Преодоление игры — страница 2 из 11

Шептуха

Мне кажется, что вокруг стало темно, хотя знаю, что стоит день, переваливший за свою вершину и подкрадывающийся к вечеру. Свет и тени, как и положено, меняются местами.

И вот уже дома и деревья почти сплошь покрыли землю утонченными отражениями своих форм. Скоро наши соседи начнут возвращаться с работы, придет и папа. Мама возится возле примуса, готовит еду. Конечно, ей не до меня — примус плохо горит, фыркает огнем или неожиданно затухает, и она нервничает, что опоздает с ужином. А во дворе полно работы, с которой она одна не справляется и поэтому ждет папу, чтобы делать ее вместе. С примусом такое случается часто, это в лавке нам снова продали загрязненный керосин. Но папа «знает, что яму зрабыть» — так он говорит, передразнивая нашего соседа–белоруса, — надо прочистить каналы, по которым керосин подается к горелке. Для этого папа изготовил на заводе специальное приспособление, держачок с тонюсенькими усиками — прочищалку. Я вижу, как мама одной рукой орудует этой иглой, наклонившись над примусом, а другой держит над горелкой скалку с огнем.

Я уже достаточно взрослая и понимаю, что с миром все в порядке, наоборот, — что–то происходит со мной, причем неприятное. Но плачем тут не поможешь и надо искать помощь. От боли заходится сердце. То и дело я хватаю воздух разгоряченным ртом, как рыба, выброшенная на берег. Боль разрастается, появляется резь в глазах и скоро они — я это знаю — покраснеют, что испугает маму больше моих физических страданий. Я не хочу пугать ее и потому терплю. Появляется ощущение, что в мозги вбивают тупой пульсирующий стержень, и это меня доканывает — принуждает снова идти к бабушке Наташке[30].

Надо незаметно ускользнуть со двора, притворяясь беспечно скачущей то на одной ноге, то на другой, пересечь улицу, углубиться в проулок, лежащий напротив нашего двора, и на следующем перекрестке повернуть направо — к дому, где живет бабушка Наташка. А там, конечно, бежать со всех ног. Но боль заставляет меня сокращать дорогу, чтобы скорее получить облегчение от нее — надоевшей, изматывающей. И я, да, бегу — только мчусь по чужим огородам напрямик. Я вбегаю к бабушке Наташке во двор запыхавшаяся и с глазами, полными немой паники.

— Зуб? — сразу же догадывается бабушка Наташка и вытирает руки о фартук, и я, переводя дыхание, утвердительно киваю в ответ.

Бабушка Наташка — лучшая на весь район шептуха, она исцеляет от зубной боли, сглазу и тяжелых видов порчи. Совсем необразованная, она, может, и в школу–то не ходила, поэтому говорит мало, скупо и неохотно, однако, любит рассказывать нам, мне и своей внучке Шуре Сольке (тут я присовокупляю Шурино прозвище, дабы отличать эту девочку от моей сестры Шуры), страшные истории.

Приходится мне вместе с коротким и внятным «болит» прибегать к помощи жестов, чтобы она поняла, что далее я терпеть не могу.

— Болит, — произношу минуту спустя сиплым голосом и, широко открывая рот, показываю на больной зуб.


* * *

Пока чернели и крошились молочные зубы, метод был прост: к зубу привязывалась прочная нитка, другим концом прикреплялась к ручке закрытой двери, а затем дверь резко открывалась, и — прощайте проблемы. Во рту появлялся сквозняк, приходилось долго приноравливаться, закрывая образовавшуюся брешь языком, чтобы при разговоре не шепелявить. Зато ноющие и резкие боли на некоторое время отступали. Операцию проделывал папа, вообще очень любивший детей. У него было неистощимое терпение по отношению к ним, море заботы и сочувствия. Славяне, мне кажется, относятся к детям сдержаннее.

Наш поселок всегда был рабочим и в послевоенные годы жил с подъемом, бурно. Это был — и остается поныне — кустовой центр с поселковым советом, средней школой, детскими яслями, детсадом, клубом с просторным кинозалом и залом для танцев, магазинами, поликлиникой с больничным стационаром и аптекой, большой библиотекой, а также несколькими культурными центрами при промышленных предприятиях и колхозе. Почти в каждом трудовом коллективе были организованы кружки художественной самодеятельности, детские кружки, библиотеки, а при поселковом клубе так и вовсе — работал настоящий народный драмтеатр.

