Словом, человека как подменили. Но кто знает, что на этом свете хорошо, а что – плохо? Нам иногда кажется, что поэты – это кроткие существа, белые и пушистые; однако пример с Бархатковым доказывает обратное, не так ли? Да и что он доказывает? И доказывает ли вообще? Поэты – слуги жизни, а жизнь – штука многомерная. Да, да…
Казалось, со всем можно было бы примириться и все было бы хорошо, если бы не ажиотаж, который не прекращался вокруг его «Агорафобии». Поэму стали переводить, и переводы, судя по всему, оказались блестящими. Слава автора «Аграфобии» крепла, жила отдельно от Сережи – и пугала его, сгоняя с лица слабую улыбку. Приезжали люди из Москвы и брали интервью. Приезжали какие-то бородачи из Голландии и снимали о нем фильм. Бархаткова приглашали на какие-то фестивали, присуждали какие-то премии, предлагали подписывать контракты.
Все было хорошо. Но что-то было плохо. Хотелось верить в лучшее…
Девочка родилась крепкой и здоровой. Сережа забыл про «Агорафобию» и растворился в домашних хлопотах. На него приятно было смотреть, Эвелина просто любовалась им.
Через месяц после рождения дочери их пришел поздравлять Серов с огромным букетом в руках. Сережа встретил его с улыбкой и обнял как дорогого гостя. Федор Иванович поцеловал молодой прелестной маме руку, а потом, на кухне (Сережа, как всегда, остался гулить с маленькой), по-хозяйски распахнул на ней халат, чтобы полюбоваться набухшей грудью. Эвелина резко убрала его руку и решительно покачала головой. Она никогда больше не изменит Сереже. Никогда.
– Ты уверена, что это его дочь? – спросил Серов. – Кажется, она чем-то похожа на меня.
– Занимайся своими детьми, Федор. Сколько их у тебя?
– Не считал. Я хочу помочь. Я предлагаю помощь, о которой раньше ты сама просила. Уже забыла?
– Спасибо. Не надо.
– Если что – обращайся. Как твой поэт? Он теперь знаменитость. А строил из себя недотрогу. Мистер неподкупность и гениальность… Если бы не я, никто бы о нем и не знал.
Похудевший Серов тоже изменился. Он как-то потерял былую уверенность, и дела его пошатнулись. А может, сначала пошатнулись дела, и вследствие этого он потерял былую уверенность. И шарм. Он стал несколько суетлив.
К тому же он утратил великодушие, оборотную сторону силы.
13
Как-то апрельским вечером Эвелина сидела в комнате с плотно задернутыми шторами и прислушивалась к ровному дыханию спящей дочери. Шторы были задернуты потому, что Сережа странно реагировал на свет полной луны: он впадал в непосредственную зависимость от него, которая пугала не столько его, сколько Эвелину. Он уходил в себя и переставал улыбаться.
В этот вечер Бархатков с тихо сияющими глазами подошел к жене и сказал шепотом:
– Ко мне вернулись те стихи. Все, до единой строчки.
– Какие стихи, Сережа?
– Неважно. Читай. Короткая поэма. Называется «Покорение пространства».
– Когда ты ее написал?
– Читай. Это прощение мне.
Эвелина просто физически ощутила глубину и клокочущую энергию торопливо записанных строк. Ее обожгло ощущение трагической просветленности и несомненной обреченности, которое витало между строк. Это были стихи того Бархаткова, которого уже не стало.
Эвелина заплакала и стала молча целовать ему руки, зажав их в своих, как в тисках, а он упрямо смотрел в одну точку в пространстве и не шевелился. Эвелина боялась поднять голову и увидеть в его глазах тот блеск.
– Я люблю тебя, – сказала она, вытирая слезы движением головы о его коленки. – И я не хочу возвращаться в ту жизнь. Понимаешь? Та жизнь довела тебя до петли, понимаешь?
– Понимаю, – сказал он.
– Я буду только твоей, ты слышишь? Прости меня за то, что было тогда…
– Это ты меня прости. За все.
– Я давно тебя простила.
– Прости, – повторил он. – В доме повешенного не говорят о веревке, не так ли?
И слабо улыбнулся.
На следующий день все было как обычно. Приезжали люди, с которыми подписывались деловые бумаги. Необычно было только то, что Бархатков после их ухода потирал руки и громким голосом орал колыбельную, которую он сочинил для маленькой Вики. Что-то про жирафов и про их тесную кроватку.
А через неделю не где-нибудь, а в Минске, его родном городе, вышла поэма С.С. Бархаткова «Агорафобия» с посвящением Сергею Есенину и небольшим предисловием от автора, в котором, в частности, были такие строки:
«Поэма не была бы написана, если бы не было на земле такого поэта, как Сергей Есенин, которому она вначале и была посвящена. Однако ничтожные обстоятельства иногда вмешиваются в дела, которыми ведает одна только высшая справедливость. Я посвятил поэму другому человеку, Федору Ивановичу Серову, – достойному человеку, но не Есенину. Вот почему было бы глубоко несправедливым оставить все как есть. И я пытаюсь восстановить справедливость – так, как я ее понимаю. Поэзия не терпит суеты и мелочности, ей нет дела до наших низких расчетов и прямых выгод. Это не в силах изменить никто.
