Преображения Мандельштама — страница 27 из 43

Бродский еще добавляет, что это непрошеное сближение должно было взбесить Сталина:

Представьте себе, что адресат читает это стихотворение, и на минуту Иосиф Виссарионович Сталин становится Осипом Эмильевичем Мандельштамом, и он думает: «Как…» – и это должно его тотчас взбесить…

О том, что под кодовым названием «Зевес» зашифрован Сталин (или маячит его тень), говорят и другие текстовые параллели. «Широкая грудина» сумрачных птиц в «Канцоне» перекликается с «широкой грудью осетина» в стихотворении о «кремлевском горце»318, коего записные поэты так часто сравнивали с орлом319. В стихотворении о Сталине («Где связанный и пригвожденный стон?») говорится об этой грозной птице:

А коршун где – и желтоглазый гон

Его когтей, летящих исподлобья?

Не забудем, что именно орел пытает Прометея – клюет его печень. Да и на вершины гор Прометей не приглашен погулять‐побеседовать с Зевсом, а прикован там к скале, и всякие клюющие и остроглазые птицы, помощники вождя, – его мучители (мотив стихотворения «Отравлен хлеб…»). В «Оде» особо подчеркивается эта принадлежность горца‐Сталина горным высям: «Он родился в горах…», «Он свесился с трибуны, как с горы…», «Глазами Сталина раздвинута гора…» Вождь предстает в этих стихах богом величественным в своей пространственной огромности320, и он вспахивает жизнь исполинским плугом:

Глазами Сталина раздвинута гора

И вдаль прищурилась равнина.

Как море без морщин, как завтра из вчера —

До солнца борозды от плуга‐исполина.

Эта гигантская пахота – важная для поэта метафора культурного «передела» исторического значения: революция перепахала время, и Мандельштам рисует Сталина исполинским пахарем: «Он эхо и привет, он веха, нет – лемех». Таким же пахарем времени Мандельштам видит и себя («Я запрягу десять волов в голос»321) и мечтает о сотрудничестве: «железный плуг и песнотворца голос»322. То есть Сталин – это Зевес, получивший из рук поэта чудный бинокль для обозренья времен.

Полагаю, что вся эта образная система взаимоотношений поэта и вождя возникла уже в «Канцоне». МандельштамПрометей и в «Оде», и других стихах предлагает вождю свою служилую шпагу «беречь и охранять бойца», он заглядывает ему в глаза, молит о сохранении речи, отдается проникновенной и цепкой силе грозного взгляда:

И ласкала меня и сверлила

Со стены этих глаз журьба323.

Снова о ласке… А в последней строфе стихотворения «Где связанный и пригвожденный стон?» именно Сталин выступает гарантом чаемой связи времен, как божественный отец истории, ее дирижер:

Он эхо и привет, он веха, нет – лемех.

Воздушно‐каменный театр времен растущих

Встал на ноги, и все хотят увидеть всех,

Рожденных, гибельных и смерти не имущих.

И если Амелин и Мордерер смогли представить себе сенатора Державина в качестве «начальника евреев», то уж тем более такой титул был впору Иосифу Сталину. И тогда малиновый цвет ласки оправдывает свою символику – ее даритель полон могущества, и ласка его – ежовыми рукавицами, а «красочный» эпитет отлично сочетается со строкой «что ни казнь у него, то малина», написанной уже непосредственно в адрес Хозяина евреев и неевреев…324

Еще одна любопытная деталь: в стихотворении сказано, что «Зевес подкручивает с толком» всякие там умные стеклышки бинокля, чтобы лучше видеть, но он делает это «золотыми пальцами краснодеревца». Что это значит? Краснодеревец – это плотник высшей категории. «Золотые пальцы» подчеркивают мотив умелости – золотые руки. Но как плотницкое дело связано с управлением оптикой, подаренной царем Давидом? Мы знаем одного очень важного для истории плотника, оказавшегося приемным отцом Спасителя, и звали его Иосиф, и именно от него ведется цепочка поколений, восходящая к царю Давиду. Не накручивает ли тут Мандельштам дополнительные причины для ощущения близости к Отцу и для внушения ему важной мысли о том, что он волей‐неволей оказался связан с поэтом отцовской близостью? Сталину такой намек был бы понятен – он был христианским воспитанником.