Правда, больница медперсоналом богата не была: работал один терапевт да акушерка. Их услуги населению обходились дорого. Это была супружеская пара: муж был крепко пьющим и часто уходил в запои, а жена, на время его неработоспособности вынужденно исполнявшая функции врача–универсала, как я помню, в то время одного за другим рожала своих младших детей и больше беспокоилась о себе, чем о больных. На работу времени у них оставалось мало, а потребность в деньгах росла. Брала от женщин, нуждающихся в прерывании беременности, натурой — молоком, сметаной, яйцами, птицей, но неохотно, так как на отсутствие продовольствия не жаловались. Лечила в основном растиранием больных мест денатуратом, изредка приписывали касторку. Неприятно настырным больным объясняли, что все болезни — от нервов, и приписывала смотреть на заходящее солнце. В особенных случаях шептали на ухо, чтобы те шли к моим бабушкам, Наташке или Ольге[31]. И только в критических ситуациях направляли на консультацию в районную поликлинику. Хоть я пишу об этом с юмором, но, правда, так было.

У местных людей незаметно сложилась традиция вырывать шатающиеся зубы у моего отца, говорили: «У Бориса рука легкая и заражения не будет». Поэтому, в частности, он знал почти всех детей, приходивших для удаления молочных зубов. А когда те подрастали, то шли лечиться к моим бабушкам.


* * *

— Болит, — говорю я бабушке Наташке, отчаянно жестикулируя.

Выполняя заученные требования, подхожу поближе к ней. Она ставит меня против солнца (запомнилось лето, двор, тепло) и всматривается в открытый рот. Что там у меня? Через минуту безошибочно надавливает на щеку, аккурат напротив больного зуба. Я вскрикиваю и радуюсь, что причина мучений определена правильно и вот–вот им придет конец. Но бабушка поднимает глаза к солнцу, качает головой и говорит:

— Надо подождать.

— Долго? — у меня уже нет сил.

Ничего не понимая о времени, не умея исчислять и чувствовать его, я хотела скорее избавиться от боли. Бабушка знает, что главная тайна жизни — время — еще не ведома мне и обман не будет мною замечен.

— Нет, — коротко обещает она.

От надежды постепенно легчало, но чем я занималась в часы ожидания — не помню и до сих пор не понимаю, почему меня заставляли ждать. Возможно, это нужно было для психологического настроя на исцеление? Этого вам ни одна знахарка не откроет, это тайна.

Наконец наступает долгожданный момент: бабушка выносит из сеней и ставит во дворе тяжелый самодельный стул с высокой спинкой. Усаживает меня лицом на юг и, следовательно, правым боком к заходящему солнцу, запрокидывает мою голову, укладывает на спинку стула и начинает священнодействовать.

Она велит закрыть глаза, что я с благоговением исполняю. Сама же затихает за спиной. Помнится истовая отрешенность, на фоне которой, кажется, и сейчас звучит ее мерный, монотонный шепот. Я обращаюсь в слух, у меня обостряются восприятия — я стараюсь понять, что происходит. Сердце наполнялось холодком от безотчетного страха или тревоги. В шепоте, заслонившем для меня весь мир, разобрать отдельные слова невозможно. Да и был ли тот шепот на самом деле?

Я затаенно жду, что будет делать бабка–шептунья, потому что всякий раз она проделывает что–то новое. Появляясь тихой тенью из–за спины, могла вдруг опять прикоснуться пальцем к щеке напротив больного зуба и, чуть сильнее нажав, так, что я начинала слышать пульсацию боли в десне, массировать это место круговыми движениями. Или в ее руках возникал огромный нож, и она бережно прикасалась лезвием к щеке, творя на больном месте крест. Так она могла проделывать несколько раз. А иногда набрасывала мне на голову платок и, видимо, махала чем–то перед лицом, потому что я ощущала шевеление ткани, щекотавшей и холодившей кожу. Эта процедура нравилась мне меньше всего, потому что не позволяла подсматривать за происходящим. Я научилась, чуть приоткрыв веки, сквозь ресницы подглядывать за бабушкой.

Заканчивая манипуляции, она опять скрывается за моей спиной. На некоторое время волна страха отступает, впуская в сердце немного тепла. Шепот, молитва, гипноз, немое стояние — что она там делает? Внимание переключается на себя и оказывается, что я уже могу пошевелить языком. Провожу им туда–сюда по наболевшей десне. Скольжу по зубам, цепляясь за острые кромки «дупел» и выкрошившихся из зуба мест. Тук–тук–тук — пульсирует боль. Еще болит, — констатирую я для себя и снова переключаю внимание на бабушку. О! — опять этот нож приближается к моему лицу. Сквозь щели приоткрытых век, пряча взгляд в ресницы, вижу, как она пристально наблюдает за мной. Замечает, что я подсматриваю? Начинает казаться, что если не закрою глаза плотно, то случится что–то опасное, нежелательное. И я с усердием сжимаю веки до боли. В детстве все представляется простым и доступным. А может, так и есть? Ведь я тут же забываю острый, ощупывающий, впившийся в меня взгляд бабушки и переключаюсь на нож. Не думаю ни о чем, только всевозможными способами стараюсь угадать: где он сейчас, когда прикоснется ко мне, холодным ли будет его лезвие или оно уже согреется от бабушкиных рук? Ага! — вот оно раз коснулось щеки и еще раз, крест–накрест. Так повторяется три раза. По движению воздуха вокруг меня — был ли тогда ветерок? — определяю, что бабушка Наташка снова переместилась назад, за спину. Медленно приоткрываю глаза.

