— Раз смухлевал, плати штраф!
— Да я же не умышленно! Карты слиплись, вот я и не заметил трефовую даму. Что я, по-вашему, жулик?
— А кто тебя знает?
— Да вы что, мужики?
На шум вышел и дед Кузьма, быстро разобравшись в ситуации, рассудил:
— Карты-то и верно засалены донельзя, так что злого умыслу тут нет, неча здря наговаривать на человека. Однако кон запутался и штраф платить надо.
— Ладно, — неохотно согласился Половников, доставая кошелек. — Сколько?
— Сколько есть на кону. Такой порядок, — пояснил Кузьма, явно огорченный неохотностью Половникова.
На кону оказалось семьдесят девять копеек. Половников отсчитывал мелочь медленно, с явным сожалением бросал в блюдце по одной монете.
— Ну и жмот же ты! — не выдержал молодой пекарь Коська.
— Так ведь если бы я их проиграл! Вот вчера я одному жучку из парка проиграл в бильярд четвертную. И не жалел, потому что учился у него. А тут такая нелепость! Так, кладу восемьдесят, беру копейку сдачи. — Он долго не мог выловить из блюдца эту копейку.
— Поехали дальше? — спросил Коська, нетерпеливо наблюдавший за этой ловлей, почти презирая пришлого скрягу.
— Постой. Надо бы еще пузырек придушить, — Половников бросил на стол пятерку. — Кто сходит?
— Давай уж я, — Коська вроде бы с великим одолжением, но с тайной радостью взял пятерку и поднялся из-за стола. — Дед, посидишь за меня коночек-два? Я мигом, одна нога там, другая тут.
— Ладно, — согласился Кузьма и, достав из-под стола пустую бутылку, протянул ее Коське: — Возьми, в обмен принимают.
Владимирцев догадался, что Половников уже посылал за водкой.
— Может, хватит? — попытался отговорить он, но Коська, мигом оценив угрозу, выскользнул за дверь.
А Кузьма уже сдавал карты, то и дело поплевывая на пальцы и бубня:
— Вот, язви их, как на бутылку, дак завсегда сгоношат, а на новую колоду двух рублей не находится.
— Пойдемте, Александр Васильевич, по чашечке кофейку выпьем, — предложил Виктор.
— Кофе — это хорошо, — сказал Половников, разбирая карты. — Несите сюда.
— Я, конечно, могу и сюда принести, но там еще Антонина Владимировна.
— Это другое дело. — Половников бросил карты, но Кузьма запротестовал: — Закончи этот кон и тогда иди.
Кон, как назло, затянулся, конца ему и видно не было, но тут вернулся Коська с бутылкой, Половников уступил ему свое место за столом:
— Давайте за меня.
— А как же это? — Коська щелкнул ногтем по горлышку бутылки.
— Это тоже без меня.
Кузьма запротестовал было, но Половников решительно встал и направился вслед за Владимирцевым. Подходя к двери, они услышали за спиной довольный Коськин возглас:
— Подфартило!
Виктор представил Половникова Марине, тот поцеловал ей руку. Вышло это у него как-то неуклюже, должно быть, рук он раньше никогда и никому не целовал, да и не шло это ему. Он смутился и Антонине Владимировне лишь вежливо поклонился. Она улыбнулась ему и сказала:
— А вы, оказывается, еще и картежник.
— И притом очень азартный, — добавил Виктор. — Это он учинил скандал. Из-за семидесяти девяти копеек.
— А мне и в самом деле их жаль, — признался Половников. — Так что я вдобавок ко всему еще и скряга. А кофе — это просто гениально! Это как раз то, что мне в данный момент необходимо.
За кофе поболтали о каких-то пустяках, и Антонина Владимировна засобиралась домой.
— Если не возражаете, я вас провожу, — предложил Половников.
— Не возражаю.
На улице стемнело. Ветер утих, и сверху теперь уже не сыпалась колючая крупа, а плавно спускались крупные хлопья снега, кружась в разноцветном праздничном освещении улиц.
— Как в сказке, — с грустным вздохом сказала Антонина Владимировна.
— А почему такая грусть?
Антонина Владимировна ответила не сразу. Наверное, она и сама не понимала почему и, помолчав, откровенно призналась:
— Не знаю.
И в этом признании опять прозвучала грусть и, пожалуй, даже удивление. Александр Васильевич не понял, чему она удивилась: тому ли, что не знает причину своей грусти, или вот этой действительно сказочной погоде. Он хотел спросить об этом, но тут на светофоре зажегся зеленый свет, и Антонина Владимировна, подхватив Половникова под руку, решительно потянула его на переход:
— Идемте, а то не успеем!
Они и верно едва успели пересечь Смоленскую площадь, поток машин, ринувшийся по Садовому кольцу, прошуршал вслед за ними так близко, что они буквально вспрыгнули на тротуар. Их почти до плеч окатило снежной кашей, и Антонина Владимировна, осмотрев Половникова, сказала:
— Однако…
— Однако и вы не лучше выглядите, — заметил он и стал перчаткой сбивать с ее пальто ошметки снега, перемешанные с грязью. — Поэтому нам лучше ехать в такси. Кстати, где вы живете?
— На Каховской улице.
— Тогда вперед, на стоянку. Лучше с песней. — И он, вспоминая мотив, тихо запел: — «Каховка, Каховка, родная винтовка, горячая пуля…» — Увидев длинную очередь на стоянке такси, разочарованно умолк.
