Премьера — страница 47 из 59

хранить независимость.

— Тем не менее и ты мною помыкаешь.

— И буду помыкать, потому что при всем к вам уважении, да что уж там, поклонении вашему таланту, как режиссер, я вижу еще что-то, о чем вы, как актер, даже не подозреваете.

— Интересно что? — спросил Глушков без всякой иронии.

— Не знаю. Но чувствую, что вы очень большой актер, а я, быть может, да нет же, наверняка меньше вас как актер, но во мне кроме актера есть еще что-то, чего у вас нет. Извините, Федор Севастьянович, но это так.

— А что?.. Возможно. — Глушков пристально посмотрел на Заворонского и повторил: — Возможно… Да нет же! Так оно и есть. А вот почему? Только не объясняй, пожалуйста, твоим севшим голосом. Мне всегда казалось, что ты ищешь в нем если не оправдание, то хотя бы причину.

— Причину чего?

— Ну, как тебе сказать… Да что уж нам юлить друг перед другом! Причину твоей измены, нет, пожалуй, не измены, а бегства. От себя, от своего актерского призвания. Я ведь помню, как ты играл!

— На пределе своих возможностей.

— Но хорошо же?

— И только. — Степан Александрович поколебался и наконец впервые признался Глушкову: — Видите ли, Федор Севастьянович, может быть, я слишком честолюбив, но высоты меня не устраивали, я хотел только вершин. Вы знаете, что я упрям и настойчив, со временем я мог докарабкаться и до вершин. Но карабкаться я не хотел, ибо я признаю лишь взлеты.

— Тоже мне орел! — иронически воскликнул Федор Севастьянович, но тут же примолк, а потом раздумчиво, будто даже не очень и охотно признал: — И то!

И вот то, что он употребил любимое выражение театральной вахтерши Фенечки, убедило Степана Александровича больше, чем изысканные эпистолярные штампы, вроде: «Засим уверяю Вас в моем искреннем и неизменном уважении…»


«Деспотизм» Степана Александровича Заворонского был хорошо известен не только в его театре, а и далеко за его пределами. В сочетании с его «консерватизмом», по мнению многих, он сливался в нечто чуть ли не противоестественное эпохе, еще не получившее однозначной оценки и точного наименования, но заведомо неприемлемое, чуть ли не противостоящее развитию всего театрального искусства, во всяком случае прогрессивного.

Сопротивление этого прогрессивного можно было объяснить лишь тем, что молодежи непременно хотелось крушить каноны системы Станиславского, пересмотреть ее. Скажем, путь от себя к образу для Станиславского был лишь подготовительной стадией работы актера. Теперь он все чаще вытеснял все остальные этапы, становился лишь приспособлением роли к себе. Актеры перестали создавать разнообразные характеры, а лишь играли самих себя, им стало удобнее и проще чувствовать себя на сцене, но зритель от этого переставал ощущать трепет.

Заворонский решительно боролся с таким облегченным отношением актеров к своему труду, а стало быть, и к искусству. И в своей труппе ему удалось сохранить благоговейное отношение к театру, самоотдачу, способность вызывать у зрителя потрясение.

Как ни странно, самоотдачу его актеров лучше всего оценил один зарубежный театральный критик. Как-то после спектакля он спросил Заворонского:

— Скажите, сколько лет в среднем живет русский артист?

— А почему это вас интересует?

— Видите ли, я объездил почти весь мир, видел много хороших актеров, но никогда не наблюдал такого самосжигания, которое демонстрируют русские актеры. Они должны рано умирать.

— Актер должен умирать в каждой роли, достойной этого. Именно это делает бессмертным искусство, — ответил тогда Степан Александрович вполне убежденно, однако собеседник расценил ответ всего лишь как удачный каламбур.

«Деспотизм» Заворонского распространялся на все, в том числе он жестко требовал бережно относиться к авторскому тексту, к идее и замыслу пьесы. А тут вдруг разрешил так вольно обращаться с пьесой Половникова. И актеры, доселе угнетенные режиссерским произволом, вдруг растерялись, осознав, что столь желаемая ими независимость от режиссерского своеволия обнаружила их несостоятельность в решении общей художественной идеи спектакля.

При этом столь необычное задание удивило и маститых и молодых актеров, маститым оно даже показалось обидным, ибо ставило их в положение учеников, выполняющих какие-то обязательные, предусмотренные программой экзерсисы. В то же время они чувствовали, что, ставя перед ними почти не ограниченную рамками такую программу, сам Заворонский рискует неизмеримо больше, но риск этот может быть оправдан только одним: доверием. И это, быть может, впервые по-настоящему оказанное им доверие было и радостным, и, как никогда ранее, обязывающим.

Даже Генриэтта Самочадина и та задумалась, как ей вписаться в небольшие эпизоды, которые ей предстояло разыграть в двух первых картинах. Потом она просто исчезала. И если раньше она думала, что исчезает лишь по воле автора, то теперь уяснила, что исчезает не случайно, а так и надо, потому что дальше она, вернее — ее героиня, просто не нужна, она уже обнажена настолько, что зрителю становится неинтересной и ненужной, как тот обкатанный морем голыш, который так хорошо смотрится в воде и так скоро блекнет в жаркой ладони, теряя окраску и превращаясь в обыкновенный бесцветный булыжник, которым раньше мостили проезжую часть дорог.