Облака… Странно, синева небес потемнела, стала непроницаемо плотной, а облака плывут белые–белые, как кипень. Перевожу взгляд ближе к закату и вижу там еле угадывающуюся розовость. Очень хочется спросить, почему днем на белесом небе облака серо–голубые, а теперь, когда небо потемнело, они стали такими светлыми и чистыми. Но я знаю, что разговаривать нельзя. Долго ли еще?

Бабушка два раза манипулировала с ножом (платком, руками) у моего лица, значит, это повторится еще раз. Надо подождать. Что там со мной происходит? Оживают мышцы лица. Я набираю в легкие воздуха так много, что он там не помещается, и приходится раздувать щеки, а затем незаметненько выпускать его через сложенные трубочкой губы тоненькой струйкой — не больно. Пробую языком зубы. Бац! Это бабушкин подзатыльник, она напоминает мне о смирении. Затихаю, ощущая бесконечное блаженство. Отчего так хорошо? Бабушкина забота, белые облака… Я больше не совершаю попыток подсмотреть за магическим действом.

Расслабленность всех мышц чем–то наполняет меня изнутри, ноги и руки отяжелевают и просят неподвижности. Состояние покоя заполняет все существо, нет даже слабого «тук–тук–тук» в десне под больным зубом. Мне тепло и уютно. Я пропустила третью серию манипуляций с ножом, мысли ни о чем и обо всем сразу клубились в голове, накатывали и уплывали, как и облака на вечереющем небе.

Бабушка Наташка завершает шептание и уходит в хату, оставив меня одну. Небо совсем синее или иссиня–черное? — пытаюсь отгадать, а глаза открывать лень. Слышу, что бабушка снова вышла на улицу, встала у порога, смотрит в мою сторону. Я непроизвольно качнула одной ногой (сидя на высоком стуле, я не достаю ногами до земли), качнула второй. Вдруг все мое тело вытягивается вверх, я закидываю руки за голову и, выгибая спину дугой, сладко потягиваюсь, безудержно зеваю и громко прищелкиваю челюстями, как это делают наши щенки, любящие поспать.

— Хочешь спать? — спрашивает бабушка.

— Не! Есть хочется, — вскакиваю я и без дальнейших объяснений улепетываю домой.


* * *

Это теперь я знаю, что такое предел человеческого сознания. Знаю, что если оно, сознание, заполняется до отказа какой–то бьющей по нему информацией, то достигается предел и в короткое мгновение оно покидает нас. Но тому предшествует несколько неприятных минут. Чем они неприятны, сказать трудно, наверное, своей крайней наполненностью и тем, что тяжело переносятся. Их приход в канун отключения от дщействительности человеком не постигается. Именно эти минуты остаются в памяти навсегда, так как являются временем сознательно прожитой жизни.

И это теперь я умею обрести контроль над сознанием, не доходя до критической ситуации, если хочу запомнить происходящее. А тогда, в детстве, только некоторые события, словно толчки, пробуждали меня от спячки, вызволяли из инерции бытия, и благодаря им тогдашние обстоятельства запечатлевались в памяти. Эти толчки появлялись и исчезали сами собой, находясь под властью чистых случайностей, но они пополняли ассоциативную память о событиях и эмоциях.

Но пусть вопросами осознания реальности занимаются другие. Для этого рассказа дорого то, что выводящие из состояния сна минуты все же случались, то ли спонтанно наплывая на меня, то ли возникая под давлением внешних факторов. И их свидетельства, оставившие оттиски в памяти, не подлежат сомнению, как не подлежит сомнению летопись бесстрастного анахорета.

Может, поэтому самые ранние воспоминания связаны у меня со мной же, с событиями, в которых я была главным действующим лицом.

Эпопея с зубами длилась, на самом деле, долго. А в те далекие дни, когда время не летело верхом на ветреных скакунах, а плелось тихим шагом, она казалась целой жизнью, однажды прожитой от начала и до конца, но другой какой–то, не имеющей ничего общего с наступившей позже. Каждый молочный зуб вначале долго болел, досаждал, его приходилось «заговаривать», а уже потом он начинал шататься и стремился к встрече с папиной ниткой. До той поры пока он не начинал по–настоящему шататься, рвать его категорически воспрещалось, так как в противном случае в организме не создавались условия к тому, чтобы в надкостнице созрел здоровый постоянный зуб.

Затем начинали болеть и постоянные зубы, совсем новенькие, только что народившиеся. И опять приходилось с каждым из них идти к бабушке. Бог знает, сколько раз это повторялось, но мне связно помнится немногое. Только то, что я здесь рассказала.


* * *

Заканчивались грозные сороковые годы. Начиналось молодое время, как весна — по–мартовски прозрачное и как май радостное. И мои родители были так же молоды, необычайно красивы, уверенны в себе и исполнены желания жить.

