— А и верно ведь. Но как это сделать, как?
Он морщил лоб, потирал виски, что-то пришептывал, и опять это было все так естественно, что в Антонине Владимировне снова начало подниматься еще неосознанное желание прикоснуться к нему, обнять и сказать что-то очень ласковое.
Но тут за дверью скрипнул паркет, они оба вздрогнули, Александр Васильевич вскинул голову, посмотрел на дверь и нарочито громко произнес:
— Чу, слышу шаги командора!
Антонина Владимировна взглянула на часы и ужаснулась:
— Без четверти два! Вы можете вызвать такси? У меня же в одиннадцать репетиция!
— Мама! — крикнул за дверь Половников. — Как тут вызвать такси?
— А зачем? — спросила Серафима Поликарповна, входя в комнату и одним взглядом оценивая мизансцену: встревоженную поздним часом женщину и развалившегося в «сонном» (ее эпитет!) кресле сына. — Я уже постелила Антонине Владимировне в гостиной. Пойдемте, милочка, я вам покажу!
Александр Васильевич удивленно посмотрел на мать и, повернувшись к Антонине Владимировне, нерешительно спросил:
— А может, она и права? У вас же в одиннадцать репетиция. Так что не имеет смысла…
— Конечно! Ты, Сашенька, и сам поспи, — мягко сказала Серафима Поликарповна и, взяв Антонину Владимировну за руку, так же ненастойчиво вытянула ее из комнаты.
— А может, мне все-таки уехать? — шепотом спросила уже в прихожей Антонина Владимировна.
— Куда же в эту пору? — тоже шепотом сказала Серафима Поликарповна и, нагнувшись к самому уху, доверительно сообщила: — А знаете, вы мне очень даже понравились.
— Спасибо, — машинально поблагодарила Антонина Владимировна и вдруг озорно добавила: — Наверное, это не так уж легко — понравиться вам.
Серафима Поликарповна даже отшатнулась, но, пристально вглядевшись в лицо Антонины Владимировны, вдруг улыбнулась:
— А ведь и верно, нелегко! — И неожиданно засмеялась так широко и открыто, что вся сразу преобразилась, но лишь на мгновение: испуганно глянув на дверь кабинета, поднялась на цыпочки и, схватив за руку Антонину Владимировну и увлекая ее за собой, прошептала: — Пусть его! А наше дело бабье, извините, я хотела сказать — женское, то есть тонкое.
Потом, сидя в ногах у Антонины Владимировны, уютно расположившейся на диване в гостиной, она подробно рассказывала о своей жизни, о детстве Сашеньки, наверное, о чем-то еще, чего Антонина Владимировна уже не слышала; хотя в этот день у нее не было ни репетиций, ни спектаклей, ни съемок, ни записей, она чувствовала себя страшно утомленной, а тут еще так расслабляюще, обволакивающе действовал голос Серафимы Поликарповны, что бороться со сном уже не было никаких сил, и она провалилась в него, как в пропасть.
Глава седьмая
1
Они приехали за четырнадцать минут до начала репетиции, и появление их вместе сначала обсуждалось вахтершей и гардеробщицей.
— Тоша-то вроде как сама не своя, — заметила гардеробщица, работавшая в театре вот уже четвертый десяток лет и научившаяся безошибочно определять, кто и в какой сегодня форме.
— И то! — подтвердила вахтерша, работавшая в театре еще на десяток лет дольше.
— А энтот-то кто?
— Да автор какой-то. Вчерась заявился. Не знал, что все, окромя меня, по вторникам тут выходные.
— Неужто на такого невидного польстилась?
— Так ведь в мужике-то бывает именно то хорошо, что не всем и видно! — хихикнув, резюмировала вахтерша.
— Ох, Фенька, старая ты уж, а все такая же озорница! — упрекнула гардеробщица, не столько осуждая, сколько удивляясь, а может, и завидуя ее озорству.
