– А какое право я имею вмешиваться в судьбу гениальной поэтессы? Какое отношение вы, мистер донор из лотерейной колоды, имеете к ее священной утробе? Не льстите себе. Она сама решит, что ей нужно. Думаю, это не наше с вами дело. Лично я считаю, что ребенок и гений – две вещи несовместные. И никто меня в этом не переубедит. И не надо бояться, мужчина, заявляю авторитетно: аборт для одаренной женщины не менее приятен, чем зачатие. Что касается вашего личного интереса… Если в так стремитесь оставить в мире свой след в виде спирали ДНК, найдите себе кого-нибудь попроще, она вам нарожает детсад. Будете весь в спиралях. Будете счастливы.
– А вы не ревнуете ее ко мне, Татьяна?
– Меня зовут Джулия, как вам известно. Я же не называю вас Паскуале, верно? Ревновать к мужчине? Бесстрашному семяпроизводителю? Не смешите меня.
– Я тоже не ревную ее к вам. Мне кажется, это не тот случай. Думаю, тут дело не в вас… Творчество развратило ее окончательно.
– Да-а, – протянула Джулия без улыбки, – да, да, творчество развратило ее окончательно. Сейчас вы сказали умную вещь. Да, развратило, а разве бывает иначе? Это так прекрасно – быть развращенным творчеством. Вы сказали гениальную вещь, я только немного вас подправлю: ее развратила жизнь. Только чуткий человек может быть развращен жизнью, все остальные – бесподобные броненосцы, панцирь которых расшит кольчугой морали, – развращению не поддаются. Киша тонка, а не кожа. Взгляните, сеньор.
На рабочем столе, похожем на верстак (хотя скорее, наоборот: грубо сколоченный верстак мог служить столом), стояли две скульптуры. Одна из них, как догадался Федор, была та самая «Дафнис и Хлоя». Джулия взяла ее в руки и подала Федору.
– Вы левша? – поинтересовался Басов, внимательно рассматривая работу.
– Да. Меня в детстве пытались переделать в правшу, но из этого ничего не вышло. А вы демонстрируете свою наблюдательность?
– Нет, собираю факты, подтверждающие любопытную теорию. Около 70 % всех сексуальных маньяков почему-то левши, левши часто встречаются среди людей искусства, среди умельцев и искусников – они способны и блоху подковать, а те, кто принудительно стали левшами, особенно жестоки и склонны к извращениям всякого рода, и это почему-то сочетается с поэтической одаренностью. Любопытно…
– У меня отец был левша, хотя родился стопроцентным правшой. Стихи терпеть не мог.
– Что же заставило его переучиваться и тем самым провоцировать конфликт полушарий головного мозга, правого и левого? Левша – это ведь вмешательство в психику и, следовательно, в разум.
– У него была прострелена правая рука. Он был военным.
– Понятно. И как сложилась его судьба?
– Он повесился. Полагаю, у вас появились все основания считать вашу жалкую теорию вполне доказанной. Хотите еще? У меня тетя, сестра отца, сошла с ума; думаю, это само по себе доказывает, что она была левша, хотя я не уверена. Спросить не у кого: она была одинока. Еще фактурки желаете?
Скульптура была великолепна. Обнаженные фигуры мужчины и женщины (пышноволосой, с небольшой грудью) раскованно сплелись в такой замысловатый узор, похожий на выкованный цветок, что рискованная поза уже не привлекала внимания сама по себе – тела служили формой, выражающей нечто бестелесное, одухотворенное. Федор не ожидал такого уровня и класса.
Джулия заметила блеснувшее в его глазах восхищение, которое он и не пытался скрыть, и, уже примирительно, сказала:
– Я чувствую красоту, и я пою ей гимны. Лира чувствует красоту и поет ей гимны. Что в этом плохого?
– Это замечательно, Джулия. А ребенок – разве это не красиво?
– Не путайте Божий дар с яичницей. Ребенок – это уже не игрушка, это грубая жизнь, которая враждебна к красоте. Ребенок, твой ребенок, делает тебя пошлой дурой; а если откажешься от него, как бедная Гретхен, не простишь себе. Ты даешь жизнь, которая тебя же и убивает… Вам, мужчинам, нашим врагам-искусителям, этого не понять. Вот, смотрите.
Другая скульптура, изображавшая экстатически сплетенные тела двух женщин, была раздражающе прелестной. Здесь меньше было угловатых линий, плавные переходы лепили то ли милый клубок змей, то ли овальное начало начал… У одной женщины были длинные волосы, у другой – короткая мальчишеская стрижка. Голова каждой из лежащих валетом на подушках девушек была игриво, но изящно, склонена к бедрам другой, получалась волнующая раковина с маленькой щелью посередине.
– Вот это и есть чистая красота. Чистая любовь. Любовь сама по себе. От нее, слава Богу, не бывает детей.
Перед Басовым стоял леворукий монстр в виде славной девушки с головой, остриженной под короткий ежик. Улыбался. Чистая работа.
– Значит, мне не стоит рассчитывать на то, что вы поговорите с Лирой?
