Хорошо, удалось все же оторваться и воспользоваться запасным вариантом. Двери костела, как и было условлено, оказались открытыми.
А лодыжка у него здорово припухла. Внутри словно углей из костра набросали. Так, русские, получив свое – автомат недаром сам отлаживал, – пока внутрь не сунутся. Только кто там на конях разъездился? Да ладно, нужно успеть.
Генрих быстро разрезал голенище, снял сапог и, морщась от боли, быстро перевязал ногу бинтом из индпакета. Снова натянул сапог и сверху замотал разрезанное голенище.
Что делать? Русские, судя по всему, попытаются взять его живым. Прекрасно… Уничтожить шифровку со связями? Не стоит паниковать. Надо уходить. Трудно. Но не зря послали именно его, Генриха Лихера.
Молодец «полковник», его идея с костелом. Он тихо спустился вниз, отыскал в полумраке потайную дверь. Потянул ее на себя. Дверь не поддавалась. Генрих дернул сильнее. Закрыта! Чертов ксендз! Приказ же получил. Его бы сейчас сюда…
Что делать? Выбить замок очередью? Нельзя, услышат. Он крадучись подошел к парадному входу. Дверь была закрыта неплотно. Присел и приник глазом к щели.
Во двор въезжала повозка. Генрих перевел дух…
– Далековато вы обосновались, – заметил Рябов, оглядываясь назад.
– Это не мой дом, – мрачно ответил ксендз, – я вынужден пользоваться приютом у доброй прихожанки. Мой сгорел.
«Вынужден… Ишь, кобель», – со злой иронией подумал Рябов. Они остановились неподалеку от лестницы костела.
– Что нового? – спросил Петр Николаевич у подошедшего Коломийца.
– Все тихо.
Рябов и ксендз слезли с телеги.
– А дверь здесь одна? – с внезапной тревогой спросил Рябов, повернувшись к ксендзу.
Но тот не ответил. Округлившимися от ужаса глазами он смотрел на вход в костел…
…Астахов пытался заснуть, притулившись в углу кабины автомобиля. Но сон не шел. Хотя что беспокоиться? «Фауст» не проскочит. Группами руководили опытные работники. Все возможные выходы из блокированного участка перекрыты.
А болота все молчат. Вдруг отменили операцию? Не должны, нет повода. И польские товарищи дали бы знать. Или новая каверза Барковского? Этот может… Ладно, скоро деревня. Как там Рябов?
Астахов повыше поднял воротник и попытался задремать…
Вспомнилась далекая осень двадцать первого. Туманное утро. Босой есаул Раменков, уперший большие пальцы белых ступней в сырую после ночного дождя землю. Он мрачно глядел на Астахова, не моргая, не щурясь. Астахов прочел приговор и посмотрел ему в глаза. С минуту они смотрели друг на друга. Потом есаул не выдержал. Отвернулся.
Сухо и коротко треснул нестройный залп. Раменков дернулся и завалился на бок. По рубахе поползли темные пятна. Астахов ждал. Вот упадет он, ледяной обруч с сердца. Не упал… Сколько же его носить? Всю жизнь? Вею жизнь…
Тогда он был молод. Молод и не очень опытен. Тогда, давно… Но враг поблажек не делает. Никогда. В борьбе классов скидок не бывает ни на молодость, ни на неопытность…
Однажды он не сумел разгадать замыслы врага. Когда отряд выбил белую банду из станицы, он ужаснулся. Пепелища, повешенные, порубанные. Старики, женщины, дети. Самое страшное – дети! Хотя своих у него все еще так и не было, детей он любил, трогательно и беззаветно. Сейчас, когда прошло уже много лет, ему все равно еще, бывает, снится тот кошмар из далекого двадцать первого года – опоганенная и порубанная мать, в луже ее крови ползает малыш-годовичок, уже не плачет, нет, только тихо всхлипывает и икает. Пухлые ручонки в крови…
Астахов, увидя его, остановил коня, слез с седла. На негнущихся деревянных ногах, путаясь в ножнах шашки, шагнул к нему и… застыл, не решаясь взять на руки. Сердце словно сдавило ледяным обручем.
– Пусти-ка… – Его отодвинули, и малыша взял начальник оперотдела Альфред Риекстинь, перекрещенный казаками для удобства произношения в Рекстина…
Вечером у костра он подсел к Астахову, угостил папиросой. Покурили, помолчали. Потом он спросил:
– Запомнил?
Астахов кивнул.
– Не забывай! Ни-ког-да!..
Главаря Астахов взял сам. Не обращая внимания на стрельбу, он на полном скаку метнулся с седла на карниз поповского дома, где засели бандиты, выбил ногой раму окна и швырнул в проем одну за другой две гранаты. И потом сам нырнул туда, следом за взрывами, стреляя из нагана направо и налево…
Трибунал приговорил бывшего есаула Раменкова к высшей мере социальной защиты – к расстрелу.
Астахов дождался Риекстиня и попросил, чтобы привести приговор в исполнение разрешили ему. Альфред Эрестович долго его разглядывал в упор.
– Сережа… Расстрел это не есть акт личной мести. Это есть кара народа и от имени народа… Подумай… Может, лучше без этого?
Астахов упрямо мотнул головой: «Нет!»
– Не думай, что этим ты можешь самоутвердиться… Зачем тебе это?
– В глаза этому нелюду хочу поглядеть напоследок.
