XVII и XVIII века бесцеремонно обращались со своим «богом». Метафизикой они называли жупел, фетиш, который используется каждый раз, когда он нужен для того, чтобы заткнуть им пробел в знании и системе: они знали о нём всё, делали из него всё, что угодно, и горе ему, если он не выполнял их желания. Скоро и его объявили низложенным и возвели на его место «природу» или «разум» или баланс и того и другого: природа делает то-то и то-то, природа не делает скачков, природа движется вперёд то медленно, то быстро, то она экономна, то расточительна, то умна, то глупа, то бессильна, то зряча, то слепа, то добра, то жестока: природа в любом случае должна подчиняться всем целям, потребностям и мнениям человека, она, как бог, не что иное, как фетишеподобное отражение человеческих потребностей и мнений. Сотни определений природы, на которые была так щедра буржуазная эпоха, пытались привести к общему знаменателю: она проявляет черты то Ньютона, то Руссо, то Канта, то Гегеля, то ещё чьи-то – как бог. Наконец у «натурфилософов» вроде Дриша от бога, природы и разума осталось лишь стыдливое «это» и «нечто», которое хочет, планирует, оформляет – или не делает – то, чего хочет философ. Вся эта метафизика умирает, в конечном счете, вместе со своим богом и своей природой от своей смехотворности. Остаётся лишь машина, делающая саму себя.
Буржуазная метафизика это мировоззренческая гипотеза, а не вера и знание: технически ориентированное человечество объявляет машиной мир, природу и само себя. Этим кончается позитивизм XIX века в конце буржуазной эпохи. Эта метафизика чужда природе и враждебна истории, исторически слепа. Одного Канта, которому зачем-то понадобился «Ньютон истории», достаточно, чтобы доказать враждебность истории, характерную для этой эпохи. К этому примыкают и все философии истории, эволюционные гипотезы: это эрзац настоящей веры и настоящего знания одновременно. Империю, власть, политику, историю, волю, судьбу, войну они хотели бы упразднить как зло вслед за верой и богом, они объявляют всё это несуществующим, по меньшей мере, не достойным человека во имя своей рациональности, бесстрастной, моралистической, якобы совершенной, в действительности же нежизнеспособной и потому отмирающей гуманности.
Гёте прорвался через метафизику к живой природе, Ранке – к подлинной истории, но им не суждено было одержать победу в те времена.
Счастье и сила. Книга германской житейской мудрости Арманен-Ферлаг. Лейпциг, 1943
Предисловие
Кто вообще может публично исповедываться? Для меня в этом всегда заключалось некое противоречие. Хотя я с самого начала моей писательской карьеры откровенно говорил о том, во что я верю или не верю, я всегда очень этого боялся, потому что не мог убедительно обосновать перед самим собой вопрос о моем праве на публичную исповедь. Поэтому все признания я по возможности облекал в форму философских и научных познаний, не для того, чтобы надеть на них маску, а для того, чтобы доказать и обосновать или, как минимум, изложить в ясных понятиях то, что в конечном счете вряд ли может быть доказано и обосновано, поскольку это область одной лишь веры. Возможно, я немного застрял в XIX веке, и это обстоятельство мне мстит. Тот, кто не может просто умолчать о том, с чего он начинал, не избежит ложных толкований. Я последовательно или даже одновременно принадлежал ко всем «религиозным» и политическим направлениям, к каким сегодня вообще может принадлежать человек, от политического католицизма и пиетизма до радикального антихристианства, от коммунизма до реакции, от тевтономании до космополитического универсализма, и тем не менее, сегодня есть мало людей моего возраста, чей жизненный путь был бы более открытым, прямолинейным и однозначным, чем мой. Мы прошли через столько исторических кризисов, как ни одно поколение до нас. Всем приходилось менять кожу, даже тем, чей характер и чья вера при этом не были сломлены.
Я всегда говорил только о своей вере, не прибегая ни к каким официальным формулировкам. Я и сегодня отвергаю такие слова как «христианство» или «антихристианство» не из страха и не из тактических соображений, которые, как и терпение, не принадлежат к числу моих врожденных или благоприобретенных добродетелей, а потому что в признаниях в приверженности к понятиям, разложенным по ящикам, я вижу либо бессмыслицу, либо выражение неверия. История не позволяет составить представление о христианстве самом по себе, так как она знает лишь множество противоположных и враждебных друг другу христианств. Если кто-нибудь скажет мне, во что он верит, я смогу ему сказать, в чем моя вера совпадает с его верой, а в чем противоположна ей. Я никогда не боялся явной вражды, как и однозначного согласия. Я не могу и не хочу говорить о своем кредо с помощью одних слов и многозначных терминов, я не пользуюсь словами при богослужении. Никто не сможет оспаривать мое однозначное отношение к философскому идеализму или идеализму, но в их лице я имею перед собой нечто, поддающееся точному определению, а в лице «христианства» – нет. Если история где-то оставляет нам двузначные или многозначные проблемы, я за это не отвечаю. Я не знаю, можно ли вообще говорить о каком-либо предмете, исходя из определенной веры, более однозначно, чем в данной книге.