– Я вам отвечу так, Федор Басов. Кстати, вы лучше, вы элегантнее, чем я предполагала. Вы немного чудак. Это симпатично. Так вот, милейший. Лира задумала поэму «Герда» на всем известный сюжет «Снежной королевы». Ее добрая Герда грешит со всеми разбойниками подряд, делает все, что угодно, чтобы спасти возлюбленного братца Кая. В том числе ублажает Снежную Королеву, становится ее наложницей. Вы меня понимаете? Потом она узнает, что Кай – вовсе не ее брат, но любовь к этому человеку не становится меньше; она ничуть не жалеет о том, какой ценой пришлось спасать Кая. Более того, она счастлива оттого, что ее тело и душа навек принадлежат теперь Снежной королеве. Она нашла свое счастье. Такова изнанка добра и красоты. Роскошный замысел.
Вот вам и чистая специализация на свежих лепестках; тучный навоз при этом, оказывается, тщательно маскируется, хотя Федору Басову казалось, что принципиально не берется в расчет; оказывается, берется.
– Женщина, способная сотворить такой замысел – истинное чудо – должна быть свободной, – Джулия дала понять, что обе части визита, официальная и менее официальная, завершены. – Вам ведь, праворукому и толстокожему, подобное и в голову не придет, верно? Лиру надо беречь. Оставьте ее в покое. Не лапайте своей грязной правой. Не ревнуйте ее к творчеству. К жизни. К самой себе. Пишите, любезнейший, что-нибудь про осень-цыганку, весну-сироту, зиму-зимушку, про зябликов, звонкий детский смех, стыдливо вуалируйте перси и ланиты. Вы не умеете ворожить метафорами, которые будоражат душу. Кесарю кесарево. Но есть еще и Божий суд… Лира и так переживает сейчас творческий кризис, а тут еще этот эмбрион некстати…
Прощайте.
6
Лира сделала аборт, решительно и хладнокровно (так она сказала Федору в телефонную трубку слабым голосом), и после этого совсем прекратила навещать Басова, на душе которого скопилось столько грусти, что ему явно светила пьянящая каторга «болдинской осени». Грусть, рожденная жизнью, – предвестница творчества, с помощью которого сама же грусть и преодолевается, превращается в букет самых разных чувств. Из сора грусти – оды к радости.
В начале октября (серое небо, кратковременный дождь неделями) к нему домой явилась Джулия.
– Это вы во всем виноваты, – заявила с порога Джулия. – Лира на свою беду встретила вас – и перестала быть поэтессой. Вы, разносчик и возбудитель обывательщины, погубили ее уникальность. Можете спать спокойно. Пусть вас никогда не мучат кошмары, пусть ни один гениальный образ, рождаемый кошмарами, не поселится в вашей душе, и путь у вас каждый день будет без строчки! Я вас проклинаю.
И застыла в гордой позе, обливая его холодным взглядом. Он отвел свои глаза в сторону.
«Болдинская осень» тут же и закончилась, словно проклятья ведьмы Джулии и впрямь оказались пророческими.
Лира перестала писать стихи и впала в деревянную депрессию. Ее терзал странный замысел, за исполнение которого – это чувствовалось теми щупальцами, которые иногда называют фибрами души, – она никогда не возьмется, никогда. Но и думать ни о чем другом она была не в состоянии. В душе ее появился (выстроился каменными блоками) замысел поэмы «Аборт» (все началось с «крыши», с захватывающего названия: у Джулии алмазным хищным блеском сверкнули глаза). Ей так хотелось обмануть себя метафорой. Но вместо лепестков на свет появлялись пожухлые, скукоженные, коричнево-зеленые не листья даже, а сразу – плоды. Красота сопротивлялась, ускользала из-под кончика пера, не давалась в руки – плохой знак.
И вдруг из всего этого липкого кошмара, в который превратилась ее благословенная жизнь, родился другой, альтернативный замысел, для которого никак не подбиралось название. Стихи уже писались, уже бежали ручьями и потоками, небрежно собиравшимися Лирой в главное, безымянное пока русло, – а названия у поэмы, которая рождалась сама собой, не интересуясь мнением творца, все еще не было. Единственное, что Лира могла сказать определенно (самой себе и шепотом): о судьбе и сути этой «другой» поэмы она ни за что, ни под каким видом и предлогом не рассказала бы Джулии. Лира живо представляла, как, от слова к слову, твердел бы ледяной взгляд ее подруги, как сузились бы глаза – и цвет их из светло– стал бы густо-коричневым, как она скрестила бы руки на груди, резким движением откинув голову чуть набок (ее боевая поза гнева).
И власть очаровательной Джулии, настороженно следившей за своей возлюбленной невесомым призраком, не понравилась своенравной Лире: прощай, свобода творчества, свобода, тайными тропами к которой вела ее именно Джулия?
Странная ересь, которая похоронила «Аборт» окончательно, всходила сочными лепестками, бралась пышным цветом и грозила расцвести кущами райского сада.
И вдруг Лира поняла, что давно уже знает название поэмы (от которого, еще не произнесенного вслух, струился едва уловимый аромат лаванды и еще чего-то южного, волнующего), но всячески скрывает его от себя. «Любовь». Так неожиданно. Вполне в духе «лиры».
Теперь почему-то место призрака занимал бесхитростный лик Федора Басова, отводящего в сторону свои вечно правые глаза. Сказать Федору про «Любовь»? Никогда. Лучше написать «Аборт».
Стоп. Это реакция зависимого человека. Ей, Лире, не безразлично мнение моллюска Федора? Это серьезное обвинение самой себе.