– Не стоит благодарности.
– Ты подарил мне несколько новых ощущений, которые вошли в меня через щель моей копилки. Я тебя не любила, нет. Что такое любовь? Это технологический момент творчества, как говорит Джулия. Ты, как вампир, как мелиса собираешь нектар новых ощущений. Только они пока не становятся стихами. Сама не знаю, почему… Не плодоносят. Вот и все, что ты мне дал. Вот и весь твой след в моей судьбе. Несколько семян пустоцветов от Пиноккио. Не густо. Ариведерчи.
– Любовь, Лира, это великое чувство. Человек, который не способен его испытать, никогда не станет великим поэтом. Никогда. Это просто закон, не знающий исключений. Я написал об этом в предисловии. «Лепестки» – это стихи дьявольски одаренной женщины, не ведающей, что она жаждет любви, погибает без нее и при этом бежит от любви.
– Чушь. Дичь, Басов. Гнусь. Ты говоришь, как подслеповатая мышь из костела, как девочка Герда, на взбухшей шарами груди которой гордо реет красный пионерский галстук, цвета менструации. Кстати, о Герде… Дай мне денег.
– А ты зарабатывать на жизнь не пробовала – относительно честным способом?
– Я же поэтесса, Басов, а не белошвейка. Мне не понять гордости бедняков. Неужели ты думаешь, что я буду, как все, горбатиться за презренный металл? И потом: разве я сейчас не заработала?
– Шлюха ты, Лира. Дешевая содержанка.
– Мне наплевать. Пока у меня есть Лира, пока я есть сама у себя, – мне наплевать. Никто мне не указ. Я презираю тех, кто дает мне деньги. Женские чары для того и даны, для того и созданы, чтобы ими пользоваться! Разве нет? Красота – страшная сила. Вот и платите, самцы рогатые.
– Этого хватит, чтобы подавиться на время?
– За деньги, кстати, – отдельное спасибо.
– Не суетись под клиентом. Подожди секунду. Почему ты называешь себя – поэтесса?
– Честно?
– Можешь соврать. Или ты врешь только себе?
– Очень напоминает «баронесса».
– Привет Паскуде.
– Он более щедр, чем ты. И не менее любезен.
Федор Басов долго гулял по ночному городу. Его сопровождало темное небо, в разрезах которого, словно в полыньях, плескались веселые звезды.
4
Федор решил больше не встречаться с Лирой. Но судьба (значит, она все же есть?) распорядилась иначе.
Однажды горячим летним вечером она ворвалась к нему в квартиру (он в это время вешал на стену новое, то есть старинное «зерцало» – строгая бронза окладом и зеркальная гладь изумительного качества, ничего лишнего, – приобретенное по случаю у знакомого антиквара) и с порога заявила:
– Дай мне денег!
Он посмотрел ей в лицо – и почему-то не сказал того, что она вполне заслужила услышать. На что, возможно, нарывалась. Растерянные глаза плохо рифмовались с хамской интонацией.
– Зачем тебе деньги?
– А тебе не все равно? Ведь ты мне ни разу не позвонил. Я для тебя кто? Никто.
– Мне практически – все равно. И ты для меня – никто. Всего лишь талантливая шлюха. Как и моя бывшая жена. Но не скажешь – не получишь денег.
– Хорошо. Заметь, не я начала этот разговор. Я беременна, и мне срочно надо делать аборт.
Бронза, издав густой звук летящего шмеля, зазвенела, соприкоснувшись с бетонной стенкой. Зеркало почему-то не упало, хотя в этом не было бы ничего удивительного: руки перестали слушаться Федора.
– Что ты молчишь? Хочешь спросить, не от Паскуды ли я беременна? Ну, давай, спрашивай. Ты же мужчина – давай, увиливай от собственных грехов. Делай из меня дуру, самаритянин.
– Это не вопрос денег. Но… Ты уверена, что беременна от меня, Настя?
– Сволочь ты, Федор Басов. Ты бездарь. Не поэт!
Лира бросилась то ли к нему, то ли к зеркалу, пришлось мертвой хваткой живого и сильного взять ее за руки и усадить на диван. Странно: в ее сухих кистях совершенно не было знакомой крепости, они были безвольными.
– Почему ты решила, что беременна от меня, Настя?
– Сволочь ты, Басов, сволочь!
Он расчетливо ударил ее по щеке – ровно с такой силой, чтобы пресечь истерику. Ничего личного.
Настя отскочила от него, как ошпаренная электрошоком. Если бы она была кошкой, то из шерсти ее сейчас сыпались бы искры, а хвост торчал бы, как флагшток. Что-то случилось.
– Еще раз тронешь меня – я убью себя. Понял?
Она сказала это просто, тихо и, что сразило Федора наповал, с достоинством баронессы.
– Извини, – сказал Федор. – Я принесу тебе чаю.
– Мне нельзя крепкий чай.
Федор с удивлением посмотрел на нее, она молча отвела глаза.
Разговор был долгим и мучительным. Федор просил ее («у меня к тебе только одна просьба») не делать операцию завтра же. Отложить ее на три дня, и эти три дня пожить у него в доме.
– У меня на раздумья есть только два дня, – сказала Лира.
– Хорошо. Пусть два. Поживи со мной два дня.
– Это ничего не изменит. Я свой выбор сделала. Решение принято.
– Но это и мой ребенок, черт возьми! Я буду его отцом!
