— Да прямо перед спектаклем и разведут. Репетиций, конечно, не получится, придется с ходу. Пьесы-то у тебя под рукой есть?
— «Иванов», кажется, есть, а «Карточного домика» нет.
— Возьми в библиотеке.
— Так ведь она уже закрыта.
— Ах, да, уже поздно! Ну, ладно, учи Косых, а на утренний спектакль приходи пораньше, часа за два. Правда, там роль Гаврилина по всем трем актам, на память не схватишь. Что же, придется под суфлера. Да и грим будет тяжелый, он ведь старик, семьдесят пять лет… Ну, ничего обойдется. Так что договорились? Впрочем, иного выхода нет. До завтра!
Отыскав томик Чехова, Заворонский бегло просмотрел роль и ужаснулся. Оказывается, этот Косых — старая развалина, заядлый картежник и законченный тунеядец. Отсюда — специфическая карточная лексика, невыносимые аллегории, сногсшибательные эпитеты, какие-то истерические междометия. Он всегда куда-то спешит, весь взопревший, невыспавшийся (только это и будет кстати), плаксивый.
Заворонский, вспомнив, кто занят в этом спектакле, обнаружил, что партнеры у него — в основном маститые актеры, на ролях этих сидят уже несколько лет. «Наверняка будут тянуть, а я и текста-то как следует не знаю — под суфлера буду играть».
Вот это было, пожалуй, самое неприятное, потому что под суфлера Заворонский не умел, привык учить роли наизусть. Он считал, что роль, даже сделанная блестяще, но державшаяся на суфлерской подсказке, — антипрофессиональная халтура, балаган, надувательство. И сейчас, не желая изменять своим принципам, взялся учить роль. Впереди была целая ночь, а его актерская память достаточно натренирована. Вот только голова трещала после адской смеси пива и шампанского.
«Но ведь на утреннем спектакле играть-то мне не Косых, а Гаврилина! Выходит, выучив сейчас роль Косых, утром я должен буду начисто отбросить ее, забыть напрочь. Как же быть?» — с ужасом думал он, разжевывая сразу три таблетки пирамидона, добытые из неприкосновенных запасов многоопытной вахтерши общежития.
И все-таки роль он выучил и утром, приняв душ и выпив пол-литровую кружку крепкого чая, пошел в театр. Пришел туда ровно в девять. Помреж был уже на месте и вручил ему пухлую потрепанную тетрадку с ролью Гаврилина. Заворонский глянул на последнюю страничку, увидел цифру 26, и в глазах у него пошли разноцветные круги.
— Что с тобой, голубчик? — встревожился помреж. — Ты не болен?
— Нет, но, кажется, я вам сегодня наиграю! — пообещал Степан.
— Только посмей! — пригрозил помреж. — Иди-ка лучше примерь костюм.
Костюм, сшитый на Хромова, оказался Заворонскому слишком короток и узок. Костюмеры долго рылись и наконец подобрали латаную-перелатаную, но модную в то время желто-зеленую трикотажную футболку, парусиновые туфли, засаленные кавалерийские галифе с кожаным задом и наколенниками и пальто, вывернутое драной подкладкой наружу.
Потом за дело принялась гримерша. Для придания возраста молодому лицу Заворонского она настригла коротеньких волос, намазала лаком подбородок, верхнюю губу, скулы и горло и наклеила эти волосы, чтобы создать впечатление щетинистости.
Эта щетинистость потом дорого обошлась Заворонскому. Уже в первом акте от чрезмерного волнения и напряжения он вспотел, щетина начала отставать от лица и осыпаться за ворот. По всему телу распространился невыносимый зуд, от которого к концу спектакля, как потом выяснилось, у Степана даже подскочила температура. Но спектакль шел хорошо, никому из зрителей и в голову не пришло, что творилось с актером, с этим чесоточным Гаврилиным. Оказалось, что отлипшая щетина очень даже сыграла на внешний рисунок образа. И никому, разумеется, было невдомек, что уже к концу второго акта Степан, убедившись в том, что Гаврилин у него состоялся, начал потихоньку перерождаться в Косых.
Роль Косых, хотя и небольшая по погонному листажу, очень трудная, поэтому ее обычно исполняли самые опытные актеры, такие, как Хромов, знаменитые, со званиями. И партнеры их были тоже в рангах, а заглавную роль Иванова на этот раз исполнял сам главный режиссер. По своему служебному положению, а может, по инерции, он распорядительно, умело и тонко тянул весь спектакль на себя.
Когда в антракте прозвучал первый звонок и зрительный зал вновь начал заполняться, ассистент за занавесом все еще водил Заворонского по сцене, на ходу наставляя:
— Не вздумай сесть вот на этот стул, он предназначен вовсе не для тебя. Ни в коем случае не подавай руку Барсову, запомни, что ты с ним в ссоре.
Тем временем реквизиторы цепляли на нос Степану стальное пенсне, совали замусоленную колоду карт, карманные часы-луковицу, трость с набалдашником. Проходивший мимо Иванов-актер, он же главный режиссер театра, тронул Заворонского за плечо и строго предупредил:
— Ты вот что: больше не чешись! — И удалился в артистическую, чтобы сосредоточиться перед выходом во втором акте и заодно выпить сельтерской.