Но я еще не ответил на поставленный в начале вопрос. Каждый имеет право исповедываться, но может ли он делать это, говоря от имени невидимого общества или движения, может ли он говорить, ссылаясь на общие нужды, исходя из сознания высшей задачи и долга, из понимания истины? Это должны решать другие. В результате человек движется по кругу, из которого трудно выбраться. Меня, во всяком случае, заставляет говорить задача, стоящая перед немецким народом, и я также лично предрасположен к этому благодаря той позиции, которую я занимал в моих прежних работах по отношению к друзьям и противникам.
Но, при всей однозначности высказываний, они не должны принимать форму вероисповедания. Догматические формулировки кажутся сегодня смешными скорее, чем дерзкими не только мне, человеку, не чувствующему в себе призвания быть отцом церкви. Вытесненная у нас философией с ее абсолютистскими претензиями форма житейской мудрости – наши предки, правда, обычно облекали ее в форму поговорок, а я в «афоризмах» не силен – с концом этой философии снова обретает свои права. Хотя она сродни проповеди веры, она вообще впервые позволяет увидеть на просвет мир веры и воли. То, что я отваживаюсь говорить о «германской» житейской мудрости, когда речь идет о вере, связано с моими глубочайшими убеждениями. Я уже заранее слышу нестройные крики возмущения. Пускай! Я к ним уже давно привык, равно как и к систематическому замалчиванию со стороны органов «общественного мнения» и столь же боязливой, как и тупой науки. Почин сделан – и это главное.
Гейдельберг, апрель 1941.
Вступление. Призвание германцев
Сейчас не время основывать новые религии или создавать новые метафизические построения. Религии и метафизические учения надо скорее демонтировать, чтобы высвободить вечную веру в живого Бога, временной заменой которой они были, и дать новый простор ее развитию. Она позволит осознать назначение человека и смысл человеческой жизни… Тогда будут отрезаны пути к какой бы то ни было теологии.
«Смысл жизни» можно найти лишь там, где индивидуальная жизнь стремится подняться над собой, к высшему… Но в этом случае следует различать две ориентации, два жизненных назначения. От нас, немцев, сейчас требуется выходящее далеко за рамки теоретического различения решение со строгим выбором: или-или. Подготовить, направить и по возможности прояснить это конечное мировоззренческое решение – цель данной книги.
Наше решение должно быть принято и будет принято в направлении, указанном в книге «Человек в истории». Здесь будет дано более глубокое и четкое описание тех основных сил индивидуальной жизни, которые выводят ее за рамки природного бытия и творят историю. Эти силы – вера, судьба, счастье, призвание, волнение, прощение, творчество, внутренний долг или необходимость. Они обращены назад, к Богу, как конечной причине, и вперед, к истории. Эти силы – а скорее, одна единственная сила – придают смысл жизни, указывают ее цель, из них возникают те события, которые объединяются в понятии «истории»…
История имеет два склона: по одному из них события приходят к нам из прошлого как традиции всех видов, как воплощенная реальность, как данность, как основа современности, по другому события восходят от нас в будущее; они определяются в наше время силой веры, судьбы, творчества, счастья, долга, необходимости, призвания и прощения, у каждого человека по-своему. Поэтому второй склон истории – общая задача, заданная реальность, подлежащая осуществлению жизнь народа…
…Определение смысла жизни, отличное от героико-политического, основано на древнем, глубоко укоренившемся заблуждении человека относительно самого себя, на устремлении в ложном, невозможном направлении, против чего предостерегал Ницше своим лозунгом: «Оставайтесь верны земле!» В сотнях вариаций постоянно проявлялось стремление оторваться от земли, от тела, от материи, убежать от реальной жизни, заменить ее идеологией и перепрыгнуть через нее, вместо того, чтобы преобразовать ее, веря в лучшее будущее, в борьбе, в труде, в самоутверждении, победе и преодолении. Называть ли это ложное направление вечно привязанного к земле и реальности человека обожествлением или самообожествлением, одухотворением, образом рая, а путь в этом направлении магией, теургией, заклинаниями или мистическим погружением, спекулятивным идеализмом, аскезой, переселением душ, рациональным прогрессом или как-либо еще, во всех случаях он уводит ввысь от реальности. Создав образ сверхчеловека, Ницше нарушил собственную заповедь: «Оставайтесь верны земле» и вступил на путь к трансцендентному, к нигилизму. Тут и воля к власти не помогла.
Свыше, от Бога, нисходят Откровение, счастье, милость, сила, призвание, судьба. Ввысь зовет вера, но не для того, чтобы увлечь верующего в надмирные пространства, куда человек не может и не должен подниматься, потому что закон и реальность его жизни дали