Об их сближении‐отождествлении, по крайней мере, со стороны лирического героя, говорит и резкий поворот от повествования о «Зевесе», что «глядит в бинокль прекрасный Цейса», к повествованию от первого лица: «Я покину край гипербореев», «Я люблю военные бинокли», то есть герой смотрит в тот же бинокль и возникает ощущение какого‐то «перетекания» одного образа в другой, их слияния. Вот только что именно видит Зевс в бинокль, «дорогой подарок царьДавида»? Да ничевошеньки нового и интересного (в смысле там культуры или искуйства): подумаешь, сосна, эка невидаль, иль те же морщины гнейсовые, иль деревушка‐гнида. Тут и характерное для Зевса презрение к людишкам в деревушках – гниды, давить их, и весь сказ, бабы еще нарожают325. Повторяю, подаренный бинокль не меняет «ракурс» видения Зевеса, оно просто становится острее. А вот двойник его и помощник царя горы, наш лирический герой, чудесным образом присвоив себе дар Давидов, видит в тот же бинокль не предметы уже, а судьбу. Видится ему некий край небритых гор, пейзаж каких‐то иных времен, быть может, не только прошлых, но и будущих, а, может, это и в самом деле Земля Обетованная. А что, похоже, свидетельствую: и леса мелкие да редкие, как есть щетина небритая, и долины весной ярко зелены до оскомины и свежи «как вымытая басня»… Тут большинство исследователей упражняются в знании басен Крылова и всякого фольклора, но почему «басня» не может быть просто библейским рассказом, и нет в этом эпитете ничего уничижительного для такого рассказа, наоборот: басня – концентрат мудрости. А если старую басню еще и промыть, то есть, снова вникнуть в нее – вернется ее вечная свежесть…

17. Пророк

Метафоры Мандельштама, особенно в этом стихотворении, многозначны: они взрываются, как бергсонова граната, и их смыслы разлетаются в разные стороны326. Множатся и «смыслы» стихотворения. «Любое слово является пучком, и смысл торчит из него в разные стороны», считал Бергсон, а за ним и Мандельштам, и уж тем более разветвляются смыслы стихотворения. И мне кажется, что поэту не удалось обуздать и гармонизировать все «торчащие в разные стороны» смыслы, тем более что часть из них он еще пытался зашифровать327

Да, «Канцона» – о вознесении на высшую точку обзора времен и пространств, вознесение и преображение в новую, божественной природы сущность, и благословение на новую судьбу. То есть, это стихотворение об инициации, о даре небес видеть, слышать и глаголить328. В русской литературной традиции эта тема связана с «Пророком» Пушкина. «Канцона» – мандельштамов «Пророк»329. И это, быть может, самый общий смысл этого стихотворения. Пушкин, уже зрелый поэт в расцвете сил, будучи еще в ссылке в Михайловском, как раз в дни восстания декабристов наткнулся в Святогорском монастыре на Библию, раскрытую на шестой главе Исайи, где пророк призван к служению. Он увидел в этом перст Божий и пересказал ветхозаветную поэзию торжественным русским стихом.

Духовной жаждою томим

В пустыне мрачной я влачился…

Заметим, что Пушкин называет пустыней русскую жизнь… Для Мандельштама такой пустыней было еще и пятилетние молчание, прерванное только после «вознесения» в Армению, и кроме страха «пустыни» был страх молчания, и желание любой ценой «разомкнуть уста», воскреснуть (поэтически), возродиться. А возрождение возможно только через жертву‐преображение, через самопожертвование и даже принесение в жертву всего народа.

И сказал Он: «Пойди и скажи этому народу: «Слухом услышите – и не уразумеете, и очами смотреть будете – не увидите. Ибо огрубело сердце народа сего…» И сказал я: «Доколе, Господи?» Он сказал: «Доколе… земля эта не опустеет». (Исайя, 6:10–13)

У Пушкина этот мотив опущен. Для него главное – личное превращение: «И он мне грудь рассек мечом и сердце трепетное вынул»… Здесь начало новой жизни, прежний поэт умирает и рождается новый:

И он к устам моим приник,

И вырвал грешный мой язык,

И празднословный и лукавый,

И жало мудрыя змеи

В уста замершие мои

Вложил десницею кровавой.

В «Канцоне» это преображение является с даром волшебного бинокля, когда зрение поэта становится не просто орлиным, но и вещим, как у Пушкина:

Отверзлись вещие зеницы,

Как у испуганной орлицы.

И, как у Пушкина, обретается возможность слышать.

Моих ушей коснулся он, —

И их наполнил шум и звон…

Но призыв к служению у Пушкина иной, чем у Исайи.

Как труп в пустыне я лежал

И Бога глас ко мне воззвал.

Исайя же был наверху, у престола Божьего и серафимы вокруг пели ему славу.

Тогда прилетел ко мне один из серафимов, и в руке у него горящий уголь, взятый с жертвенника; и коснулся уст моих, и сказал: «Вот, это коснулось уст твоих, и беззаконие твое удалено от тебя, и грех твой очищен»