И она поняла вдруг то, чего не понимала с самого начала своей актерской карьеры. Ее внешние данные были не только безупречны, а и привлекательны, собственно, они и открыли ей двери в студию, но она употребила их всего лишь раз и больше не пользовалась ими вплоть до окончания студии и поступления в театр. Будучи принятой в труппу, она долго ими не пользовалась, пока не поняла, что иного способа удержаться в труппе академического столичного театра у нее нет.

Вот тогда-то и началось ее падение, которое она сначала наблюдала как бы со стороны и оправдывала обстоятельствами, а потом уже и не замечала его, а еще позже обиделась на всех и вся. Но потом стала терпимей и дипломатичней, начала льстить тем, кто решал ее актерскую судьбу, жгуче ненавидя их вовсе и не за то, что они решали ее судьбу, а уже понимая, что решали-то они справедливо.

И это поздно пришедшее к ней понимание еще больше озлобило ее, хотя бы потому, что начинать все сначала было уже поздно. Можно было только уцепиться за достигнутое, и она пыталась удержаться на том уровне, который ей был доступен.

Спектакль, который она разыграла в кабинете Заворонского в присутствии все видящей и все понимающей Анастасии Николаевны, был для нее настолько унизительным и противным, что даже она, искушенная, много лет специализировавшаяся в такого рода штучках, взбесилась и проревела всю ночь. Но под утро, все взвесив и оценив, уже презирала себя не только за эту сцену, а и за все свое прошлое, за многолетнюю спекуляцию на своей красоте, за свое двоедушие.

Оно произросло в ней как-то незаметно, возможно, все началось с того, что учитель физкультуры вывел ей годовую пятерку только за то, что она иногда приходила в школьный спортзал. А потом все так и покатилось само собой, и в театральное училище, и в театр она прошла без всяких усилий со своей стороны, и только Заворонский раскусил ее, но оставил в театре, не давая ей значительных ролей, еще надеясь, что она утвердится и на проходных.

Но проходных она уже не хотела. Ибо почти все ее сокурсницы давно шли на значительных, а то и на главных ролях, четверо стали заслуженными, а одна даже народной артисткой республики. А ведь такая страхолюдина! «Конечно, что-то в ней есть от бога. Но неужели во мне нет ничего, кроме ножек и глаз!» — думала Генриэтта.

И вот теперь ей предоставляли возможность самой сделать для себя роль, может быть, и не проходную. И Генриэтта с несвойственным ей воодушевлением принялась за дело. Но, прочитав текст несколько раз, почти выучив его наизусть, ничего в нем изменить не смогла, лишь переставила местами две фразы. Тогда она решила вставить свою героиню в две последующие картины, начала дописывать текст, но ничего путного не придумала, на ум приходили лишь отрывки из ранее сыгранных ролей, но они явно не годились для этой пьесы.

Поняв всю бесплодность собственных усилий, Самочадина решила обратиться за помощью к довольно известному драматургу, с которым у нее несколько лет назад был мимолетный роман.

Драматург назначил ей свидание у себя на даче в Переделкине, устроил ей чуть ли не королевский прием, но утром, прочитав пьесу, поставил на прежние места обе фразы и сказал, что эту роль дописывать нельзя, лучше уж он напишет свою пьесу, а в ней главную роль специально для милой Гретхен, как он ее называл. Она обругала его едва ли не самыми последними словами, отказалась от его машины и добиралась в Москву электричкой, опоздав на репетицию.

К ее радости, никто из актеров, занятых в пьесе Половникова, еще не представил своего варианта роли. Все жаловались, что ничего не получается, были недовольны заданием Степана Александровича, и только Глушков посмеивался. Но ему что, у него в этой пьесе роли не было.

3

Пекаря на Плющихе с гордостью сообщали своим знакомым:

— А Тоша у нас работает актрисой!

Почему-то Антонину Владимировну обижало вот это слово «работает», хотя она понимала, что пекаря произносят его с большим уважением, что репетиции, поиски деталей, жеста, отделка каждого момента, вся подготовка спектакля и есть ее работа. Но ведь иногда один и тот же спектакль идет с разным успехом, и он зависит не только от того, что зритель принимает, а что нет, а в основном от самой пьесы и от актеров. В сложившемся, уже проверенном актерском ансамбле вдруг неизвестно от чего что-то разлаживается, появляются фальшивые ноты, но иногда и этих нот нет, все идет вроде бы правильно, а что-то меняется в настроении актеров, спектакль начинает идти в какой-то иной тональности, и многое начинает смазываться, блекнуть.

Видимо, тут решающую роль играет настроенность каждого актера, способность при любых обстоятельствах держать себя в форме и не расслабляться, отрешиться от всех посторонних дум и забот. И Антонина Владимировна каждую свою роль в каждом спектакле старалась держать на том высшем пределе, при котором был достигнут наибольший успех. Играть ниже, просто отрабатывать, отбывать на сцене она не хотела, да и не умела. И каждый раз выматывалась настолько, что едва добиралась до дому. Но ощущение праздника сохранялось в душе, как бы она ни уставала.