Преображения Мандельштама — страница 21 из 43

Этот же мотив славы, как атрибута небожителей и причины их пребывания в небесных сферах, характерен и для античной мифологии, откуда он перекочевал в Средневековье и наше время. Элизиум, где обитали земные владыки, герои и поэты, был «пристанищем славы», трубадур 12 века называет его «сад славы», через славу смертные приобщались к бессмертным богам229, одевшись «славой» – к небожителям (в мистических иудейских и христианских текстах).

Небожители, среди коих чает оказаться герой, названы «банкирами горного ландшафта», «храмовниками базальта» (в черновике), «держателями могучих акций гнейса»230. То есть, они и хозяева земли. Не зря же горы – место встречи небесного и земного (греческие боги, как известно, были прописаны на Олимпе). В следующей строфе Мандельштам сравнивает их с орлами, что «выводит» в дальнейшем на Зевса, верховного бога античности: орел – атрибут Зевса, его помощник и оруженосец (носит его стрелы‐молнии), Зевс поручает ему ответственные задания, а то и сам превращается в орла, чтобы их выполнить. В этой компании небожителей легко вообразить и поэтов: Мандельштам не забывал стихов Блока о «Данте с профилем орлиным»…231

Похожие «возвышенные» мотивы есть в «Поэме горы» Марины Цветаевой. Она написана в 1924 году в Праге и опубликована в 1926‐ом в парижских «Вёрстах», и ко времени написания «Канцоны» этот текст мог быть Мандельштаму знаком. Есть даже совпадение метафор: у Цветаевой «Та гора хотела губ…», у Мандельштама в стихах об Армении: «Гора плывет к губам…» Цветаева пишет: «Та гора была – миры!»; «Горы времени у горы»; «Та гора была, как гром!…» – здесь почти назван Зевс, громовержец и царь горы.

И у Мандельштама все эти силы небесные, банкиры горных ландшафтов и священные птицы, управляются некой высшей властью, она появляется в начале третьей строфы в образе Зевса: «То Зевес…». С помощью метафор, связанных с финансовой сферой: «банкиры», «держатели акций» (появляется еще и слово «ростовщический»), Мандельштам выстраивает образную систему сосредоточия силы, могущества, накопления ценностей, строит образ власти. Но это не только власть над породами земли, над «материей», но и власть духовная: над громадами памяти, над историей и культурой. Ведь и деньги, и акции – ценные бумаги, и ценность их в знаках. А геологические слои гнейса похожи на старые манускрипты, на страницы, спрессованные в Книгу Жизни…

Прелестные страницы, посвященные Новалисом горняцкому, штейгерскому делу, конкретизируют взаимосвязь камня и культуры, выращивая культуру как породу…232

В «Разговоре о Данте», этом путеводителе по собственной поэтике233, Мандельштам сравнивает грандиозное творение флорентийца с движениями горных пород.

К Данту еще никто не подходил с геологическим молотком, чтобы дознаться до кристаллического строения его породы, чтобы изучить ее вкрапленность, ее дымчатость, ее глазастость… Структура дантовского монолога,

построенного на органной регистровке, может быть хорошо понята при помощи аналогии с горными породами…

Тут Мандельштам идет строго в фарватере Бергсона: сознание‐память и материя связаны, взаимозависимы, взаимно проникают друг в друга. Сказано в «Творческой эволюции»: «Жизнь – это сознание, брошенное в материю».

Единство “я”, о котором говорят философы, предстает мне как единство какой‐то предельной точки или вершины, в которую я сжимаю себя усилием внимания, – усилием, которое я продолжаю всю жизнь и которое… и есть сама моя жизнь…234

«Предельная точка или вершина» это сгусток времени, на метафорическом языке поэта – «язык пространства, сжатого до точки»235. Мандельштам видит работу поэта, как работу естествоиспытателя и философа236, и весь его «Разговор о Данте», как и многие стихи – комментарий‐толкованик к философии Бергсона, которую Мандельштам принял, как метод виденья целого: оно есть длительность, сознание‐память, история.

То, что Вселенная и все вещи в силу причастности к ней длятся, означает, что все они существуют в истории237. Или, как писала Цветаева в «Поэме горы»:

Есть беспутные, нет беспамятных:

Горы времени – у горы!

У Бергсона есть образ времени, как нарастающего снежного кома, где спрессованы, будто снежинки, все мгновения истории. Отсюда мандельштамова идея «соборности» времен. Он пишет в «Разговоре о Данте»:

Время для Данта есть содержание истории, понимаемой как единый синхронистический акт, и обратно: содержание есть совместное держание времени – сотоварищами, соискателями, сооткрывателями его.

