Преображения Мандельштама — страница 26 из 43

303.

Мандельштам сравнивает музыку с химической реакцией, и если углубиться в это «научное» сравнение, то можно сказать, что результат реакции зависит не только от химических формул, но и от множества начальных условий и работы конкретного экспериментатора: исполнителя, дирижера. «В пляске дирижера, стоящего спиной к публике, находит свое выражение химическая природа оркестровых звучаний». А дирижерская палочка

не что иное, как танцующая химическая формула, интегрирующая внятные для слуха реакции. <…> В некотором смысле эта неуязвимая палочка содержит в себе качественно все элементы оркестра304.

Итак, «дирижер» для Мандельштама – бог, управляющий мировым оркестром, и поэт его со‐трудник, помощник.

Огонь пылает в человеке,

Его унять никто не мог.

Тебя назвать не смели греки,

Но чтили, неизвестный бог!

15. Поэт и Бог

Рассказ о Зевесе неожиданно сменяется личным действием и переживанием («я покину», «я скажу», «я люблю»), как будто не Зевес превращается в орла, своего помощника, а вознесенный в горние выси помощник превращается в самого владыку305.

Здесь Мандельштам повторяет «ход» своего любимого немецкого поэта и предтечи в деле культурной ассимиляции – Гейне306, разворачивая сюжет в противоположную сторону: в балладе «Иегуда бен Галеви» сам великий языческий бог становится поэтом и несчастным неудачником «Шлемилем»307, только у Гейне это не Зевс, а Аполлон:

Ведь, догнав красотку Дафну,

Не нагое тело нимфы,

А лавровый куст он обнял, —

Он, божественный Шлемиль.

Да, сиятельный дельфиец

Был Шлемиль, и даже в лаврах,

Гордо увенчавших бога, —

Признак божьего шлемильства308.

Эту идею превращения языческого бога в еврейского поэта Гейне развивает и в стихотворении «Бог Аполлон», где некая монашка, безумно влюбленная в бога, разыскивает его по дорогам Фландрии, приставая к каждому встречному с возгласом: «Вы не видели Аполлона?» Повстречавшийся старик раскрывает ей тайну:

Старичок остановился

И на месте покрутился,

Пощипал бородку клином

И ответил: – «Господина,

О котором говорите,

Что для Вас он больше Бога,

Приходилось в Амстердаме

Видеть часто в синагоге.

Он был в хоре запевалой,

Рабби Файбиш – шустрый малый,

По‐немецки означает его имя – Бог Аполло…

Волшебный бинокль «Канцоны» каким‐то образом становится достоянием не только Зевеса, но и поэта‐орла рядом с ним. Может быть, Зевес решил поделиться с помощником, или оба находятся в некоем симбиозе? Лев Городецкий отмечает «стандартную для Мандельштама» «мигающую эмпатию», когда

«объект наблюдения» отождествляется с наблюдателем, автор подставляет себя вместо объекта описания, как бы «играет его роль», мгновенно перескакивая обратно в прежнее состояние и т. д.309

Мандельштам «незаметно» меняется с Зевесом местами: это он уже получает бинокль («я люблю военные бинокли»), он «отвечает» дарителю: «я скажу «села» начальнику евреев», это с ним происходит преображение и он покидает «край гипербореев» чтобы провидеть свою судьбу! Бинокль здесь – символ обряда инициации: вознесения к горнему Престолу. По его завершению посвященный получает знаки нового статуса. Так, например, Моисей, посвященный в пророческий сан, получает светоносное одеяние, корону и скипетр. В сохранившихся фрагментах драмы «Исход» Иезекииля Трагика310 Моисей говорит: «Мне было видение великого трона на вершине горы Синай, и оно достигало в высоту до рядов небесного свода. Муж благородной внешности сидел на нем, с короной царской на голове и скипетром в левой руке. Он подал мне знак своей правой рукой, чтобы я приблизился и встал перед его престолом. Он дал мне скипетр и возвел меня на великий престол. Затем он дал мне корону и встал с престола. Я созерцал весь круг земной, что под землей и над небесами. Затем я проснулся в страхе».

Его друг Рагуил разъясняет ему: «…это благой знак от Бога. Ты утвердишься на великом престоле, станешь судьей и предводителем людей. <…> это означает, что ты увидишь все, что есть, что было и что будет». В сочинениях, посвященных Еноху, «главный герой также получает некоторые предметы от небесных существ, что означает обретение им его новых обязанностей небесного судьи или писца»311.

