Красота, проявившаяся в гармонии и целесообразности тварного мира, захватила человека; а, пересекшись с опытом святости, он встретился еще и с совершенной красотой опыта боголюбцев, исполненной Духом через их подвиг. И эта духовная красота не только покорила, но и очаровала его.
Он рассказывал о своих открытиях в вере, а я понимал его, потому, что уже прошел этим путем в Духе, но только чуть-чуть раньше. Как он восторгался, над своими внешне кажущимися простыми, духовными открытиями. Ведь истина только тогда становится твоим достоянием, частью тебя, когда ты реально открываешь ее для себя через опыт, и можешь сформулировать ее так, словно до тебя никто о ней и не догадывался. А став частью тебя, она начинает преобразовывать твое естество, и ты еще здесь на земле становишься причастным вечности.
– И я вот знаешь, батюшка, о чем я себя порой спрашиваю? Вот за что мне это все Бог даровал? За что? – Только произносил он не за «что», а за «че». – За че мне все это?
Он говорил, а на меня смотрели глаза, светившиеся радостью, и чистым детским ликованием, по-настоящему, счастливого человека.
Из опыта железнодорожного богословствования
На память святых мучениц Веры, Надежды, Любови и матери их Софии мы служили литургию. Уже много лет безуспешно пытаюсь подыскать определение тому состоянию, которое переживаю во время этого необыкновенного действа. Когда-то, еще до принятия сана, помню, спросил знакомого священника:
– Скажи, как тебе не надоедает изо дня в день служить одну и ту же службу? Ведь литургия всегда одинакова?
На что он мне ответил:
– Ты ошибаешься, она все время разная.
Действительно, литургия никогда не повторяется, я это понял потом, когда сам встал перед престолом. Тогда, какая она? Многие пытаются описать то, что переживают, так, как они это могут. Порою читаешь настоящие поэтические произведения, да-да, среди священства немало поэтов. Читаешь и радуешься, открываешь для себя такие тонкости, которые и сам раньше не замечал, или замечал, да выразить не мог. Эх, если бы я был поэтом, но я не поэт.
Если бы я был художником, то попытался бы кистью ответить на свой вопрос, мазками красок положенных рукою на холст. Интересно, какие бы это были краски? Наверняка голубая, и обязательно красная, золотая и черная. Наши надежды, точно крылья, устремившиеся в небо, и наши грехи, намертво приковавшие нас к земле, остались бы на этой картине. Но, увы, я не художник.
Существует еще и особый язык богословов. Поражаешься этому высокому искусству. Безусловно, лучшие богословы – это те, кто пришел в церковь из точных наук. Их язык отточен, определения отшлифованы с математической строгостью и ясностью, по пунктам и параграфам. Идеальное проверяется идеальным. Все разложено по полочкам, словно не мысли на духовную тему, а очередное доказательство теоремы. По их трудам легко готовиться к экзаменам, зато в них исчезает присутствие тайны и некой недоговоренности.
Легко узнать по почерку, что тот или иной ученый богослов когда-то был музыкантом или артистом. Их богословие – гимн Богу, зато для студентов сущее наказание. Попробуй отыскать рациональное зерно в гимне сплошной недоговоренности, тем более, если завтра у тебя экзамен.
Хотя в моем дипломе Свято-Тихоновского института и написано «богослов», но это вовсе не означает, что я им на самом деле являюсь. И думаешь: «Если ты не поэт, не художник и даже не богослов, каким языком выразить свое ощущение литургии, с чем ее сравнить?»
Я долго перебирал возможные варианты и в конце концов пришел к выводу, что если и способен рассуждать на такую высокую тему, так только в соответствии с уровнем бывшего рабочего с железной дороги. Десять лет в вечно грязном оранжевом жилете, днем и ночью, в дождь и снег, жару и холод, с тяжелой двухметровой вилкой для расцепления движущихся вагонов, кого угодно сделают философом. Мне до сих пор снятся сны, в которых я снова и снова расцепляю вагоны. Состав движется слишком быстро, я не успеваю за ним, бегу и падаю. Лежу на земле, и смотрю как огромные колеса, слившиеся в единый стальной поток, мелькают у меня перед глазами. Работая на железке, я ни разу не упал, хотя боялся этого все десять лет. Просто видел, во что, бывает, превращается человек при неудачном падении, а я больно уж впечатлительный.
Помню, однажды кто-то предложил сделать несколько общих фотоснимков на рабочем месте, но я отказался. Почему-то стало стыдно, что кто-то еще увидит меня в телогрейке и оранжевом жилете, в окружении моих товарищей, одетых точно так же, как и я.
Моя матушка, несмотря на опыт двадцатилетнего послушания на клиросе, вдруг призналась, что волнуется перед каждой литургией. Для меня это было откровением:
– Волнуешься!? И это с твоим-то опытом?
– Представь себе, не могу объяснить, но каждая литургия для меня, словно в первый раз.
Наверное, так оно и есть, сужу по себе. Рано утром, часа за полтора до начала часов бегу в храм. Проскомидию совершаю неспешно и, вынимая частицы, проговариваю вслух имена из больших тетрадей – помянников. В церкви никого, кроме двух-трех старушек, таких же любителей помолиться в тишине. Кроме того, это еще и моя охрана. После того, как прокатилась волна нападений на священников, наша староста велела никогда не оставлять батюшку в храме одного. Вот они меня и не оставляют, спаси их Господь.