Эти сотоварищи и сооткрыватели – обитатели горных вершин, способные к обозрению исторических далей, хищные дальнозоркие птицы, орлы, – поэты. Потому что времена связаны речью.

Вот почему Одиссеева речь, выпуклая, как чечевица зажигательного стекла, обратима и к войне греков с персами, и к открытию Америки Колумбом, и к дерзким опытам Парацельса, и к всемирной империи Карла Пятого238.

Речь собирает время и фокусирует его. В этом соборе времен

В священном исступлении поэты говорят на языке всех времен, всех культур. Нет ничего невозможного. Как комната умирающего открыта для всех239

В самом начале «Разговора о Данте» Мандельштам определяет поэзию как «внепространственное поле действия», и более того: «поэзия не является частью природы». И «выпуклость» речи говорит об особой ее оптике, о том особом бинокле, что превращает зрение в прозрение, затем и подарен автором псалмов владыке пространств.

6. Хищные птицы

Аналогичное понимание мандельштамовской «оптики» излагают и авторы книги «Миры и столкновения Осипа Мандельштама» Григорий Амелин и Валентина Мордерер. В их замечательной во многих отношениях книге я нашел общие направления мыслей, интересные материалы, сопоставления и цитаты, часть коих с благодарностью использую. Но вооруженные общим концептом: «еврейская тема – ключевая в понимании стихотворения», они выдвигают другую версию образов небожителей, мягко говоря, не выдерживающую критики. В этих небожителях, «банкирах» и «держателей акций», «сумрачно‐хохлатых» небесных птицах, «египтологах и нумизматах», они видят почему‐то даже и не евреев («поскольку банковское дело и ростовщичество связано в общественном сознании прежде всего с еврейством»240), а – антисемитов! Речь, мол, о В. В. Розанове, ведь он был антисемитом и нумизматом, о Пранайтисе241, профессоре и антисемите по совместительству, о А. С. Шмакове, лидере монархической партии, теоретике антисемитизма и «египтологе» (написал книгу о древнем Египте «Священная книга Тота»), о Хлебникове, замеченном в неблаговидных расистских выходках, которого Бенедикт Лифшиц называл «птицеподобным», и далее везде.

Хлебников, впрочем, мог бы и в самом деле подойти компании «хищных птиц» в горних высях, но только в качестве гениального поэта и одного из «Председателей Земного шара», в их «Общество» Хлебников включил в основном поэтов и даже объявил себя рыцарем, поднимающим «прапор времени»242. Тема обозрения Истории, «съезда» времен – одна из главных у Мандельштама (Надежда Мандельштам пишет о стремлении «проникать взглядом вглубь времен»243), она присутствует и в «Канцоне», о ней пишут и Амелин с Мордерер: «Зрение интимно связано со временем. Сама вертикальная структура горы, соединяющая небо и землю, является структурой исторического времени»244. Совершенно верно! Но как же тогда хозяева этой горы, небожители, банкиры и могучие птицы, египтологи и нумизматы, то есть глядящие вглубь времен, владыки времени, то самое небесное воинство, с которым герой ждет радостной встречи («слава бейся!»), оказалось у Амелина и Мордерер сборищем антисемитов?! Выходит, что лирический герой стремится, да еще с таким радостным ожиданием, очутиться именно в такой компании?!

П. Нерлер несомненный знаток творчества Мандельштама, именно так и понял Амелина и Мордерер, и в своих комментариях245 лаконично формулирует вывод: «Тема российского антисемитизма, возникшая в стихотворении «Отравлен хлеб, и воздух выпит…» развита в «Канцоне», где под «профессорами», египтологами и нумизматами, подразумеваются известные распространители “кровавого навета”».

Но, увы, уважаемые авторы «Миров и столкновений Осипа Мандельштама», попав‐таки пальцем в небо, к сожалению, неба при этом и не заметили… Да, еще «начальником евреев» они назначают Державина («Таинственный «начальник евреев» пятой строфы – это не кто иной, как Гаврила Романович Державин»246). Типа: раз антисемит – полезай в кузов… Пишу об этих нелепейших предположениях с сожалением, поскольку в книге этих авторов много остроумных находок и увязок, и даже с общим концептом («еврейская тема – ключевая») можно было бы согласиться, если понять, что это в данном случае означает.

В названной книге есть и другое толкование этого стихотворения, связанное с концепцией «иудео‐христианского синтеза» («Как и Гейне… Мандельштам разделяет идею иудеохристианского синтеза»