Должно быть, Антонина Владимировна разглядела эту очередь раньше, придержала его за локоть:
— Безнадежно.
Теперь и он обратил внимание на то, что очередь состоит не столько из людей, сколько из свертков, авосек и хозяйственных сумок, и понял, что ждать тут действительно безнадежно.
— Может, и нам заглянуть в гастроном? Все-таки послезавтра праздник.
— А надо ли? — настороженно спросила Антонина Владимировна. Она подумала: сейчас Половников купит коньяку, шампанского, чего-нибудь еще на закуску — конфеты или сыр, в зависимости от того, в каком отделе очередь меньше, — довезет ее до дому и постарается проникнуть в ее квартиру («Не в подъезде же все это пить?»), а потом и в постель («Три часа ночи, такси уже не поймаешь, не в подъезде же ночевать?»).
А она и в самом деле угадала ход его мыслей, потому что после того, как его оставила Наташа, у Половникова (правда, не сразу, а года два спустя) события уже развивались именно по этой схеме, утром он жестоко раскаивался в содеянном, пытался оправдать себя, что делал это исключительно «для здоровья», но ни разу оправдать себя не смог, хотя даже его мать Серафима Поликарповна милостиво прощала ему такие шалости, упрекая, однако:
— Ты хотя бы позвонил…
И он понимал, что мать прощает ему только потому, что чувствует себя виноватой…
Однако в интонации Антонины Владимировны было что-то останавливающее, скорее всего — протест против известной не только ему, а и ей схемы, и он с деланным равнодушием сказал:
— Как хотите. — И для убедительности даже пожал плечами.
Антонина Владимировна рассмеялась:
— Извините, но актер из вас никудышный.
— Правда? — искренне, без обиды спросил он.
— Правда, — опять с грустным вздохом ответила Антонина Владимировна. — У вас не та группа крови. К счастью.
— Почему к счастью? — удивился он.
— Видите ли… Актеру трудно всегда оставаться самим собой. Как бы вам это объяснить? Понимаете… Ну вот я, например, сыграла четырнадцать ролей. Разных, от Катерины до Стряпухи. И тут важно сохранить себя, остаться самой собою. Вы понимаете меня?
— Кажется, понимаю.
— Это принципиально важно.
— А как же с самоотдачей? — удивился Александр Васильевич. — Я вот был на репетициях, слышал, как режиссеры призывают актеров сжигать себя в роли.
— Тут нет противоречия. Актер не может беречь себя — это значило бы обкрадывать себя. На каждый спектакль он должен идти, как на первый, а правильнее сказать, как на последний.
— Но ведь невозможно же каждый раз умирать, скажем, в роли Гамлета?
— Ну, вы уж слишком буквально все воспринимаете. Актер обязан стремиться к максимальной достоверности. Зрители очень чутки к любой фальши, хотя, может быть, и не отдают себе в этом отчета.
— Ведь есть же у актера и какие-то пределы его возможностей?
— Есть, но тут когда как. Я вот первую свою крупную роль играла с Федором Севастьяновичем Глушковым в «Егоре Булычове». Там есть сцена, когда Егора дожала жизнь, и в ярости против всего, против семьи, которая его не понимает, он обезумел. Федор Севастьянович вообще актер немыслимой эмоциональной силы. Но тогда она проявилась каким-то буквальным образом, словно переродилась в силу физическую. Он в неистовстве схватил и перевернул тяжелейший дубовый стол. Это было шесть лет назад, Федор Севастьянович и тогда уже был стар и в обычной обстановке даже не сдвинул бы этот стол с места. Но внутренний порыв удесятерил его человеческие возможности.
— Но ведь надо уметь возбудить в себе эту эмоциональную силу, способную удесятерить силу физическую. Наверное, тут одного настроя мало.
— Конечно, должны быть еще и профессиональные навыки, актерская техника, умение следовать внутренней партитуре роли. Но это лишь подпорки, что ли… Истина же — в самом актере, в его личности. Видите ли, настоящая индивидуальность актера не столько в нем самом, сколько в индивидуальности созданного им стиля.
— Вот это верно! — воскликнул Половников. — У нас, писателей, то же самое.
— То, да не совсем то, — возразила Антонина Владимировна. — Вы свой стиль несете читателю, ну, непосредственно, что ли, прямо на стол, за которым он читает книгу, в постель, даже в метро, где теперь все читают. А я несу под настроение, с которым он пришел в театр, да и сама я нахожусь в какой-то среде, которая возникла на сценической площадке, если она возникла, а то ведь бывает так, что и среды не чувствуешь… Вот роль чувствуешь, а окружающая тебя среда не сформировалась. И делается так одиноко! Как в космосе! Впрочем, в космосе я не знаю как. А отрешенность, нет — одиночество, оно и в жизни и на сцене бывает страшным…
Александр Васильевич даже отрезвел, слушая ее, он вдруг понял, что Антонина Владимировна открывает для него именно то, что он так долго, мучительно и безуспешно искал: тайну актерского искусства. Ну, быть может, не всю тайну, но что-то неотделимо принадлежащее ей, какую-то ее неотъемлемую часть — наличие личности. Наверное, это не очень удачное сочетание — «наличие личности» — с точки зрения прозаика, поставь он это рядом, вымарал бы при первом же чтении с машинки, может, и редактор поупражнялся бы на таком созвучии, но сей