Премьера — страница 3 из 59

Похоже, Половникову эта история была известна, но слушал он терпеливо и даже кивал согласно.

Сначала Степан Александрович решил ставить спектакль сам, не доверяя его Семену Подбельскому. Как показалось ему, Подбельский не унюхал существа замысла. И если бы Заворонский был просто очередным режиссером, он скорее всего поставил бы спектакль в каком-нибудь другом столичном театре, не сомневаясь, что, кроме одного-двух, в остальных его приняли бы с радостью. И никто за это не осудил бы его, тем более что в практику уже довольно широко внедрилась мода приглашать со стороны не только режиссеров на одну постановку, а даже актеров на роль. Быть может, в этом тоже был свой смысл, по крайней мере, оставалась неуязвимой чисто этическая сторона профессии.

А он был главным режиссером одного из ведущих театров страны, работа на стороне неизбежно вызвала бы нежелательную реакцию, особенно в случае успеха. Вот если бы он провалился, тогда другое дело: позлорадствовав, труппа снова приняла бы его, уже сочувствуя, может быть, даже жалея.

Но проваливаться он не хотел и постарался отбросить мысль о постановке этой пьесы. Но отбросил не насовсем, а лишь отложил до лучших времен, надеясь, что когда-нибудь его поймут: ведь и в его труппе есть актеры, которые давно тоскуют по пьесе серьезной, люди, по-настоящему мыслящие, ищущие, с неиспользованным творческим потенциалом, не боящиеся риска. Он верил в них.

И не ошибся.

К его немалому удивлению, первым снова заговорил о пьесе Федор Севастьянович Глушков — гордость и слава театра, народный артист, лауреат, великолепнейший актер, но уже совсем одряхлевший, выходивший лишь в эпизодических ролях царей, фараонов, министров и прочих высокопоставленных лиц, которым на сцене можно было только сидеть. Он давно просился на пенсию, уже добился места в Доме ветеранов сцены, но Степан Александрович не хотел его отпускать. Федор Севастьянович нужен был не столько на сцене, сколько за ней, нужен был для поддержания традиций и нравственной атмосферы в театре, нужен был не как экспонат, а как живое воплощение исключительной добросовестности, трудолюбия и преданности делу, как плотина, ограждающая от всяческого небрежения, легковесности и халтуры.


Как обычно, после спектакля Степан Александрович подвез Глушкова до дому. Федор Севастьянович жил недалеко от театра, но у него была одышка и отекали ноги.

Хотя дорога была короткой, обычно они все же успевали переброситься несколькими фразами. Сегодня Федор Севастьянович молчал, видимо, очень устал. А Степан Александрович просто был не в настроении.

Испортил он его сам.

Перед началом спектакля, проходя за кулисами через женский коридор, он услышал, как молодая гримерша говорила «принцессе» — тоже молодой актрисе:

— Аллочка, вы так стремительно выбегаете на сцену, что я каждый раз опасаюсь, как бы вы не уронили Федора Севастьяновича. Вы уж, пожалуйста, осторожнее…

Степану Александровичу показалось, что произнесено это было с какой-то нехорошей иронией, он стремительно ворвался в артистическую и напустился на гримершу:

— Это еще что за разговоры? Да как вы смеете?.. — дискантом выкрикнул он.

Перепуганная «принцесса» уронила со столика какой-то флакон, а гримерша смотрела на него в упор. Смотрела осуждающе, укоризненно, и это был совсем даже не подавленный немой укор, а крик: «Да вы-то как могли подумать такое!»

Степан Александрович осекся, промычал что-то невнятное и начал было оправдываться, но, поняв, что этим только усугубляет свою вину, умолк. А гримерша спокойно взяла пуховку и так же спокойно сказала:

— Извините, Степан Александрович, нам надо работать, был уже второй звонок…

Это могло лишь означать: «Уйдите, не мешайте» — и он понуро вышел в коридор.

В антракте он еще раз столкнулся с гримершей, хотел проскочить мимо, но она сама остановила его:

— Степан Александрович, давайте забудем этот эпизод.

— Да, да, конечно, — поспешно согласился он.

— И не переживайте так. Это же хорошо, что вы ошиблись! Если бы вы знали, как у нас все относятся к Федору Севастьяновичу! Ну, благоговейно, что ли… Я ведь лучше вас знаю.

Кажется, и впрямь она знала это лучше, и Степан Александрович от души поблагодарил ее:

— Спасибо, милая.

Казалось бы, инцидент исчерпан и надо только радоваться, что он ошибся. Но что-то мешало радоваться, и Заворонский пока не знал, что именно. Может быть, ощущение вины перед этой девушкой, да и перед Федором Севастьяновичем…

Возле дома Глушков тяжело вылез из машины, но дверцу почему-то не прикрывал.

— Может, вас еще куда-нибудь подвезти? — спросил Заворонский.

— Нет, спасибо. Я сегодня устал… Послушай, Степа, а может быть, рискнуть?

— О чем вы? — не понял Степан Александрович.

— Да о той пьесе. Знаешь, в ней что-то есть. Ты от нее совсем отказался?

— Не я ее забодал, — нейтрально произнес Степан Александрович.

— Знаю. А может, подумаем? Сам понимаешь, мне в ней делать нечего, я уже стар. А жаль! Я бы рискнул. Или ты уже вернул ее автору?

— Пока нет, — признался Заворонский.

— Это хорошо. А где она у тебя?

— В театре.

Федор Севастьянович снова втиснулся в машину:

— Поехали! Попробуем перекрасить собаку в енота, как говаривалось у нас раньше, когда режиссеры еще умели работать с авторами.

Они вернулись в театр и до утра просидели над пьесой. Обстригли все лохмотья, что-то поставили на свои места.

— Вот видишь, — почти по-мальчишески радовался Федор Севастьянович, — выстраивается! А последнюю картину надо убрать совсем. И так все ясно. Тогда к предпоследней придется дописывать финал. Ну, что я говорил?

— Да ничего вы не говорили!

— Значит, думал. Только вот что-то уж больно скоро мы с ней расправились. За одну ночь.

— Плюс четыре месяца.

— Ага, и ты над ней думал? Я так и знал. Эх, Степка, мне бы годочков этак сорок скинуть, я бы такое завернул! А вообще-то, пусть теперь автор поработает. Мы ему контуры дали, остальное он сам сделает лучше нас.

У автора и верно получилось лучше, он буквально на лету все схватывал и, постигая язык сцены, не цеплялся за известные театру, но неизвестные ему каноны и так настырно лез вперед, что приходилось его придерживать. Читка нового варианта ошеломила всех, и теперь уже не было отбоя от бесконечных вопросов: когда начнутся репетиции, кто будет утвержден на роли, предлагали даже провести внутренний конкурс.

Но Степан Александрович не спешил, хотя выискивал окна для репетиций и мысленно распределил все роли, кроме одной — главного героя. Не найдя в своей труппе, он ходил по театральным училищам и студиям, но никого в этой роли не видел.

Вот тогда-то и вспомнил о молодом актере из Верхнеозерского театра. Фамилию его Степан Александрович уже забыл, пришлось звонить в Министерство культуры. Там удивились: с чего это он вдруг заинтересовался каким-то провинциальным актером, когда в Москве всякими хоть пруд пруди? К тому же если и проявляли режиссеры изредка такой интерес, то обычно вызывали актера в Москву. Пришлось сказать, что речь идет о постановке новой пьесы, и ему предложили командировку. В репертуарном отделе министерства долго допытывались, какую именно пьесу, но Заворонский не сказал якобы из суеверия. Попросив хотя бы месяц держать цель его поездки в тайне, Степан Александрович выехал в Верхнеозерск.

2

Ехать решил поездом. Он уже несколько лет не ездил по железной дороге, потому что, во-первых, это отнимало много времени, а во-вторых, он терпеть не мог дорожных разговоров. Сами по себе они могли быть и любопытными и полезными при его профессии, если бы не замыкались неизбежно именно на его профессии. Он никогда не объявлял о ней, но люди какими-то неведомыми, совершенно непостижимыми путями дознавались.

— А Канерин-то с кем нынче живет? — спрашивали посреди вполне нейтрального разговора.

Кто такой Канерин, он не знал. Может быть, это актер местного театра? А может, Каренин? И Степан Александрович отвечал с уверенным озорством:

— Нынче — с Анной.

— Ага! — удовлетворенно всхмыкивал попутчик и надолго умолкал, силясь припомнить, с какой именно Анной, но не решаясь спросить, дабы не обнаружить свою полнейшую неосведомленность в деле, которое его почему-то чрезвычайно интересовало.

Это было и смешно, и грустно, и еще более — противно.

«И почему столь многих людей интересует не сам труд актера, а его личная жизнь и всевозможные закулисные сплетни? Почему их не интересует эта сторона жизни, скажем, известного математика или шахматиста? Почему всемирно известного физика не спрашивают, с кем он живет, с кем он сошелся или разошелся?» — нередко задавался вопросом Степан Александрович.

Чтобы избежать подобных почти неизбежных дорожных разговоров, Степан Александрович в этот раз не надел даже свою лауреатскую медаль, хотя жена настаивала:

— Конечно, тебя и так знают, но медаль еще и напомнит, кто есть кто.

— А, пустяки! — отмахивался Заворонский.

— Нет, не пустяки! — решительно возразила жена. И, помолчав, вдруг грустно добавила: — А может, для многих из них это и есть мера общественного признания. Официальная, что ли…

Возможно, нечаянно, а может, и преднамеренно она наступила на его давнюю «мозоль».

Дело в том, что Степан Александрович, не будучи честолюбивым, все-таки и не был равнодушен не то чтобы к славе, а, скажем так, к известности. И тут надо правильно понять не только его. Ибо согласитесь: посетителю любого учреждения, местного, государственного или даже Академии наук, не бросается в глаза огромная афиша у подъезда, ему не суют в руки программку, в которой объясняли бы, куда и к кому он идет: к членкору или действительному члену. А на встречу со спектаклем, актером или даже машинистом сцены он идет осведомленным афишами на всех углах и даже в подземных переходах о том, что есть что и кто есть кто. Кто «народный», кто «заслуженный», кто «лауреат», а кто и просто так.