Лира расплакалась, закрыла лицо руками – и окончательно превратилась в Настю.
– Что ты понимаешь в детях? У самого ведь – нет детей, а меня заставляешь. Ребенок – это сплошные пеленки, сопли и говно. Ну, вырастет еще один обыватель – и что из того? «В первый раз в первый класс». Здравствуй, школа. Здравствуй, жопа, новый год. Я ведь загублю свой дар! Из моей жизни уйдет волшебство, понимаешь? Я не мама-героиня, я поэтесса. Я должна быть эгоисткой. Обязана! Иначе я погибну. А что будет с моей грудью! Она станет дряблой, и ты первый отвернешься от меня. Я так завидую Джулии! И бездетной Федре. У нее в любовниках был молодой Ипполит. С таким же бантиком из двух шариков на стволе, как и у тебя. Люблю прямой ствол, не люблю кривых, как у Паскуды. Представляешь, какая у Федры была грудь? Красивая. Упругая. Не теряющая формы в любом положении. Ну, почему у меня такая… судьба? Я что доярка, что ли, или корова, чтобы рожать от первого встречного поперечного?
Кончилось тем, что она легла на диван (лицом к спинке), Федор укрыл ее теплым верблюжьим пледом (рыжим, с непонятно как вплетенными в шерстяную ткань багровыми иранскими узорами), и она, засыпая, шепнула в спинку дивана (мягкий тупик, убранный покрывалом в унылую мещанскую клеточку):
– Это твой ребенок, Басов. Я даже знаю, когда это произошло. С точностью до минуты. До секунды. В ту секунду я хотела этого. Дура… Ненавижу.
Помолчала, ожидая ответа. Федор не шевелился.
Он сидел рядом и пытался осмыслить то, что стало твориться в его жизни с появлением в ней золотой кометы Лиры. У нее есть сын, которого она бросила на мужа (забыв с ним развестись – поистине божественное легкомыслие!) – во имя творчества, Поэзии. Ей и любовь нужна как ощущения, как материал для поэзии. Все горит в этой проклятой, прожорливой топке. Все. Способность к замысловатому рифмованию, к причудливой игре смыслами заставляет ее с некоторым почтением относиться к самой себе как избранному кем-то инструменту – ветренице Лире. И эта же способность, по ее глубочайшему убеждению, не может сделать ее греховной. Грехи к ней не липнут, как добрые дела к бесу. Во время грехопадения она удивительным образом (чудеса телепортации!) перемещается в пространство, находящееся по ту сторону добра и зла: оказывается, этот трюк есть всего лишь навсего проявление психологии талантливого человека. Коброобразного.
Принципиальная беспринципность, дающая ощущение свободы, – вот ее конек-горбунок, который так никогда и не обернется рослой сивкой-буркой, вещей кауркой мышастой масти.
Неизвестно как в его руках оказался лист бумаги. Карандаш заскользил, не отрываясь, и через несколько минут грустное стихотворение о любви к женщине, не достойной любви, было закончено без единой помарки.
Федор прочитал – и…
В общем, он не ожидал, что в его возрасте можно быть столь неприлично сентиментальным.
Поставил дату, набросал посвящение – Насте (фамилии ее, оказывается, он не знал). Потом зачеркнул и написал чуть выше: Лире.
После чего положил листок со стихами на верблюжий плед и подумал: «Какое счастье, что в моей жизни столько сора. Не такой уж я и пустоцвет».
5
Поздним утром он отправился на поиски Джулии, в девичестве Татьяны Пустырской.
Стояла июньская жара. Воздух, напитанный легкой дымкой, становился продолжением мутного бледно-голубого неба. Темная бабочка, с оранжевыми вставками на полкрыла, напоминающими выразительные мантры, устало опустилась на бледно-розовую шапку пышненькой циннии (цветник полили с самого утра), и, будто бы тяжело дыша, поднимала и опускала сухие опахала.
А теплым вечером ярким круглым фонарем будет светить небольшая полная луна, разгоняя хилые тучки, – не давить желтыми лучами на все живое, а именно освещать улицы города, и хотелось думать, что спокойное полнолуние непременно скажется на твоей жизни.
Федор сорвал цветок (с общественной клумбы – первый раз за всю жизнь: не устоял) и решительно зашагал к дому Джулии, адрес которой оказалось найти совсем не сложно.
Встретили его без восторга. Внимательно выслушали, как он представился, дали возможность проявить любезность и лишь затем спросили со злостью, замаскированной под любопытство ботаника:
– Зачем надо было ломать живой цветок?
– Сложный вопрос, – ответил Федор. – Красота и жизнь вообще совмещаются с большим трудом. Цена гармонии – неизбежные жертвы.
Хозяйка хмыкнула. Он прошел в покои Джулии, состоявшие, собственно, из мастерской и кухни, и вкратце изложил цель визита.
– Вы хотите, чтобы я повлияла на Лиру – отговорила ее удалять плод ваших с ней легкомысленных утех? – подняв брови, вопросила хрупкая скульпторша.
– Именно так. Плод наших отношений.
– Вы беспокоитесь именно потому, что имеете отношение к этому эмбриону? Вы теперь, как честный офицер, обязаны жениться, чтобы обдочериться и усыновить? Так?
– Ребенок и честность, конечно, имеют значение; но прежде всего я беспокоюсь о Насте. Лира сделает то, о чем пожалеет. Это будет непоправимо.