Спешишь окончить поминовение еще до того, как соберется народ. Люди заходят в храм, а вместе с ними врывается и гул голосов, шорох шагов, шуршание пакетов с приношением на канун и еще множество звуков. Все это напоминает шум вокзала. Словно люди в ожидании экспресса зашли погреться и поговорить. Он скоро придет, еще не время, ты знаешь когда его ждать, но только экспрессы в наших местах не останавливаются. Они весточки из далекого радостного мира, о котором нам остается только мечтать. Там, в том мире, очень хорошо, только берут туда далеко не всех. Поминутно смотришь на часы, чтобы вовремя выйти на платформу. Не факт, что он остановится, экспрессы не останавливаются на полустанках. А вдруг на этот раз повезет? Ведь этот поезд – единственная возможность попасть туда, где все счастливы, где нет ни зла, ни насилия, ни болезней, ни страданий.
Во время третьего часа исповедуешь детей, стариков и больных, то есть тех, кто не смог прийти накануне вечером. Вот уже и шестой час начинают читать, идешь кадить. Наступает время прибытия экспресса, вот-вот услышишь знакомый пронзительный гудок, а на светофоре загорится зеленый сигнал.
И, наконец, торжественное: «Благословенно Царство Отца, и Сына, и Святаго Духа!» Состав показался из-за ближайшего поворота, и вот ты уже стоишь на платформе, рядом с которой на бешеной скорости проносятся вагоны. Мелькают окна, и ты видишь силуэты людей, и даже различаешь их лица. Они точно так же всматриваются в тебя и приветственно машут руками.
Литургия продолжается, а мимо с грохотом, закладывающим уши, продолжают лететь вагоны. Ты мечтаешь, чтобы поезд остановился, тебе тоже хочется войти и ехать среди этих счастливых людей, но вагоны не сбавляют хода.
Наконец наступает время принятия Святых Даров, потом все подходят к кресту. Закрываются Царские врата. В храме снова почти никого, кроме тех, кто вытирает подсвечники и подметает пол. Тишина. Поезд промчался и исчез, а ты остался стоять на перроне. Приводишь в порядок алтарь, покрываешь жертвенник и престол. В душе покой, удовлетворение от принятых Даров и сожаление от того, что литургия окончилась. Тебя не взяли. Грустно, хотя понимаешь, чтобы состав остановился, и ты вошел в радость тех, кто в нем, нужно быть совсем не таким, какой ты сейчас.
Служим древним мученикам второго века от Рождества Христова. Их подвиг почти не имеет аналогов. Три сестры, три совсем еще молоденьких девочки, согласившихся на мучения, но не отрекшихся от своей веры. Оказалось, что для них жизнь без Христа – трагедия большая, чем физическая смерть. София – их мать. Палачи и пальцем ее не тронули – убивая детей на глазах матери, злодеи вынули из нее душу. Три дня, проведенных матерью на могиле детей – апофеоз их общего страдания. Недаром в Церкви долгое время Софию почитали как великомученицу.
Имена этих святых в наших служебных календарях печатаются самым тоненьким шрифтом, служба им не имеет праздничного знака. Точно так же не выделяются из общего числа службы величайшим подвижникам древности, праведникам и преподобным. Когда случалось кому-нибудь из них, в силу сложившихся обстоятельств, приходить из пустыни в города, то весть об их появлении немедленно облетала всю округу, и вот уже тысячи людей толпились вокруг них, чтобы хотя бы посмотреть на чудных подвижников. В наше время так почитали Иоанна Кронштадтского, но его имя в тех же календарях выделяется жирными черными буквами. Почему такая разница? Почему святым последнего времени, прославленным при нашей жизни, составлены службы куда как более торжественные, чем тем древним?
Наверное, в те далекие годы святость в Церкви была нормой. Читаешь «Добротолюбие» и понимаешь, что предела духовному совершенствованию нет. Тогда и экспрессы не ходили, ни к чему это было. Хватало обычных повозок, запряженных парой лошадей. Останавливаться приходилось поминутно. Наше время – время угасания святости, потому, видать, она и в цене. И вовсе не рука Господня сократилась спасать, мы стали другими. Нам есть что терять, и мир манящий, земной, реальный, пускай и несовершенный, но все-таки весомая синичка в руке. Зачем мечтать о журавлях, может их вовсе и нет? Мы прекращаем смотреть на небо. И вместо множества конных повозок появился этот единственный экспресс, летящий сквозь пространство и время. Еще бы ему не лететь, как иначе покрыть немыслимые расстояния по всему миру от одной одинокой фигурки пассажира на полустанке к точно такой же на другом.
И все-таки они есть эти пассажиры, рядом с которыми останавливается экспресс, а если бы это было не так, то жизнь на земле утратила бы всякий смысл. Я всегда удивлялся, глядя на крошечный древний храм в честь Симеона Столпника на Новом Арбате, как это он уцелел? Но он есть, и улица имеет свое лицо и историю. Уберите его, и все что вокруг превратится в нагромождение одинаково серых гигантских спичечных коробков. А этот храмик словно удерживает окружающий его мир от сползания в некую черную дыру, и так славно греет душу.