Премия «Мрамор» — страница 8 из 10

О, чудо жизни, растраченной зря! О, октябрь, щемление в груди! О, бесцельно прожитые годы, я ваш жилец, стыдоба и жалость. А ведь как все начиналось, а? Еще в августе клятвенно обещал себе закончить первую четверть без троек, но уже во второй пришлось себя простить и дать время на раскачку. В третьей, решающей, сидел сиднем, а в четвертой судорожно выкручивался, пытаясь сделать хоть что-нибудь, хотя, в сущности, сделать уже ничего нельзя — контрольные написаны на два, словарный запас по немецкому с сентября так и не вырос, химия не тревожит пытливый подростковый ум, а физика ничего кроме тошноты не вызывает, как ни пытался ее полюбить.

Вот план моей жизни — троечника и лодыря. Давать великие обещания и никогда не доводить начатое до конца. Зная, что пасьянс сойдется, лениться сделать напоследок несколько очевидных дежурных ходов. Пробежав лидером два километра, смазаться в последний момент и пропустить вперед задыхающуюся группу нагоняющих. Пусть их, в мечтах я уже победил и стал чемпионом мира. Положив писать, как Хемингуэй, по четыреста слов в день, беспричинно бросать рукопись на триста восемьдесят шестом — на две недели. Вдруг потерять интерес к стихотворению, когда оно уже берет разгон и летит почти самостоятельно, и задышать ровно к грандиозным планам на жизнь, которые еще с утра приятно тревожили тщеславие. Удаляться с поля под свист и улюлюканье завистников, — глупцы, вам и не снились те бездны восторга и счастья, в которые падал я, и никакая победа не сравнится с ними по сладкой боли и замиранию сердца. О, я говорю о тех особенных случаях, когда в припадке презрения и гордыни позволяешь другим выиграть, хотя мог бы и сам. Я перестаю дышать перед телевизором, когда блестящая комбинация, которая вот-вот, неминуемо должна привести нападающего, клуб, сборную к голу, победе, триумфу, — вдруг обрывается на самой высокой ноте из-за нелепой ошибки — о, я уверен, преднамеренной, потому что не бывает в жизни ничего беспричинного, не бывает ничего случайного, и нет на земле никакого везения-невезения, как думают некоторые наивные индивидуумы, все в мире справедливо, и именно поэтому глупо пытаться что-либо исправить, изменить, доказать, это все равно что купить билет на улетевший самолет, взять плацкарту в прибывший поезд, все уже было, все решено, и остается только с холодным сердцем наблюдать за торжеством предопределения, — и коряво сыгравший форвард с незапоминающейся фамилией поднимается с земли, криво улыбаясь, — я узнаю себя.

Что-то всегда отвлекало меня от главной цели, от успеха и борьбы за лучшее. Я скромничал и довольствовался хорошим, понимая, что никогда не стать круглым отличником или победителем жизни, так же, как и не получится из меня отпетого школьного хулигана — породы маловато. Все как-то серо, блекло, невыразительно. Неромантично, второсортно. На том, как говорится, стоим: недостает удали, в глазах страх, голова вечно втянута в плечи, руки разведены в стороны — не то извиняюсь, не то сам себе удивляюсь. Бывают такие в провинциальных картинных галереях — и художник вроде бы известный, однако не первого ряда. И полотно, кажется, талантливое, а как-то ускользает от внимания, может быть, потому, что висит невыигрышно, за колонной, а может, оттого что более удачный вариант остался в столичном каком музее, а этому, губернскому, дали что поскромнее. То ли композиция смазана, не сумел живописец сконцентрироваться на главном и отделить важное от второстепенного. Где у картины центр? Почему на переднем плане какая-то неразбериха? Слишком много линий, слишком много лишних деталей. Я не выдолблен из цельного куска гениальным мастером, который прозревает в каменной глыбе волнующий образ и всего лишь убирает лишнее, а собран из мраморных обломков, валявшихся тут и там и мешавших под ногами горькому пьянице-подмастерью. Хорошо, впрочем, что пригодились, не пропадать же добру, в самом деле. Оно и не пропало, и вот я готов играть третью скрипку и не вижу ничего стыдного в том, чтобы выйти на сцену в маленькой роли без слов. При условии, разумеется, что это лучший оркестр и лучший театр, уж позвольте мне небольшую слабость. Иными словами, я согласен быть литератором средней руки или поэтом третьего ряда — это уже счастье в нашей чудеснейшей из литератур, не правда ли?

Продолжим урок литературного поведения. Прекратите болтать, сядьте смирно, начинается самое интересное. Тема сегодняшнего занятия “Шумиха и успех”. Докладываю я, шумный и успешный. Чему нас учат полотна старых мастеров? Основному правилу литературного успеха. Ради славы надо уметь пожертвовать малым. В шахматной школе похохатывающие в кулак перворазрядники, разыгрывая гамбит, ради грядущего выигрыша дают глупышу-начинающему скушать маленькую одинокую черную пешку, а то и что пособлазнительнее — коня или слона. Он на радостях берет предложенное, открывая диагональный просвет в своих стройных порядках, и тут же откуда ни возьмись врывается великий и ужасный вороненый ферзь, круша все подряд, чтобы незадачливый жадина получил важный жизненный урок и великолепный, поучительнейший мат в три хода.