Конечно, общая ситуация в стране оставалась еще тяжелой, кое–где зияли незалеченные раны войны, помнился голод 1947 года, люди еще не привыкли наедаться досыта. Но здоровый дух и бьющее через край счастье, что они уцелели в страшных боях с врагом, наполняли их уверенностью в себе, делали окрыленными. Вынеся на своих плечах ужас фашизма и тяжелое восстановление родной сторонки, они, кажется, уверовали в собственную всесильность, почувствовали себя на все способными, могущими совершать любые чудеса. И такой оптимизм, энтузиазм и уверенность излучали все люди. Эта энергетика где–то в высших сферах соединялась в одно целое, сливалась и простиралась над нашей страной одним охранным слоем. Я, во всяком случае, чувствовала ее почти физически.

Возможно, в немалой степени такой психологической атмосфере способствовало удивительное единение людей. И не только потому, что недавнее лихолетье сплотило их, приучило чувствовать локоть друга, товарища, брата по оружию и по несчастью. Это, конечно, сказывалось повсеместно и ежечасно. Но надо отметить и то, что наш народ вообще пропитан настроениями коллективизма, данными нам свыше, такова наша природа, естество. Мы ведь всей сутью своей понимаем, что для выживания должны раствориться во всеобщем окружении, гармонизироваться с ним. Нам чужд западный эгоцентризм одиночки, сражающегося с миром. Мы это называем гордыней и осуждаем за пагубность. Эта национальная черта не зря вошла в широко известные народные пословицы и поговорки, такие как: «Сила народа — что сила ледохода», «Один в поле не воин», «Двое — не один, маху не дадим», «Один ум хорошо, а два — лучше», «Коли два, то ты не один», «С миру по нитке — голому рубаха» и другие. А сложившийся веками образ жизни лишь укреплял эту черту, делал ее востребованной, а потому действенной и активной. Тогда не было телевизоров, однако никто не замыкался в стенах своих жилищ. После работы люди шли в клубы, в гости к друзьям и родственникам, где играли в шашки, шахматы, лото, в крайнем случае в подкидного дурака, была такая карточная игра, пели, читали вслух и даже разыгрывали сценки из полюбившихся пьес.

Вот так и получалось, что иногда по вечерам родители «подкидывали» меня бабушке Наташке, а сами шли в драмкружок или в кино. Иногда я у бабушки и ночевала. Семья бабушки Наташки была представлена тремя поколениями женщин: сама бабушка, ее дочь Зина и внучка Шура Солька, на год старше меня. Мужчин не было, три бабушкиных мужа умерли, а тетя Зина замуж не выходила (свою Шуру она «привезла» из Германии), поэтому у них в доме царили тишина, покой и согласие. Замечу попутно, что один из сыновей бабушки Наташки, офицер Красной Армии, погиб на фронте, и в связи с этим она получала пенсию по потере кормильца. Тетя Зина работала рабочей на кирпичном заводе. Можно сказать, что по тем временам семья жила в относительном достатке.

Меня и свою внучку Шуру бабушка Наташка укладывала спать на широкой и жаркой русской печи и начинала вместо сказок рассказывать всевозможные небылицы и истории из жизни. Да такие страшные, что мы прятались под одеяла, свивались там клубочками и надолго затихали, почти задыхаясь от недостатка воздуха, но не выставляли носов наружу. Скованные цепями мистического ужаса, мы просто не смели дышать, не могли пошевелиться, у нас начисто замирало ощущение самых себя. Одно желание в те минуты владело нами — присмиреть так, чтобы никто не догадался о нашем существовании. Сама же бабушка, сухонькая и маленькая, как лесная колдунья, зажигала керосиновую лампу, ставила на стол, садилась в круг ее света и ставила заплатки на вещи: постельное белье, одежду, чулки, оконные занавески и прочее.

Она вообще отличалась невиданной аккуратностью и опрятностью, без этого уточнения рассказ о ней будет неполным. Во всю жизнь я знавала еще только двух столь же замечательных хозяек, но они были из новой эпохи, когда появились средства для стирки и крахмаления белья. А тогда ни мыла, чтобы постирать, ни утюга, чтобы выутюжить вещи, достать не удавалось. Стирали золой да растением, которое называли то «мыльница», то «хлопушка» — по–разному, а гладили качалкой да вальком. А бабушка Наташка при этом всегда ходила чистая и неизмятая, от нее даже пахло какой–то удивительной свежестью. И в доме царил тот же порядок. Занавески висели хоть и заплатка на заплатке, а накрахмаленные и отутюженные, словно только что выстиранные. Как тут было не удивляться?

— Заберет вас баба Яга за непослушание, — обещала бабушка Наташа нам с Шурой, если мы долго не засыпали.

