405. Дующий ветр (я уже писал, что на иврите ветер и дух – одно слово: руах) – жизненный порыв, неизбежно встречающий сопротивление материи, слабеющий и остывающей в неисчислимых формах.
жизнь сама по себе есть подвижность, но отдельные проявления жизни неохотно принимают эту подвижность и постоянно отстают от нее. Первая постоянно идет вперед, последние стремятся остановиться на месте. <…> Как вихри пыли, поднятые пролетевшим ветром406…
Будто движутся навстречу друг другу и сталкиваются в борьбе два потока: жизни и смерти.
Те линии эволюционного развития, на которых сопротивление материи пересиливает, становятся тупиковыми; развитие на них сменяется регрессом, превращается в круговорот,
пишет Бергсон в «Материи и памяти». Он считал Второй закон термодинамики самым «метафизическим», а истоки движущей жизнь энергии внепространственными. Истощение этой энергии, истощение жизни оставляет в пределе чистую протяженность, пространство‐схему. Так что же сильнее, жизненный порыв или безудержное разнообразие застывших линий? Чей бог старше?
Но Бог‐геометр в надменности своей даже не удостаивает иудея ответом, он даже не обращается к нему – не видит его в упор. Мог бы сказать: меня не касается трепет ТВОИХ забот, тоже достаточно резко, но его «реплика в сторону» вообще игнорирует существование «иудейских вопрошаний»: ЕГО заботы меня не касаются: пусть пьет свой опыт из лепета, иными словами «осмысляет жизнь через Текст»407, который принято читать вслух, а из опыта строит новые тексты.
Любопытно, что «забота» одно из основных понятий экзистенциальной философии Хайдеггера, тоже философии времени, для него бытие есть забота.
Забота означает не подавленность, хлопоты или тревоги, а форму отношения с бытием…408
И забота, а значит и бытие, связано со временем: «время вызывает заботу». Как пишет А. Глазова, «Закон вечен и неизменяем, а опыт, наоборот, напрямую зависит от времени»409.
Нет ответа на вопрос «чей бог старше», Демиург пространств и Владыка времени существуют как бы в разных плоскостях, в разных измерениях. Ответа на вопрос нет, но у человека есть выбор…
7. Выбор Мандельштама
Продвигаясь вослед за его раздумьями, я невольно, ради понимания поэтики «Восьмистиший», вынужден углубиться в метафизические, даже научные, а значит, неизбежно, и идеологические проблемы того времени. Остановлюсь на них чуть подробнее в контексте «выбора Мандельштама» между «Афинами» и «Иерусалимом», между «геометрией» и верой. Для Шестова это выбор между необходимостью и свободой, русский философ Шестов (Иуда Лейб Шварцман) отвергает рационализм Спинозы с его свободой как осознанной необходимостью и выбирает веру, и для него это не выбор «благочестия и повиновения», как определял веру Спиноза, а выбор свободы, как сути мира, которую Адам предал, соблазненный Змеем, ибо «протянувши руку к древу познания, навсегда утратил свободу». Он выбирает своевольного ветхозаветного Бога, потому что «к Богу обращаются за невозможным. Для возможного и людей достаточно»410.
Огромность, несравненная чудесность и вместе с тем ни с чем не сообразная парадоксальность, точнее, чудовищная нелепость библейского откровения выходит за пределы всякой человеческой постижимости и допускаемых возможностей. Но для Бога нет невозможного. Бог, говоря словами Киркегарда, заимствованными им из Писания, знает, что нет ничего невозможного. И в конце концов падший человек, несмотря на спинозовские запреты, только об обетованном ему «не будет для вас ничего невозможного» и тоскует, только об этом и взывает к Творцу411.
Книга «Афины и Иерусалим» «проникнута и одушевлена одной задачей:
стряхнуть с себя власть бездушных и ко всему безразличных истин, в которые превратились плоды с запретного дерева. «Всеобщность и необходимость», к которым так жадно стремились и которыми так упивались философы, будят в нас величайшее подозрение: сквозь них просвечивает грозное «смертию умрешь» библейской критики разума.
По Шестову «знание не оправдывает бытия, оно само должно получить от бытия свое оправдание».
В «пределах разума» поэтому можно создать науку, высокую мораль, даже религию, но чтобы обрести Бога, нужно вырваться из чар разума с его физическими и моральными принуждениями и пойти к иному источнику. В Писании он называется загадочным словом, «верой», тем измерением мышления, при котором истина радостно и безболезненно отдается в вечное и бесконтрольное распоряжение Творца: да будет воля Твоя. <…> Иерусалим только такой истины и держался412.