– Хорошо… В порядке исключения разрешаю…
А ледяной обруч все жал и жал сердце. Астахов перестал жалеть себя. Лишь бы были живы люди. Работать и работать: днями, ночами, сутками, неделями, месяцами… Раньше при проведении операций у него практически никогда не было ни потерь, ни неудач. И люди как-то сами собой подбирались вокруг него такие же, как он: одержимые, сжатые, как стальная пружина, крайне требовательные к себе и другим. Раньше…
Вправе ли он сейчас рисковать мальчишкой? Но разве тот не знал, на что идет? Разве для удовольствия его, Астахова, тот пошел к болотам? А заменить его некем… Прав ли он, не жалея ни себя, ни других? Не пожалел мальчишку-сержанта. Сидит пока под арестом. Если найдут его вину, придется отвечать. Выходит, что не пожалел он и мальчишку-художника? Пропал он. А может, это начало реализации замысла?.. Жалеть… А кто пожалел его? Жалел ли он сам себя? Может, иначе-то и нельзя? Можно ли говорить о жалости в их деле? О человечности – да! О жалости – нет!
Астахов опять подтянул воротник повыше и засунул руки в рукава. Может, все же удастся хоть чуток подремать.
…Из внезапно раскрывшейся двери костела выкатился черный ребристый металлический шарик гранаты. Он, весело постукивая, быстро падал со ступеньки на ступеньку и, наконец, шлепнулся на сырую мягкую землю…
Взрыв поднял всю грязь на дворе. Генрих быстро метнулся за дверь. Он успел увидеть ксендза, схватившегося окровавленными руками за лицо, рядом лежащего на земле плотного русского с выбритым черепом. Но все это мельком. В несколько прыжков – боль в ноге забыта – он догнал рванувшуюся упряжку, вцепился в край повозки и отработанным движением перебросил натренированное тело в телегу. Пискнула пуля, потом еще одна. Генрих оглянулся. Русский, оказывается, был жив. Стрелял он и еще несколько солдат.
Вдруг впереди на дороге показалась крытая автомашина.
Проскочит? Но нет, шофер выворачивает влево, и грузовик загораживает собой всю дорогу. А по бокам вырастают серые фигурки с винтовками в руках. «Черт! Второе кольцо оцепления русских!»
Рано паниковать. Здесь должен быть проселок. Да, вот съезд. И столб чуть-чуть в сторонке врыт.
Кони, почти не останавливаясь, резко свернули вправо. Но один внезапно поскользнулся, и телега со всего хода резко опрокинулась, выбросив седока в сторону.
Генрих увидел, как стремительно перевернулся весь мир. Он почувствовал необычайную легкость. Столб стал стремительно расти, приближаясь, и заполнил собой все…
– Мироненко Павел Иванович… – прочитал Рябов в документах, которые он достал из кармана старшего лейтенанта, лежащего на земле с разбитой головой.
12.00. Болота
Что-то он задремал. Впрочем, сегодня пришлось paно проснуться. Поутру провожал «посылку Ланге». Проверил снаряжение своих людей, дал указание старшему группы – Юреку. Наконец пожал руку немцу, у которого под плащ-палаткой была форма РККА. Слов не говорил. Они – люди дела.
Когда группа двинулась, он едва заметным кивком головы подозвал Чеслава.
– Посмотришь… Сам не выходи. Если что, подчисть и сразу уходи. Ясно?
Чеслав ответил: «Так есть…» – и быстрым пружинистым шагом пошел догонять группу, придерживая за спиной немецкий МГ.
Хорош глаз у парня! Только нет-нет, да проявит упрямство. Куда подевалась покорность, что так любил пан у старого Леха?
Барковский снова зашел в свою землянку и, пристроившись у едва потрескивавшей печурки, закутался в шинель. Ему были глубоко безразличны результаты сегодняшней операции и вообще все…
С этой мыслью Барковский задремал. Только сон был не сон, а какой-то липкий кошмар. Ищет вроде он фотографию Владека и не находит. А она, оказывается, него на медальоне вместо лика святого Иоанна. Хотел было поднести медальон поближе к глазам, рассмотрев, что же случилось? Но чем ближе медальон подносит к глазам, тем непонятнее изображение: словно исчезает, затягивается дымкой. Его глаза видят все хуже и хуже…
Нет, вот снова все нормально. Только вместо Владека – Чеслав! Впрочем, это уже не сон, а явь…
Чеслав молчал. Чего говорить, пока пан не спросит.
Барковский поднялся, подошел к столу. Взглянул на часы. Двенадцать. Чеслав пришел. Юрека, старшего группы нет. Любопытно!
– Что хорошего скажешь?
Чеслав было поднял кружку с водой, чтобы попить, но при вопросе полковника сразу же оторвался.
– Пей, пей, – Барковский заметил, как парень жадно приник к воде.
Лех поставил кружку и отер губы тыльной стороной ладони. Потом сказал:
– Плохо…
– Подробнее!
– Они захватили его.
– Кто они, кого его? Чеслав, когда вы научитесь говорить сразу все, что нужно? Вытягиваешь из вас, как клещами.
– Эти из НКВД человека Ланге…
– За тобой никого?
– Кто за мной пройдет? – Лех тяжело шлепнулся на табурет, стал неторопливо рассказывать: – Все шло, как обговаривали. Я им направление показал, а сам наблюдать стал. Прошли они по суше шагов полтораста. Засада.
– Вы что, не посмотрели, как следует, прежде чем выходить?
– Смотрели. Но энкавэдисты тоже прятаться умеют. Перекрыли все. Немец, правда, смог выйти из свалки. Но те спохватились быстро…