Поэтому мы еще больше замирали, окончательно прекращали подавать признаки жизни. Герои бабушкиных рассказов совершали разное: злые мужики до смерти изводили ненавистных жен, вредные ведьмы выдаивали молоко из соседских коров, садисты–убийцы преследовали доверчивых девушек и женщин. Да и разная нечисть творила свои бесчинства: лешие водили людей окольными путями, русалки затягивали в омут влюбленных без взаимности девушек, плели запутанные интриги домовые. И только святые угодники предотвращали преступления, хоть и не всегда успешно. Свет от лампы и бабушкино тыканье иглой спасали нас от сущей смерти — все же вокруг теплилась хоть какая–то жизнь, в которой сохранялось нечто безопасное и мирное. Преодолев первый испуг, мы перевоплощались в героев бабушкиных небылиц, всегда почему–то, выбирая ипостась гонимых и оскорбленных, а потом под ее монотонный голос засыпали, вздрагивая от видений, что продолжали нас преследовать и по ту сторону реальности.

Не помню причины, по которой у меня разболелся живот. Возможно, я много съела жареных зерен подсолнечника. Сначала я терпела, согнувшись и обхватив живот руками, потом начала охать, наконец заорала со слезами на глазах. Такой недуг бабушка лечить шептанием не умела, да она и понять не могла, от чего меня скрючило.

— Что у тебя болит? — все выспрашивала она.

А какой из ребенка диагност в пять–шесть лет? Может, теперь дети смышленее, но и мы понимали, где нога, где ухо. А толку–то?

— Живот! Ой, ой!!! — орала я.

Бабушка, конечно, испугалась. Во–первых, ребенок не свой, а чужой — спрос–то иной. Во–вторых, мой папа — человек восточных кровей, с ним шутки плохи. И в-третьих, я росла очень болезненной, переболела всеми мыслимыми и немыслимыми болезнями. Кому как не бабушке, неоднократно спасавшей меня от недугов, подвластных ее целительскому дару, этого было не знать? И коль я мучилась, значит, со мной приключилось что–то серьезное. Помню, бабушка положила меня на стол, стоявший посреди комнаты, и велела оголить живот. Я послушно задрала одежки, готовясь к процедуре избавления от боли. Я бабушке доверяла и ничуть не сомневалась, что сейчас она положит конец моей болезни.

Пока Шура Солька бегала вокруг стола, тряся огромными, на зависть мне, бантами на тощих волосенках, бабушка приготовила пол–литровую банку и лучину. Что–то шепча — но не заговор, а скорее, разговаривая с собой вслух — она смазала живот жиром и по всем правилам поставила на него банку, как ставят на спину при простуде. Видела, наверное, где–то, не поняв сути процедуры.

Мягкий маленький живот вмиг затянуло в банку и меня начало изгибать пополам. Банка заполнилась частью моего тела, изрядно посиневшего, если к нему присмотреться. А меня продолжало туда засасывать, да так, что я почувствовала это даже спиной. Боль в животе, ясное дело, как–то притупилась, исчезнув на фоне других не менее неприятных ощущений. Я скулила пуще прежнего.

Теперь уже и незадачливая целительница носилась вокруг стола, не сводя с меня острого взгляда, охая, хлопая руками по бокам и озадаченно выпячивая губы. На улице стояла беспросветная ночь и ватная, поглощающая живые звуки тишина. Казалось, что во всем мире только и есть, что я, заглатываемая пол–литровой банкой, и перепуганная бабуся Наташка. Шура Солька с перепугу закатилась куда–то под печку, ее и видно не было. Время от времени бабушка Наташа пыталась оторвать от меня банку, хватая ее двумя руками. А мне становилось еще хуже, появлялось ощущение, что из меня вынимают внутренности. Не знаю, сколько это продолжалось. Думаю, что недолго, иначе бы я не выжила. Но тут послышались шаги и скоро в хату вошли мои родители.

Странная у них была реакция: мама сначала растерялась, а потом начала смеяться; а папа ловким движением крутанул банку, чтобы в нее вошел воздух, и легко отлепил от меня. Он потом тоже смеялся, ежеминутно спрашивая, не больно ли мне было.

— Нет! — бодрилась я, хотя синяк на животе кое о чем говорил.

— А не обидно, что мы смеемся? — допытывался папа. — Мы не над тобой, просто ситуация смешная.

Знать бы мне еще, что такое «ситуация», может, и не обидно было бы, а так…

— Да смейтесь на здоровье, — попустительствовала я им, растирая жирный от масла живот. — Чего уж тут? Я ведь уже не плачу.

После этого я что–то не припоминаю, чтобы меня оставляли у бабушки Наташки. Но гулять к ним я бегала часто. Бабушка Наташка мне нравилась, она была работящая, незлобивая и без показушности добросердечная. Кстати, я никогда не видела, чтобы она усиленно трудилась — не разгибалась над корытом или бегала по дому с мокрой тряпкой, сметая пыль и грязь. Иногда она работала в огороде, но тоже без надрыва, иногда стряпала, и опять же тихо, незаметно, не броско. Каким чудом все успевала сделать, непонятно.