Илья Пригожин, выдающийся ученый, лауреат Нобелевской премии по химии 1977 года, пишет в своей книге «Время. Хаос. Квант», что детерминизм, господствовавший в европейской науке до революции в физике в начале 20‐го века, был результатом
свойственного западной науке стремления к умопостижению явлений. Формулировка фундаментальных симметричных по времени (т.е. независимых от времени – Н.В.) законов природы отвечала этому стремлению, но цена такой формулировки оказалась достаточно высокой, поскольку симметричные во времени законы природы привели к непреодолимому дуализму, отделившему людей от того мира, который они учились описывать и понимать. Между одним берегом – Вселенной, описываемой, как автомат, и другим берегом – человеком со всей его историей и творческой деятельностью, невозможно было навести никаких мостов413.
Формулируя вкратце историю физики, Пригожин сводит ее к определению пространства и времени. В ньютоновском, привычном нам (со школы) описании, пространство было эвклидовым, а время текло равномерно, и не было никакой связи между «содержимым» (материей) и «оболочкой» (пространством и временем). Но в отличие от геометрии в механике Ньютона, геометрия в общей теории относительности «зависит от распределения материи», иными словами, от того, что находится внутри пространства и его «искривляет».
решение парадокса времени, равно как и других парадоксов, возможно только потому, что пространство становится «темпорализованным», поскольку прошлое и будущее играют не одну и ту же роль414.
И Пригожин, на основе своих исследований и открытий, разрабатывает концептуально новую картину мира, включающую необратимость времени и общую «хаотичность», или «неустойчивость».
Хаос вынуждает нас пересмотреть самый смысл законов природы. <…> Даже Вселенная не является замкнутой системой. <…> Ее рождение следует не детерминистическому закону, а реализует некую «возможность». <…> все законы физики с конце концов относятся к возможностям. <…> Будущее при нашем подходе перестает быть данным, оно не заложено более в настоящем (не зависит только от «начальных условий» – Н.В.). Мир процессов, в которых мы живем, не может больше отвергаться, как видимость или иллюзия, определяемая нашим ограниченным способом наблюдения415.
Пригожин руководствовался «неотделимостью проблемы реальности от проблемы человеческого существования», и «признался», что «дух поставленной Бергсоном проблемы пронизывает эту книгу». Но в научном плане его главный спор – с Эйнштейном, который «отстаивал концепцию реальности, <…> независимой от человеческого существования»416. Идеалом науки в глазах Эйнштейна, как и многих других физиков, было некое «полное» знание законов природы, то есть причинных связей, когда можно, «исходя из полного описания настоящего Вселенной, вычислить ее прошлое и будущее». И тогда «свобода» в этом мире – это осознанная необходимость, в нем нет места непредсказуемости (реальная непредсказуемость, де, результат недостатка знаний). Эйнштейн был «спинозистом». Рискну предположить, что для некоторых евреев «геометрическое» мировоззрение явилось результатом стремления к ассимиляции в чужой, грекохристианской культуре417 (берущей за основу античное мировоззрение), но это иная, и слишком обширная тема. Мандельштам, как поэт‐мыслитель, несмотря на то, что тоже долгое время стремился к ассимиляции в «эллинистической», «геометрической», пространственной русской культуре, все‐таки интуитивно ощущал жизнь, как бытие во времени. Уже в юных стихах, периода увлечения христианством, он пишет:
И храм, как корабль огромный,
Несется в пучине веков,
И парус духа бездомный
Все ветры изведать готов418.
Храм, как корабль, предназначенный бороздить не пространство, а «пучину веков», это не «геометрический» образ, а самый что ни на есть образ памяти. И Мандельштам все время возвращается к нему. Адмиралтейство для него «фрегат или акрополь»419, и хотя «нам четырех стихий (сторон света – Н.В.) приязненно господство, но создал пятую свободный человек», и воображаемый фрегат разрывает «трех измерений узы». Позднее Мандельштам и «методологию» своего творчества выстраивает в ином, не пространственном, а временном измерении. Его героем становится Данте, с его спуском в Преисподнюю, как во глубь времен. Вот кто был мореплаватель в «пучине веков»! В «Разговоре о Данте» Мандельштам подчеркивает свой «бергсонизм», как творческий метод: