Прелести Лиры (сборник) — страница 44 из 66

Федор брал ее сзади сильными толчками, вцепившись пальцами правой руки в бок (ногти впились в мягкую плоть и терзали ее с вампирским восторгом), а пальцами левой руки почти рвал волосы в ритм своим движениям. Голова ее запрокидывалась, но Лира не сопротивлялась; она всячески давала понять, что получала удовольствие от такого обращения.

Когда Федор, которого переполняла агрессия, почувствовал приближение кульминации («На тебя обрушивается небо в алмазиках, и колючий алмазный дождик барабанит по всему телу – алмазная иглотерапия», – говаривала Леля, женщина стройная, но нечуткая к слову; впрочем, даже ей иногда удавалось справиться с невозможной задачей – словами передать чувства) и ускорился, она резко развернулась, схватила неистово напрягшийся «свободный микрофон» (о, Леля, разве забудешь твои несовершенства!) окровавленными губами и приняла в себя все до капли, причиняя ему боль зубами. При этом глаза ее опять смотрели на него с холодным любопытством. Федор готов был поклясться, что сама она не разделила с ним высшего наслаждения, и даже не пыталась сделать это.

Федор хотел перенести ее на диван, однако она молча убрала его руки и, долго устраиваясь, свернулась, наконец, на полу в красивой позе, изогнув руки и скрестив ноги. В таком положении – шевелящийся зигзаг – она чем-то напоминала мило распластавшуюся утомленную кобру.

– Прелесть моя, – неожиданно для самого себя тихо произнес Федор. И потом добавил, уже громче:

– Почему ты не сняла бюстгальтер?

– Разве ты забыл, как выглядит грудь рожавшей женщины? Забыл? Она теряет форму, она… обвисает, фи… Полностью я раздеваюсь только в темноте. Не была бы дурой – не рожала. Вот если бы ты видел фигуру Джулии! А грудь! Целовать ее одно удовольствие.

– Джулия позволяет тебе целовать ее грудь?

– И не только грудь. Что тебя так удивляет? Мы любим друг друга. Принеси мне ручку и лист бумаги.

– Зачем?

– В тот момент, когда ты начал трахать меня, мой дряхлый принц, ко мне пришли гениальные строчки. Я намерена обмануть мир метафорой.

– И часто к тебе в такой момент приходят строчки, не первой молодости нимфа?

– Всегда. Принеси ручку и бумагу, дядя Федя.

Он метнулся к журнальному столику, где всегда наготове лежали большие белые листы рядом с пучком отточенных карандашей в маленькой вазочке. Ручек он не любил; карандаши легко летели по целине, оставляя грязноватые цепочки зверушечьих следов и слегка опережая толпившиеся в голове образы, которые сопротивлялись метафорам – и в то же время провоцировали их. Маленьким стихам на больших листах было комфортно. Можно было в любой момент что-нибудь вычеркнуть или что-нибудь дописать. Если бы он видел со стороны свое лицо, оно бы поразило его сочетанием сосредоточенности и обескураженности одновременно.

– Скажи, а Джулия не будет ревновать тебя ко мне?

– Не будет. Я ведь не ревную ее к мужчинам. Одного из них, итальянца, мы делим вместе с Джулией. Она лепит скульптуру «Дафнис и Хлоя», а мы с ним позируем, в общем, изображаем половой акт. Можно сказать, занимаемся любовью. Трахаемся. Что-то не так? Ты не ханжа, надеюсь. Я привыкла называть вещи своими именами. Метафоры я оставляю для стихов… Итальянец и платит за сеансы, и очень даже неплохо платит. Меценат хренов. Его зовут Паскуале, но мы зовем его Паскуда. Имеет меня до потери пульса. Он всегда кончает в самый неподходящий момент и портит всю красоту. Мужчины глухи к красоте. Оставь меня одну: я должна записать стихи. Еще один лепесток украсит мир, вот увидишь. Сразу станет легче дышать. Красота спасет мир… Или красота – или ничто. Кому нужен уродливый мир?

Федор взял чашку с недопитым кофе (львица, казалось, подмигнула ему, вильнув веревочным хвостом) и пошел на кухню. Кофе был остывшим, и потому кисловатым, но Федор разобрал это тогда, когда уткнулся губами в крупицы противной кофейной гущи. На душе было так же пакостно, как и во рту после остывшего кофе.

Он стал искать глазами сигареты, и ему не показалось это странным, хотя курить он бросил двенадцать лет тому назад. В то время, когда развелся с женой.

2

Непредсказуемость давно стала ее Богом, нет, Богиней, ее фирменным почерком и стилем жизни. Настя уже ровно сто лет, сколько себя помнила, подражала Лире, пока полностью в нее не перевоплотилась. Она копировала непредсказуемость у собственной «Лиры» – у творчества, у стихов, которые изволили появляться на свет всегда по-разному: иногда в дребезжащем трамвае, иногда ночью в холодной постели, иногда на теплой дощатой веранде дачного домика. В общем, сказано: из сора. Порой стихи лезли из таких щелей души, о наличии которых она и не догадывалась. Душа представлялась ей огромным куском материи, хоть и вырезанным из неба, но скроенным из лоскутов разной фактуры: здесь попадалось и волосатое солдатское сукно в грубых ребристых складках, и воздушный крепдешин, и льющийся шелк – цвета его, яркие, переливчатые, по-цыгански аляповатые – вырви глаз – так и струились радужным водопадом пред ее очарованным взором. Только дай волю воображению, своему другу, повелителю и палачу. Те щели бы задраить, запечатать большим соблазнительным замком (старинным, с тяжелым самодельным ключом, выкованным красавцем кузнецом, который в отблесках горна грязными руками лапал пышногрудых, для виду сопротивляющихся селянок – прелесть!) – там притаилось темное, плохое любопытство, но…

Она так и делала, когда была маленькой, и потому хорошей девочкой. А теперь она уже большая и понимает: «это» тоже источник красоты. Пусть на материи будут складки, много складок, карманчики, рюшечки, воланы, прорехи, потайные отделения, дыры… Пусть весь этот мятый-перемятый прелестный хаос живет своей по-разному волнующей жизнью. Пусть.

А иногда пульсирующие, влажные строчки с шершавой сладострастной рифмой самопроизвольно рождались в то самое время, когда, казалось бы, не до стихов – в то время, когда она отдавалась мужчине. Когда ее брали. Имели. Ее самые рискованные и злые рифмы – вот ее интим, если угодно – приходили к ней в тот самый сакральный момент, когда ОН, посторонний, со своим резким запахом чужого тела, проникал в ее лоно деревянным веретеном. Возможно, она испытывала при этом легкое разочарование, но оно быстро покрывалось свежей волной (иногда состоявшей из липкой паутины) иных ощущений. В этот момент ей хотелось мстить. Кому? Чему? Зачем? Почему?

Накатывали слезы, вызывая приступ истерической злости. В ней под тысячелетними пластами страстно и плотоядно шевелилось что-то древнегреческое – Медея, Мегера, Сирена, Сцилла, Харибда… Покорность женщины всегда таила в себе бунт. Хотелось кусаться и грызть. Кто виноват?

Какие пустяки, ей Богу. Какая разница? Это вопросы не к ней – к Лире. Настя чувствовала, что творчество и жизнь как-то связаны, и ей казалось, они связаны именно непредсказуемостью. Хаосом. Паутиной. Вот почему если она себя и уважала, то исключительно за непредсказуемость. Дорожила своей темной силой. Других она, естественно, презирала, ибо они катастрофически предсказуемы. Люди без Лиры – рабы. Рыбы немые без Лиры. (Кстати, как красиво, как стильно дохнут большие сильные рыбы – прохладные, скользкие, сдавленные перламутровой кольчугой (и вот Лира видит уже перед собой задетого смертельным копьем гладиатора – прелесть!) – на знойном берегу, аккуратно разевая старчески беззубый рот и закатывая соло последних судорог!) Ничтожества. Я – царевна в крепдешине, красиво сорящая вокруг себя лепестками (заказывали праздник вашей душе? Вот вам блестки конфетти, осыпавшиеся с моей русалочьей чешуи!), а они – плюгавые коротышки, населяющие страшненький бестиарий.

Федор Басов… Царь? Царю править, женщине лукавить? Да, это поэт. Лира это чувствует. Значит, он должен быть похож на нее, на Лиру. Но он оказался пошлым Федором (любимая Федра не липла тепленькой ассоциацией к мужицкой архаике – Федор). Нежная, беззащитная плоть большого моллюска – не огражденная ни панцирем, ни чешуей, ни шкурой… Как можно? Даже сакральный пласт – Теодор, Божий дар – не спасал.

Вот она и пришла к Поэту. Это же божественный сюжет: поединок роковой. Молодость и ядреная зрелость, опыт (крапленый гранит) и зеленый кураж (сочные патефоны терпких лилий), запах девочки, перебиваемый кисловатой старческой прелью. Небо и земля, союз которых рождает блаженную грязь. Большая Медведица верхом на Малой, заблудившиеся в созвездии Скорпиона. Прелесть. А он?

Оказался доступен, как молоко. Противное парное молоко, полезное беременным и детям. А также пожилым людям (и наяву слышит она голос абсолютно уверенный, словно глаголящий истину истин: «Уступайте место детям, беременным женщинам и людям престарелого возраста»: вот за это родо-племенное менторство расплывшейся вагоновожатой Лира ненавидит забавно дребезжащие трамваи). Небожитель должен был отхлестать самоуверенную девчонку плеткой-семихвосткой, которая всегда под рукой, за голенищем скрипучего ялового сапожка (ах, какая должна быть ручка у чудо-плеточки – отполированная, резная, удобная; сколько сахарных девичьих задов, испоротых вдоль и поперек, грезили о нагаечке в медовом бреду мастурбаций, ах), заставить ноги себе мыть и воду пить. И еще…

В общем, мужчина, если он царь (увесистое, тяжелое, золотое слово), всегда найдет способ унизить женщину и при этом заставит ее восхищаться собой. А дядя Федя…

И все таки он поэт (именно это в нем и раздражает). Значит, стихи могут рождаться из чего-то другого, не жуткого и не сакрального? Не из яда, способного убить каракурта, – из «молока моллюска»?

В этот момент ей уже хотелось отомстить и Федору. Прямо-таки одолевал зуд мщения, закравшийся в складочку…

В общем, ту самую. Которую она из любопытства демонстрировала любопытному сынишке. И надо же было такому случиться – ляпсус фортуны или сети злого рока? – чтобы именно в этот невинный момент их застукал муж, мужлан, который не способен посмотреть на вещи с обратной стороны Луны. Он взял ее девственницей, по доброму согласию (она отдалась из любопытства), и затем женился насильно, из чувства долга. Сын? Результат его неустанной, патетической борьбы с новинками контрацепции. Предки Димитрия (что за лицо у мужа-ужа: сухие скулы скопца, стеклянные пуговицы-глаза), передовики могучих фабрик-костелов, флагманы безумных битв с легионами легкомысленных беззащитных демонов (таких же, кстати, невыразительно белых и пустотелых, как и ангелы), страстотерпцы, веками питавшиеся плесенью морали, и потому всегда заслуживавшие лучшие (тепленькие) котлы в преисподней, – очевидно, по протекции самой Марии, девы (донельзя пошлое словечко).