Со временем бабушкины дети вскладчину выстроили хату на две половины: в одной поселился сын Иван (Яйцо) с семьей, а в другой — бабушка Наташка со своей дочкой и внучкой. Тут уж меня удивляли не только опрятность и чистота в доме, но и обилие цветов на дворовых куртинах и на свободных огородных грядках.

Прожила бабушка Наташка до глубокой старости и умерла тихо и с не помутненным рассудком. Вот только что ходила и вдруг прилегла отдохнуть.

— Выйди на улицу, — приказала тетке Зине, до конца оставаясь хозяйкой в доме. — Я умирать буду. Зайдешь через полчаса.

Та послушно вышла, а вернувшись, нашла бабушку Наташку спящей вечным сном.

Незадолго до смерти я с бабушкой Наташкой виделась, разговаривала, как бы по–своему простилась. Наверное, я с особым теплом относилась к ней и, наверное, она это чувствовала, чему я рада.

Сила мертвой руки

Прабабушку Ирму[32] мы называли просто прабой, ибо из ее поколения она дольше всех задержалась на свете, других по разным причинам не стало еще до войны. Но начну издалека, с ее имени. Поскольку оно выпадало из списка распространенных в славянской среде, то односельчане звали прабу так, как привычнее было слышать их уху — Ириной. Или Ариной.

Итак, второй случай моего исцеления с помощью чистой магии случился гораздо позже. Хотя, как можно сравнивать мгновения детской жизни, и что в них могут означать слова «гораздо позже»? В школу я тогда еще не ходила, но уже умела читать и писать.

У меня стала болеть ножка, и я пожаловалась папе.

— Какая? — он с недоверием прищурил насмешливый глаз.

Правильно, потому что я любила сказываться больной, чтобы привлечь к себе внимание родителей. Выдумывала несуществующие недуги. А так как здоровья я была слабого, часто болела, то родители попадались на удочку: верили и начинали разбираться с жалобой. Как–то я заявила, что у меня один глаз плохо видит.

— Как это? — первой всполошилась обычно хладнокровная, неласковая мама.

— Ну, так: половина его видит, а половина нет, — пояснила я.

Папа поднял меня на руки и поднес к огню шестилинейной керосиновой лампы. Что означает «шестилинейная», мне трудно объяснить, наверное, это зависело от ширины фитиля, потому что были еще и десятилинейные, более мощные лампы. Родители начали что–то показывать мне, просили посмотреть внимательно и сказать, что я вижу. При этом прикрывали мне то левый глаз, то правый, полагая, что у меня перестал видеть какой–то один из них, и я это восприняла так, что «половина глаза не видит». Но я продолжала утверждать, что не вижу только половиной одного глаза, а вторым вижу хорошо. Видимо, из–за интуитивного суеверия мне страшно было говорить, что один глаз не видит «целиком». В конце концов моя ложь была изобличена.

Последствия этой истории надолго остались в памяти. И то, что я тогда пережила чувство острого, жгучего стыда за свою ложь, тоже сохранилось отчетливо. Это чувство было для меня мучительным. Но особое впечатление произвела жестокость родителей, которые посматривали на меня и не помогали избавиться от него, хотя понимали, как я страдаю. Этот эпизод послужил уроком, вследствие которого я прекратила фантазировать и домогаться внимания к себе. Но кроме того, он принес и вред, ибо привил стойкое нежелание с чем бы то ни было обращаться к родителям, научил не рассчитывать и не полагаться на них. С тех пор в трудных ситуациях я оставалась одна и по своему разумению выбиралась из них. Возникающие проблемы тоже преодолевались самостоятельно. Да, у меня вырабатывался решительный характер и я быстрее других взрослела. Все это хорошо, но с течением времени у меня пропало чувство защищенности, а на освободившееся место вползла сиротливость. Родителей я очень любила, чистосердечно и много заботилась о них, но и только. Осталась не обида, нет, а стремление постоянно доказывать, что я никогда не доставлю им хлопот.

Но это проявилось позже, когда я пошла в школу, а потом в люди. А тогда с ногой творилось что–то серьезное, разобраться в этом мне было не по силам. Папа наклонился ко мне:

— Доця папу опять обманывает?

— Нет, вот тут болит, — я показала место под левым коленом.

И действительно там оказалась припухлость. Отец принялся пальпировать ножку. Вдруг я содрогнулась, а он растерянно посмотрел на маму.

— Что там? — не выдержала она.

— Опухоль. Опухоль под коленом, — повторил папа про себя и, сосредоточившись, снова принялся изучать больное место. — Так, — после долгого молчания протянул он, — жить будет, но бегать — пока что нет.

— Что такое? Вывих? — засуетилась мама.

— Да нет, не вывих.

— Тогда почему ей больно?

— Бегала много, надавила, вот и больно. В состоянии покоя болеть не должно, — папа продолжал озабоченно осматривать колено. — Образование плотное, однородное, находится глубоко под кожей, в тканях, цвет и структуру кожи не изменило, величиной с гусиное яйцо. Большое, — вздохнул он коротко.