Но вахтерша тон ее не поддержала, а заметила весьма философски:
— Мы тут с тобой только сверху видим, а жисть, она и с изнанки существует. Может, автор-то этот с обеих сторон хорош. Такой необтесанный, а необтесанные-то они лучше. Ну да не тебе это сказывать, ты тут не менее меня насмотрелась всякого.
— Оно так. А этот и правда стеснительный. Ее завел, а сам в общий гардероб раздеваться побежал. Неужто я его тут не повесила бы!
— Ну и слава богу, что не нахал. А то ведь иногда прямо нахрапом лезут. Особенно девки. Не захочешь сгрубить, а грубишь. Слышала, мне опять выговор объявили?
— И премию дали…
— Вроде бы извинились этой десяткой. А лучше бы без десятки извинились: так, мол, и так, мы были неправые. А мне эта десятка теперь руки жгет.
— А ты ее потрать.
— Да уж потратила. За свет вот заплатила, за газ, а на остатки пива жигулевского две бутылки купила. Не себе, зятю на похмелку. Уж и рад был! От радости-то даже в театр Лизку водил, я им контрамарки выпросила. Даже подстригся.
— Ну?
— А ты не нукай, не запрягла еще! — рассердилась вдруг Феня. — Еще сглазишь…
Беседу их прервал молодой актер Олег Пальчиков, пулей влетевший в гардероб. На ходу сбросив пальто и шапку, он, поплевав на ладонь, примял перед зеркалом непокорный чуб.
— Опять опаздываешь? — осуждающе спросила Феня.
— У меня выход только через… — он глянул на массивные металлические наручные часы, похожие на будильник, и заторопился: — Через двадцать две минуты!
— Вот такие они все нынче, — вздохнула Феня, прислушиваясь к затихающему грохоту сапог убегающего актера. — Я уж не говорю о репетициях, они и на спектакль-то сломя голову летят, на сцену выбегают запыхавшиеся. А раньше как было? Все приходили не позже чем за час, а ведущие — и за два. Настраивались. Бывало, ходют и ходют, ничего не слышат, тут уж к ним не подступись, даже к телефону звать не велели. Вон Федор Севастьянович и ноне так… Знаешь, что он мне один раз сказывал? Говорит: «Феня, ты мне тут запасную одежку подержи». — «Зачем?» — спрашиваю. А он и разъясняет: «Я когда-нибудь сухим с репетиций уходил?» Стала я, значит, припоминать, а не припомню, чтобы он сухим выходил. А он опять же толкует: «Легкие у меня, Фенька, того…» И сухое бельишко мне сует…
— А энтот, автор-то, постепеннее, — возвращая разговор в изначальное русло, похвалила гардеробщица.
— Вот и я говорю, — подтвердила Феня. — Дай-то бог, а то ведь Тоша-то сирота круглая, хотя и взамужем была!..
А в репетиционной негодовала Эмилия Давыдовна:
— Мальчики, вы совсем потеряли совесть, и я должна одна за вас волноваться. Но я же не железная, у меня тоже есть сердце, и оно может разорваться на мелкие кусочки.
— Сомневаюсь, — сказал близстоящий к Эмилии Давыдовне «мальчик» Федор Севастьянович Глушков.
— Нет, вы посмотрите на него! — Эмилия Давыдовна вонзила палец в кольчугу Глушкова. — Он еще шутит!
— Убери палец, проткнешь, она же бутафорская, — напомнил Глушков.
— Вот только этого мне и не хватало! — воскликнула Эмилия Давыдовна, отдергивая палец. Но Глушков перехватил его в воздухе и утянул за него Эмилию Давыдовну в портал:
— А ну-ка, старая кочерга, скажи, что это сегодня с Тошей?
— И ты заметил?..
Гримерша Нина стояла сзади, как палач, готовый тотчас занести над головой топор.
— Антонина Владимировна, у вас сегодня чужое лицо.
