые человеческие чувства, которыми он так дорожил, стали накладываться на вязкий пепельный фон и как-то гасли, блекли, теряли здоровый естественный блеск. Это были дохленькие, придушенные эмоции, которые и жили недолго, и бесследно истаивали. В таком тусклом эмоциональном состоянии Бархатков себя не помнил никогда. Его чувства, питавшие поэзию, всегда были чистыми и яркими. Он всегда удивлялся. Раньше всегда что-то происходило, а сейчас перестало происходить.

В этот вечер в мире чувств творилось что-то новенькое: на фоне привычного безволия в нем копилась твердая решимость непонятной природы, оседая где-то на фибрах души нерастворимым конденсатом. Что-то происходило в нем, и он уже не управлял этим процессом, развивавшимся по своей воле. Причем, началось все задолго до этого вечера, он отметил это на обрывках сознания.

– Мы любим одних и тех же женщин, – зачем-то сказал он, не в силах сфокусировать свой взгляд на лице Серова. Перед ним сизым перламутром ехидно переливалось пятно, к которому он вежливо обращался.

– Яркие женщины любят ярких и удачливых людей, – миролюбиво ответил тот. – Верно, Валя?

Она поцеловала Серова, а затем подошла к Бархаткову и села ему на колени. Запах ее духов также причудливо гармонировал с растворенным в воздухе блеском.

– Я хочу, чтобы мы все выпили на брудершафт, – сказала она, поглаживая поэта по волосам.

– Я не против, – сказал Бархатков и неуверенно протянул свой бокал в сверкающее пространство, где он жестко наткнулся на чей-то дружественный хрусталь. Раздался звон, отчасти похожий на вопль или скрежет.

– Мир навсегда? – спросил Серов.

– Конечно. Тебе нравится Валькина грудь?

– Нет. Мне нравится грудь Эвелины. Кстати, как здоровье будущей мамы?

– Превосходно. Она родит девочку, и у нее увеличится грудь. По законам природы. Это будет наш ребенок, мы будем отцами. Против всех законов природы.

– Что ж… Только я буду крестным отцом, если ты не против.

– Я не против, падре. В смысле, отче. Отче наш.

– Мы отлично поладим.

– Конечно. Давай поцелуем Валькину грудь?

– Мне ее целовать рано, а тебе, кажется, поздно.

– Никогда не поздно быть мужчиной, а? Давай по очереди. Мы отлично поладим.

Бархатков сделал то, чего от него никак не ожидали: он решительно и ловко расстегнул Валентине платье и в два счета стащил бюстгальтер. Поставив ее в неловкое положение, он явно спас положение в целом: приличной даме не дал шанса на сопротивление (которое, по идее, следовало бы оказать), взяв всю вину на себя, и в то же время создал такую ситуацию, о которой, возможно, смутно грезили все, но сотворить которую по силам было только пьяному поэту. Ведь поэту позволено все.

Сам же Бархатков, казалось, не просто куражился, а старательно сводил счеты с принципиальным оппонентом. Начал он с влажного поцелуя, а затем сзади обхватил два белых подвижных шара, не теряющих форму и нацеленных на Серова, и стал их массировать. При этом поведение поэта можно было истолковать и как предложение джентльмена, пусть и несколько неуклюжее, оставить влюбленных одних, почувствовать себя лишним.

Ничуть не бывало: Валентина не сопротивлялась, улыбаясь, как дурочка, а Серов смотрел не отрываясь, как дуэлянт на брошенную перчатку. Бархатков чувствовал себя скотиной, у которой выросли сзади одновременно черный хрящеватый хвост и мясистые белые крылья – те самые, которые они с Эвелиной лапали у ангела. Он не просто овладевал Валькой, а восстанавливал какую-то высшую справедливость на этой грешной земле. Бесстыдство определенно шло его партнерше, оно делало ее по-своему привлекательной и обворожительной: глаза с поволокой, на лице гримасы, глухие стоны, перемежающиеся со вскриками. Она явно ушла в себя, бродила ощущениями по собственному телу – была увлеченно занята делом: она отдавалась.

Бархатков был великолепен. Не мужлан, не грубый мачо, а чуткий самец исполнял затейливый брачный танец. Он был молниеносен и суров в самые ответственные моменты, и роскошно медлителен там, где это было необходимо. Валька была уже на грани умопомрачения. Они повалились на пол, душа друг друга в объятиях, и отбили такую огненную джигу, что долго еще не могли прийти в себя.