Утром я проснулась от их дыхания. Папа и мама, склонившись надо мной, снова рассматривали ногу.

— Отечность исчезла, смотри, — показывал папа.

Увидев, что я проснулась, он попросил меня лечь на правый бок и расправить левую ногу.

— Опухоль почти не видна. Внешне ее можно различить, лишь сравнив обе ноги и обратив внимание на то, что впадинка под левым коленом исчезла. На ощупь же она очень большая. Я удивляюсь, почему наш ребенок раньше не пожаловался.

— Доця, у тебя давно здесь болит? — обратился папа ко мне.

— Не знаю, — честно призналась я.


* * *

Наутро мама повела меня в больницу. Владимир Иванович[33], наш сельский врач, осматривал больное место, прикасаясь к нему сухими, пропахшими табаком пальцами, и молчал. В поселке его считали более знающим специалистом, чем Анну Федоровну — всего лишь акушерку, хотя она часто подменяла его. Стройный, высокий, он ходил в одном и том же хорошо отутюженном коричневом костюме. Серьезное выражение лица с большим горбатым носом придавало ему строгости и делало чуть старше своего возраста. И вообще он производил впечатление умницы, невесть почему скрывающего свои способности.

Осматривая меня, Владимир Иванович сосредоточился и что–то припоминал из прошлых знаний. Лицо его разгладилось, стало спокойным, взгляд — внимательным. Он слегка поджал губы и наклонил голову набок. Сухие шершавые пальцы, словно горячие угольки, оставляли на коже теплый след осязаний.

Наконец осмотр опухоли закончился.

— Надо ехать к хирургу, — сказал Владимир Иванович. — Он обязательно порекомендует операцию, но ваша девочка еще маленькая, к тому же у нее слабое сердце. Я бы советовал отказаться.

— Тогда что же нам делать? Само пройдет? — спросила мама.

— Само, боюсь, не пройдет. А вот что… — Владимир Иванович вскинул голову и задумчиво посмотрел на мою маму. — Вам ли задавать этот вопрос? Ваши тетки всю губернию лечат. Неужели не хотите попытаться? Хуже ведь не будет.

— Вот еще! — фыркнула мама. — Это же не зубную боль заговорить.

— Как знаете, — Владимир Иванович быстро черкнул пером и подал маме направление на консультацию к районному хирургу. — Но помните, что соглашаться на операцию я не советую. А тетки ваши вреда не сделают.

— Ладно! Спасибо, — буркнула мама.


* * *

Однако в район мама не поехала, а передоверила это папе. Ее авторитета хватило только на местную медицину. Районный хирург тоже оказался мужчиной, что вселило в папу доверие — папа не очень жаловал женщин, относился к ним с предубеждением, как всякий восточный человек.

— Довелось вот к вам обратиться, — сказал он, подталкивая меня вперед. — Девочка жалуется.

На то время я знала, что мой папа лучше всех разбирается в машинах и механизмах. Его приглашали ремонтировать не только мукомольное оборудование и маслобойные прессы на местной мельнице, но и в другие места, где выходили из строя электрические двигатели, автоматы и полуавтоматы, любая техника, полученная по репарациям. Оборудование это было не новым, часто требовало ремонтов, в частности по той причине, что не всегда правильно эксплуатировалось. Разобраться и устранить поломки в нем местные механики не умели. А папа умел и учил других, как надо на этом оборудовании работать, как делать профилактические ремонты, ну, и сам ремонтировал, конечно, если требовалось устранить аварию. Его приглашали даже в другие города, на крупные предприятия: тогда, в послевоенное время, было много производств, оснащенных оборудованием из побежденной Германии, а соответствующих специалистов не было. Папу знали, хотя он был самоучкой, но талантливым, незаурядным. Он иногда брал меня с собой, не в командировки, конечно, а когда работал в поселке или окрестных селах. Показывал, как работают машины, агрегаты, объяснял, где и почему случилась поломка. И странно — мне все было понятно.

Кроме того, папа был удивительным рассказчиком. Обладая цепкой памятью, он носил в себе всю историю своего народа, усвоенную им как по собственным воспоминаниям из жизни в Багдаде, так и по рассказам, слышанным еще в детстве от багдадских старожилов. Знал русскую историю, не говоря уже об истории нашего поселка. Где бы он ни появлялся, вокруг него сразу же возникала толпа любопытных и заинтересованных собеседников. Одни задавали вопросы, другие просто слушали.

И наконец, папа разбирался во многих других вещах.

О каждой грани его таланта я расскажу отдельно. Здесь же подчеркну, что для меня было естественным фактом, что папу везде знали. Видимо, и тут, куда мы приехали, папу знали, потому что когда–то обращались к нему за помощью.