Заворонскому сосредоточиваться было уже некогда, он старался запомнить, где надо остановиться, с кем расцеловаться, а кому демонстративно не подать руки. Мешал ассистент, он все настаивал:
— Главное, Степа, не медли, все должно идти в темпе, центростремительно, тебе все время некогда, ты как вконец загнанный заяц.
На протяжении всего спектакля Заворонский и в самом деле чувствовал себя загнанным зайцем, и это опять же оказалось кстати. После спектакля все его поздравляли и удивлялись, как это ему удались обе роли, а он еле держался на ногах и, даже не освободившись от грима, едва доплелся до общежития.
На следующее утро на доске объявлений висел приказ с объявлением благодарности артисту Степану Заворонскому. Но у него уже лежало в нагрудном кармане заявление об уходе. Он решил принять приглашение одного областного театра, где ему обещали первые роли.
Конечно, его не отпустили, а дали наконец-то роль, с которой он и пошел, если бы не посадил голос.
Позже, став режиссером, и еще позже, когда стал главным режиссером, Заворонский особо заботился о том, чтобы в театре был сильным не только первый, а и второй состав, ибо актеры болели и будут болеть, их и впредь придется заменять, но делать это надо, щадя не только их самолюбие, а и талант. Или хотя бы пределы их физических возможностей.
И сейчас он искренне жалел Владимирцева, но Виктор неминуемо должен был пройти этот тяжелый этап: и для себя, и для общественного мнения. А мнение это все еще оставалось предвзятым.
2
Лихорадочные вводы для Владимирцева усугублялись еще столь же лихорадочными и пока безуспешными поисками квартиры или хотя бы какой-нибудь пусть захудалой, но отдельной комнатенки. На квартирной толкучке возле Черемушкинского рынка предлагали сколько угодно углов, комнат и даже отдельных квартир, однако тотчас отказывали, когда узнавали, что у него полуторагодовалый сынишка. Если бы у него была собака или даже крокодил, ему сдали бы и квартиру, но ребенок, да еще и полуторагодовалый, был для хозяев прямо-таки стихийным бедствием, ибо представлял страшную угрозу для полированной мебели. Три с лишним месяца Владимирцевы жили в разных гостиницах, что окончательно сокрушило их семейный бюджет, если еще учесть, что Марина пока не работала, поскольку без постоянной прописки ее никуда не принимали.
О своих мытарствах Виктор никому не рассказывал: в конце концов, он сам пошел на эти лишения. Заворонский ему ничего не обещал, более того, еще в Верхнеозерске предупредил, что в ближайшие годы на жилье рассчитывать нечего.
Марина, как и обязалась, не пищала, а молча сносила все обрушившиеся на них невзгоды, подавляя в себе находившее порой раздражение. А Виктор замечал его и страдал от этого более, чем от всех прочих неудобств и неприятностей.
Видимо, его взвинченность каким-то образом отразилась и на работе. Его партнерша по очередной роли Антонина Владимировна Грибанова заметила однажды:
— Для этой роли вам не хватает внутренней уравновешенности. Я чувствую, что вам приходится бороться с собой. У вас что-то случилось?
— Нет, ничего не случилось.
— Ну, меня-то вы не обманете. Ну-ка, признавайтесь! — решительно потребовала Антонина Владимировна.
Пришлось признаться.
— Что же вы об этом раньше не сказали? — упрекнула Грибанова.
— А зачем?
— Ну хотя бы затем, что как раз я-то и могу вам помочь. У меня есть комната, в которой я практически не живу. Правда, там очень шумно, собственно, из-за этого я и перебралась к сестре. А вы пока и там перебьетесь, все-таки лучше, чем ничего.
После репетиции она повела его смотреть комнату.
Еще в начале двадцатых годов весь первый этаж этого старого двухэтажного дома на Плющихе был отведен под общежитие пекарей. В нем было двенадцать комнат, в каждой вначале жило по три-четыре человека. Потом кто-то женился, кто-то вышел замуж, пошли дети, и к концу тридцатых годов население общежития увеличилось почти вчетверо. Миграция его была ограничена в основном территорией внутренней, кто-то просто перебирался из одной комнаты в другую. В результате многоходовых комбинаций отдельно стали размещаться холостяки и семейные, пока не начало приносить приплод очередное поколение. Тут уж никакие комбинации не помогли, в каждой комнате оказалось по две, а то и по три семьи, отделенных ситцевыми занавесками и самодельными фанерными ширмами.
В середине пятидесятых годов, когда началось массовое жилищное строительство, некоторые многодетные семьи получили квартиры, опять произошло великое переселение народов, в результате которого Грибановы получили отдельную комнату. В начале семидесятых годов, когда почти одновременно умерли родители Антонины Владимировны, комната осталась за ней.
Это была довольно большая угловая полукруглая комната с тремя огромными витринными окнами — говорят, когда-то здесь размещалась булочная. Тротуара возле дома не было, и поэтому казалось, что весь уличный транспорт проходит прямо через комнату.
— Вот почему я и не могу тут жить, — пояснила Антонина Владимировна. — Пыталась обменять хотя бы на малюсенькую, но никто переезжать сюда не соглашается. К тому же в квартире на сегодняшний день все еще проживает сорок два человека. Если это вас устроит, живите.