Итак, бинокль – инструмент прозрения. У Михаила Кузмина в поэме «Вожатый» (1908) происходит подобное «освоение новой оптики»: «Смотри, смотри в стекло./ В один сосуд грядущее и прошлое стекло». Только герою поэмы Кузмина вручается не бинокль, а зеркало, но и у него речь о «даре» («Я дар его держал в руке»), и это «умное» стекло вручает Вожатый, Кузмин называет его «вождем»: «Мой вождь прекрасен, как серафим,/ И путь мой – ясен». Метафорические ходы напоминают «Оду» Сталину Мандельштама, где сам он – Прометей, но не бросающий вызов Зевсу, а пытающийся сблизиться с ним, ведь они братья‐небожители. И «вождь» у Кузмина тоже похож на Зевса:

Одна нога – на облаке, другая на другом,

И радуга очерчена пылающим мечом.

Лицо его как молния, из уст его – огонь…

Кузмин неразлучен со своим Вожатым‐Вождем и даже называет его своим двойником:

С тех пор всегда я не один,

Мои шаги всегда двойные,

И знаки милости простые

Дает мне Вождь и Господин.

С тех пор всегда я не один.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Ты сам вручил мне этот дар,

И твой двойник не самозванен,

И жребий наш для нас не странен…

В «Оде» Сталину Мандельштам видит себя близнецом вождя:

И в дружбе мудрых глаз найду для близнеца,

Какого не скажу, то выраженье, близясь

К которому, к нему, – вдруг узнаешь отца,

И задыхаешься, почуяв мира близость.

У Кузмина все эти излияния носят гомосексуальный характер. Я сейчас не собираюсь говорить о сексуальных наклонностях Мандельштама312, но ясно, что «Ода» – признание в любви мужчины мужчине, с метафорами самого интимного сближения: «отец», «близнец» и т.д. Не забудем, что они были тезками – еще один повод для впечатлительного поэта почувствовать особую близость.

И к нему, в его сердцевину

Я без пропуска в Кремль вошел,

Разорвав расстояний холстину,

Головою повинной тяжел…313

У поэта живет надежда на диалог и «передачу опыта», на помощь друг другу, в основе которой внутреннее чувство равенства («и меня только равный убьет»). У Пастернака были похожие поползновения: «Хотелось бы встретиться с Вами, поговорить о жизни и смерти…»314 Получив чудесный бинокль – дар предвиденья, поэт, как и Прометей, рассчитывает научить Зевеса‐Отца и в тоже время «близнеца», чудесам нового видения, готов рассказать ему будущее, вместе они б славно правили…

16. Божественный Сталин

Интересно, что «бьющаяся» на вершине горы «слава», как слово и образ, связана у Мандельштама со Сталиным. В двух стихотворениях лета 1937 года, посвященных актрисе Е. Е. (Лиле) Поповой, которую Надежда Яковлевна называла «сталинисткой умильного типа», а Мандельштам накручивал себя на влюбленность к ней, много говорится о славе, и именно в «сталинском контексте»:

Славная вся, безусловная

. . . . . . . . . . . . . . . . . .

Слава моя чернобровая,

Бровью вяжи меня вязкою, к жизни и смерти готовая,

Произносящая ласково

Сталина имя громовое

С клятвенной нежностью, с ласкою.

Дважды говорится и о ласке… И Сталин здесь, подобно Зевсу, громовержец («имя громовое»), и строка в черновике («Судьбу свою знаючи») перекликается с «Канцоной» («зреньем напитать судьбы развязку»). Эти «Стансы», посвященные Лиле Поповой и Сталину315, поэт начинает словами: «Необходимо сердцу биться», что тоже перекликается с «Канцоной» («слева сердце бьется, слава бейся»), и заканчивает упоминанием славы:

Она и шутит величаво,

И говорит, прощая боль,

И голубая нитка славы

В ее волос пробралась смоль.

И это не просто портрет возлюбленной, это портрет женщины, влюбленной в Сталина, и поэт восхищен, заражен этой любовью, как она заражена сталинской славой:

И ты прорвешься, может статься,

Сквозь чащу прозвищ и имен

И будешь сталинкою зваться

У самых будущих времен…

Но это ощущенье сдвига,

Происходящего в веках,

И эта сталинская книга

В горячих солнечных руках…316

На тему близости вождя и поэта приведу высказывание Иосифа Бродского317:

И когда он говорит «близнеца, / Какого, не скажу», это… Я еще от себя добавлю, что эта фраза, этот оборот: «какого не скажу» – эта фраза была в обороте тогда, предполагаю, у ахматовского или мандельштамовского круга: «Он ей назначил five o’clock не скажу где, не скажу когда, не скажу с кем», – вот еще эти дела, да? То есть это все идет из личного, из этого, филологического, если угодно, то есть лично‐интимного набора, да?