Вот почему я с глубокой признательностью посвящаю Ф.И. Серову другую поэму «Покорение пространства», которая мне дорога не менее «Агорафобии» и которая, надо признать, появилась во многом благодаря ему.
Приношу свои извинения и Сергею Есенину, и Федору Серову. Я виноват перед ними.»
Прочитав последнюю строчку Эвелина улыбнулась: она звучала как-то по-детски. Простите, папа и Дед Мороз, я больше так не буду. Забавно.
А еще через неделю Эвелина нашла на столе в кухне листик, вырванный из блокнота, на котором голубыми чернилами аккуратно были выведены стихи.
Просто вытри слезы,
Раз и навсегда.
Около березы
Синяя звезда.
Ты меня увидишь
И тогда поймешь…
Снова панцирь мидий,
Снова сердца дрожь.
Благодарю тебя за все.
Это был акростих. По первым буквам выходило: ПРОСТИ С.С.Б.
Она бросилась к Валентине, которая теперь жила с подающим надежды молодым художником, тем самым гением, но только бросившим пить. Валя встретила Элю возгласом:
– Как тебе его «Пространство»? Прелесть! Он убил Федора наповал.
Потом споткнулась взглядом о ее опущенные влажные ресницы и на вдохе спросила:
– Что-то произошло?
– Где он? Что с ним? – взмахнула ресницами Эля.
– Не знаю. А что случилось?
– Вот, смотри.
И Эвелина показала стихи своей давней сопернице, в мгновение ока ставшей лучшей подругой. Валентина побледнела и сказала себе под нос:
– Надо обзвонить гостиницы.
– Зачем?
– Так надо.
Но звонить никуда не пришлось. Позвонили им. Все уже всё знали. Выпуски местных новостей начинались с того, что в гостинице N. покончил жизнь самоубийством известный поэт Бархатков. Он повесился на пестрой бельевой веревке, сверхпрочной, изготовленной по современным технологиям.
– Зачем он это сделал, Валя? Ведь нельзя же причинять людям такую боль, нельзя же быть таким эгоистом…
– Я не знаю. Может, он заигрался? Не знаю. Ничего не понимаю.
Вечером позвонил Федор и спросил:
– Зачем он это сделал, Лина?
– Не знаю. Он был не человек, он был поэт. Ты будешь на похоронах, Федя?
– Конечно.
– Мне нужна твоя помощь.
– Мы все уладим. Прими мои соболезнования.
– Спасибо.
На следующий день в одной из ведущих газет был напечатан пронзительный некролог, искренний до неприличия, в котором легко узнавалась рука Валентины. Он заканчивался простыми, но пророческими словами: мы потеряли большого, талантливейшего поэта, который станет классиком современной литературы. Ему просто нет равных. Мы даже не понимаем, что мы потеряли. Невосполнимая утрата. В это невозможно поверить.
Искренне скорбим.
А на следующий день после пышных и крикливых похорон (у Сергея Сергеевича объявилось немало друзей) вышло очередное издание его поэмы, с тем же авторским предисловием, в Москве, где с обложки смотрел на читателей живой и улыбающийся Бархатков. Смерть опоздала.
Более того. Смерть поэта подхлестнула интерес к его творчеству и сразу же сделала его классиком. Смерть оживила его. Понадобились все новые и новые тиражи.
– К сожалению, нет рекламы лучше, чем смерть, – говорили деловые люди, потирая руки и пряча глаза.
Поэмы читались как приложение не столько к его жизни, о которой мало что знали, сколько к его ужасной и безвременной кончине.
Многие винили в его смерти несчастную и растерянную вдову. Все случившееся было настолько непонятным и необъяснимым, что правдоподобнее всего выглядели самые нелепые и грязные мифы. Слава мужа тяжким бременем легла на плечи Эвелины. Ей пришлось бы совсем туго, если бы не деликатное внимание лучшего друга Бархаткова Федора Ивановича Серова, опекавшего ее денно и нощно. Вскоре Федор Иванович развелся с женой и переехал жить к Эвелине. Говорили, что дочь Бархаткова вовсе не его дочь, а дочь Серова. Многие верили, кто-то пожимал плечами. Но это никак не отражалось на репутации великого поэта: он уже был выше сплетен.
Тиражи произведений Сергея Бархаткова вновь поползли вверх. Дела у Серова тоже пошли в гору.
А люди говорили и говорили. Говорили поэзия – подразумевали талант и смерть.
В талант и счастье мало кто верил, в это почему-то не хотели верить.
Талант, поэзия и смерть вновь будоражили воображение людей. Толпы объявившихся поклонников каждый день посещали могилу поэта. Она постоянно была убрана живыми цветами, в основном – огромными розами. Все знали, что любимыми цветами поэта были белые розы в бутонах. Особо посвященные знали, что розы должны быть небольшими.
Мало кто обращал внимание, что к большому деревянному кресту всегда была пришпилена веточка неумирающего гипсофила.
Через несколько лет в городе сложилась трогательная традиция: проводить в скорбный день кончины поэта у его могилы праздник поэзии. Читали стихи. Вспоминали. Радовались жизни.
В это время уже припекало солнце и душе действительно хотелось праздника.