— А ты сделай мое. Обычное. Помнишь его?
— Я-то помню. — Гримерша открыла баночку с кремом. — А вы разве его потеряли?
Антонина Владимировна посмотрела в зеркало и увидела, что гримерша по-настоящему встревожена.
— Слушай, Нина, а я и вправду не похожа на себя?
— Вправду.
— Так ведь это же хорошо!
— Чего уж тут хорошего?
— А ты не смейся. Я ведь первый раз на себя непохожа. Или еще когда-нибудь было?
— Такого никогда не было! — убежденно сказала гримерша.
— Вот именно! — Антонина Владимировна обернулась, обняла Нину за талию, уткнулась лицом ей в живот и тихо сказала: — А знаешь, Нин, я, кажется, того…
— Неужто влюбились? — не то испугалась, не то порадовалась Нина.
— Ага!
— Счастливая! А знаете что: я вас сегодня не буду гримировать. Вот такая и выходите.
Заворонский, увидев, что кто-то сидит в заднем ряду партера, спросил:
— Кто там?
Присутствие посторонних во время репетиции раздражало не только актеров, а и режиссеров.
— Половников. Вы сами ему разрешили, — напомнила Эмилия Давыдовна.
— Да, конечно. Но я его вот уже две недели не могу отловить, а он мне нужен. Позовите!
— Вот прервемся, тогда и позову! — сердито сказала Эмилия Давыдовна. — Вы бы лучше не в зал, а на сцену смотрели. Вы когда-нибудь видели Тошу такой?
Заворонский присмотрелся, прислушался и удивленно спросил:
— А что с ней?
— Не знаю.
— Как жаль, что это репетиция, а не спектакль. Она просто великолепна!
— Я тоже так считаю.
— Удивительно!
— Ничего удивительного не вижу.
— Тогда вы просто слепая!..
— Это еще неизвестно, кто из нас слепой, — сказала Эмилия Давыдовна, гордо удаляясь за кулисы.
2
А все началось утром. Проснувшись, Антонина Владимировна сначала не поняла, где она, и с удивлением оглядела комнату. Взгляд ее как-то непроизвольно задержался на висевшей на противоположной стене картине, и Антонина Владимировна сразу все вспомнила. Эта картина еще вчера привлекла ее внимание, но она не успела ее рассмотреть, да не особенно и старалась, зная, что при электрическом освещении, причем довольно слабом, поскольку верхний свет не был включен, светился только торшер, картина проигрывает.
Но сейчас Антонина Владимировна рассмотрела ее обстоятельно. Она никогда не считала себя тонким знатоком живописи, хотя регулярно посещала и Третьяковку, и почти все выставки не только в Пушкинском музее и Манеже, а и на Кропоткинской, и на Кузнецком мосту, и в зале на улице Горького. Но и в меру своего, скорее всего дилетантского, понимания живописи она оценила, что картина эта написана не просто уверенной рукой мастера, а кем-то из художников весьма незаурядных, старой школы, может быть, кем-то из передвижников.
Это был ночной пейзаж, нет, даже не ночной, а где-то на вечерней зорьке, когда солнце уже давно ушло за горизонт, но свет его, может быть, в последний раз отраженно мелькнул по самому краю облака, когда день уже умер, а ночь еще не совсем наступила и на небосклоне бледно проклюнулась лишь первая, самая яркая звезда, не успев отразиться в маленькой речушке с камышовыми берегами. Может быть, навстречу этой первой звезде и устремилась пара (не две, а именно пара) больших птиц, скорее всего селезень и утка. Но это не вспугнутая кем-то пара, в ее полете нет ничего встревоженного, наоборот, полет птиц какой-то умиротворенный, как и все в этой картине. В ней нет ни малейшего диссонанса, все спокойно и все настолько гармонично, что вот, кажется, выдерни из нее всего одну камышинку, и сразу все нарушится.