Они похихикивали и украдкой благодарили друг друга, стесняясь уже присутствия Серова, но тут магнат предстал во всем блеске. Сначала он отстранил, собственно, сдвинул в сторону Бархаткова, как вязанку дров, потом грубо развернул отяжелевшую и обмякшую Вальку, поставил ее на колени и стал жестоко, с первобытной страстью вершить свое дело верховного самца. Он проделывал это с угрожающей и неуклюжей грацией, досиня багровея лицом и издавая утробные ухающие звуки. Валька оцепенела и покорно, будто приструненная кобылка, позволяла покрывать себя разъяренному матерому буйволу.

Весь этот непристойный карнавал больше походил на показательную казнь или месть, чем на торжество похоти.

Когда массивный Серов разрядился, мгновенно бледнея и заставляя Вальку приникнуть к своему паху, чтобы всем лицом принять его салюты, сопровождаемые конвульсиями, Бархатков отлетел в угол и захлебнулся в собственной блевотине. Его вывернуло так, что, казалось, придется кишки собирать с паркета.

В глазах потемнело. И сквозь темный фон проступало Валькино кроткое лицо, чем-то напоминающее лик запуганной мадонны.

Загривок мадонны сжимала длань мецената.

10

– Зачем тебе мое посвящение? А? Зачем? – спросил Бархатков, отбрасывая в сторону мокрое полотенце.

– А ты догадайся, Ксерокс, – сузил взгляд Серов, жадно отхлебывая свое грузинское.

– У меня не хватает воображения.

– Хватает. Ты его просто боишься.

– Вряд ли я его боюсь. Я сейчас ничего не боюсь.

Серов окончательно спрятал взгляд в себя и отвел свои суженные бойницы в сторону. Он действительно напоминал сейчас компактный танк.

– Я сейчас даже тебя могу убить, – безо всякого выражения проговорил Бархатков. И помолчал. – Зачем тебе мое посвящение?

– Чтобы доказать себе, что поэзия – это дерьмо. Понял?

– Это я дерьмо. А поэзия… Что ты о ней знаешь? Ты знаешь, что такое милая лира?

– Я знаю, что деньги сильнее всего на свете. А поэзия ничего не стоит.

– Да, деньги – это сильная штука. Но они не могут купить поэзию или создать ее. Перед ней они теряют свою ценность и превращаются в пустые бумажки. В разрисованные фантики. Есть деньги, а есть поэзия: в этом правда жизни.

Казалось, что Бархатков тихим голосом говорит все это себе. Он тщательно выбирал слова и внимательно прислушивался к ним.

– Деньги могут все.

Бархаткову показалось, что слова вылетели из узких щелей, спрятанных под нависшим лбом. Оттуда же последовал огненный залп:

– Они могут поставить раком и тебя, и эту шлюху. Всех вас вместе взятых. Они могут купить у тебя милую жену вместе с потрохами. Деньги даже ребенка тебе сделали…

Копившаяся в Бархаткове решимость вдруг затвердела, обрела весомость и оформилась в тихую ярость, которая пустила в ход когти хитрости. На сей раз он не бросился на этого племенного элитного бугая, а спокойно, даже как бы отстраненно, нацедил себе бокал до краев, делая вид, что оставляет поле боя за свирепым противником. Но когда Серов отвел тяжелый взгляд в сторону, Бархатков мягким выпадом (все у него сегодня получалось ладно и без лишних движений) ухватил бутылку за горлышко и с оттяжечкой резко рубанул противника по голове. Раздался звук лопнувшей лампочки – показалось, что голова Серова раскололось на части; но это всего лишь вдребезги разлетелась бутылка. Такое начало не испугало Бархаткова, а заставило метнуться за следующей бутылкой. Не успел Серов опомниться, как Бархатков уже тыкал в его ненавистную морду крепко зажатой в руке «розочкой»: горлышком с остатками бутылочного стекла (рваные края, оскалившиеся клыками), напоминавшими цветок. Восхитительное бешенство придавало сил, а вид и запах крови вселяли уверенность в своей правоте.

Опомнился Бархатков уже на улице. В ушах все еще стоял сверлящий пространство крик Валентины, с разрезанной руки щекотливой струйкой стекала кровь. В теле стала обнаруживаться пустота, и шаги сами собой замедлялись.

Он брел в вечернем тумане и опять чувствовал себя затравленным зверьком. Даже мусорные урны своими разверзшимися ртами, как у гигантских неопрятных галчат, пытались внушить ужас печальному страннику, шагавшему в неизвестном направлении, которое привело его, в конце концов, домой.