Брезгливость, как и всякое высокомерие вообще, мешает расчету и хитрости. Надутые болваны в комедиях классицизма всегда бывают обмануты каким-нибудь ловким и обаятельным прохвостом, гордо марширующие, как на параде, армии великих полководцев гибнут от коварных ударов исподтишка, нанесенных более слабым противником, не чурающимся военной хитрости. Черт побери! Удача любит талантливых ловкачей, играющих не по правилам, а не жирных отцов семейств. Ты разыграл первосортный литературный гамбит, и некоторые писатели из тех, что сейчас кусают локти, нарвавшись на эпиграмму-другую, в свое время могли бы быть менее наивными и не покупаться на послушание и ученичество. Многие, многие читают твой белый томик, словно идут по минному полю — авось пронесет. Ба-бах — не пронесло.

Ох вы, торговцы от литературы! Пишете положительную рецензию только на того, кто сочинит такую же о вас. Упоминаете друг друга исключительно по расчету, на тех же взаимных основаниях. Печатаете взамен на публикацию. Полезно дружите, с выгодой приятельствуете, дорожите стерильной репутацией, делаете свою скромную карьерку а-ля Брюсов, а знаете, почему ничего не вышло? Почему лопнули все ваши страховки и уже летите всей бездарной камарильей в тартарары примечаний и забвения, потянув, как скалолазы, за собой один другого, и тщетны все старания и даже на воспоминания и письма надежды нет никакой? А потому, что в ваших сочинениях ни на грош величия замысла, которое отмывает любой позор, а один только бюрократический зуд, надежда на две строчки в литературной энциклопедии. Поздно корячиться, господа, все теперь в дураках.

Страшно, ох как страшно лет так в семьдесят узнать о себе двадцатидвухлетнем правду, прочитать потом в твоих письмах злые, но абсолютно точные, а потому убийственные приговоры о своей пошлой и болтливой персоне. А придется когда-нибудь узнать, если, конечно, буду жив, дорогие товарищи-публикаторы. Страшно, Саша, но я умею держать удар. А вот вам, кто вкладывает под будущие проценты в литературный капитал, наверное, еще и обидно будет. Зря, получается, вложили столько в этого хулигана, хвалили, приручали, давали премии, опутывали связями, печатали в солидных изданиях, терпели пьяного на тусовках, давали протекции, учили жить. А чего вы хотели? Что он будет как вы? Дудки. Он еще вломится с Димой Рябоконем и Ромой Тягуновым к вам в писательский рай, на дачу в Переделкино, с ужасной суррогатной водкой, которую невозможно пить, но придется. Готовьте закусь, вы проиграли. Я, в общем, вывел тут один художественный закон, “О литературном чванстве” называется. За доказательствами дело не станет, но чуток подождать придется.

Что ты мне еще приготовил, а?

Когда мы познакомились, я был поражен: ты следил за собой, как красна девица. Был мнительным и брезгливым. В гостях никогда не ел. Рассказал, что запретил себе мыть руки, которые тер мылом сто раз в день, после каждой дверной ручки. Зайдя ко мне за книгами, застал меня больным, с температурой, и, придя к родителям, напился бисептола, боялся заболеть. Вникал в современные методики и ходил к косметологу удалять с помощью электрокоагуляции маленькое красное пятнышко на носу. Занимался трансплантацией утерянного зуба. Пытался преодолеть крепнущую депрессию уколами витаминов. Пожалуй, боялся смерти. А потом махнул на все рукой.

Сложный человек. Разный. Вы, что сейчас охаете и ахаете, вы недолго бы продержались рядом, зуб даю. А мы общались каждый день с перерывами на день-два в течение пяти лет — так или по телефону. И продолжаем общаться, но уже без помощи электронных устройств. Я приезжал обычно на трамвае. Ты, услышав дверной звонок, быстро включал на кухне CD с Бранденбургским концертом Баха и встречал меня словами: “Ну что, поручик, как почивали? Как настроение?”. Бах, впрочем, играл недолго. Он скоро надоедал, его делали тише, тише, и наконец выключали. Ты по-хозяйски заваривал чай перед долгим разговором. Сидел на шаткой табуретке, поджав под себя ногу, раскачивался, курил. Однажды дораскачивался и упал. А я сломал табурет Высоцкого. Мы жили тогда у Миши, на Охтинской, проездом из Нижнего Новгорода, куда нас зазвал Кирилл Кобрин на какие-то литературные чтения. Впрочем, ты сначала не хотел останавливаться у Миши, предвидя безудержное пьянство, и упросил отца оформить командировку и гостиницу (все твои наезды в Питер были такими командировками). Главной ценностью командировки была гостиница “Академическая” — хороший тараканий угол, по выражению Рейна, ценима она была за удобное расположение, у Двенадцати коллегий. Все близко: и Моховая, и редакция “Звезды”, где всегда имелись компания и свежие литературные новости. Вернувшись из Питера, ты распускал какой-нибудь дополнительный слух, например, что Кушнер купил “Мерседес”, а Битов — домик в Швейцарии. Екатеринбургские поэты верили и страшно злились на “зажравшихся шестидесятников”.

Так вот, ты и тогда, в июне 2000-го, остановился поначалу в гостинице, как мы выражались, “в нумерах”. Но в нумерах не было компании, и ты уже днем заявился к нам с бутылкой дешевого портвейна. Позвонил Кушнеру, и Александр Семенович любезно пригласил тебя в гости. Положив трубку, ты произнес: “Олег, без обид, Кушнер велел, чтобы я пришел один. Будет важный литературный разговор, насчет “Северной Пальмиры”, потом все расскажу, без дураков”. Я кивнул. Через два часа звонит Кушнер и спрашивает у Миши официально: “Михаил Евсеевич? Добрый день, говорит Кушнер. Вы к