Как и дома, районный хирург осматривал меня долго, да и вывод был таким, как предсказывал Владимир Иванович: показана операция, но нужно подождать, пока я подрасту.

— Но ей тяжело ходить, больно, — напомнил папа. — А без операции нельзя?

— Ах, дорогой мой, — хирург обнял папу за плечи, — здесь нельзя другое: нельзя медлить. Но и торопиться не стоит, маленькая она еще. Сердце, вот пишут ваши врачи, у нее слабенькое. Надо понаблюдать хотя бы месяц–другой. Придется вам поездить сюда.

— Поездим, раз надо.

— Но без операции не обойтись, — предупредил хирург на прощанье.

И мы уехали.


* * *

Наш вокзал отстоит от центра поселка почти на два километра. Обычно их преодолевали пешком. Но мне казалось, что это очень далеко, и не только потому, что болела нога, просто я была еще маленькой, к тому же не любила ходить, как не люблю и теперь.

Мы же жили еще дальше, надо было от центра идти еще около километра на другой конец села. Но в центре жила папина мать, и у нее можно было отдохнуть. Так мы и сделали, завернули во двор к бабушке Саше.

Бабушка Саша, экспансивная, эмоциональная, нетерпимая по натуре, но хорошо воспитанная, привыкшая скрывать эмоции, коротко взглянула туда, куда показал папа, докладывая о моей проблеме.

— Ой, — хлопнула она руками по бокам, — да она перешла дорогу покойнику! Не надо резать ребенка. Не дам.

— Что же делать? — с явной надеждой спросил папа.

— Подождем, пока умрет, — спокойно сказала бабушка.

Прожив юность и молодость в Европе, а затем долгое время в Багдаде и в румынском Кишиневе, бабушка Саша смешала в памяти все языки и очень экономно употребляла даже тот, который выучила от родителей. Поэтому фразы ее речей были короткими и порой со слишком завуалированными смыслами, особенно это проявлялось при волнении. Казалось, она тогда не находила слов, отчего цедила скупые фразы сквозь стиснутые зубы.

— Вы в своем уме, мама? — вскричал отец. — Такое говорить! Как это умрет?

— Ясно как, насовсем, — зло отрезала бабушка. — Отцепись!

— Почему моя дочь должна умереть? — сиплым голосом допытывался папа.

— Причем тут твоя дочь? Я не говорила такого. Прикуси язык!


* * *

Вечером за ужином папа обстоятельно рассказал маме о визите к хирургу, особенно налегая на то, что нас приняли хорошо и осмотрели внимательно. Мама боялась хворей и боли вообще. По отношению к себе она не была мнительной, не любила лечиться, полагаясь на свою здоровую природу. А за детей переживала. Когда кто–то из нас болел, она терялась и не знала, что делать. Тогда за дело брался папа. По сути, она была не очень способной матерью, возможно, не успев развить возле папы этот дар. Бедная, сколько ей при этом пришлось вынянчить детей, не только своих, но внуков и даже правнуков. Какое насилие над собой ей приходилось совершать!

Побледнев на слове «операция», мама опустила голову и молчала. О чем она думала? У нее уже умер один ребенок — сын Алексей, родившийся за год до меня. Скорее всего, ждала, что папа еще что–то скажет, подозревая, что он припас хорошее известие напоследок, но интригует ее.

— Да, я заходил к бабушке Саше, — подтвердил папа мамины молчаливые ожидания.

Мама подняла голову и с надеждой посмотрела ему в глаза. В ее взгляде читались беспокойство и ожидание чуда. Папа не умел долго хранить хорошие известия, как ни старался. Он и тут сразу же разлился озорной, ликующей улыбкой, потрепал маму по щеке.

— Она мертвому дорогу перешла. Бабушка исцелит ее при первом же покойнике в селе, — мама опустила взгляд и промолчала, видимо, мало веря в успех этого метода.

Случилось так, что вскорости умерла наша праба Ирма. Как предки прабы Ирмы попали в наш поселок, узнать не удалось. Известно, что издревле они были хлебопеками.

Праба Ирма сохранила нездешние черты во всем, даже в манерах, и не любила много говорить, поэтому я с нею мало общалась. Да и старенькая она была уже. Ее хватало только на то, чтобы погладить меня по головке и сказать что–то вежливое и подобающее случаю, что, хотя и звучало весьма нежно и ласково, повергало меня в холодное смятение. Иногда, слушая разговор моей мамы с ее невесткой, праба Ирма пыталась вставить что–то свое, но тут же прекращала эту затею и лишь произносила короткие восклицания, не вписывающиеся в тему беседы, или «шамкала» — производила такие движения ртом и издавала такие звуки, как будто жевала что–то. При этом ее многочисленные родинки на щеках, висках, на лбу и бороде причудливо двигались, то утопая в глубоких морщинах, то выныривая из них, как будто исполняли языческий танец.

Когда после визитов к прабе Ирме меня спрашивали, что она делала, я отвечала:

— Танцевала лицом.

Сейчас я уверена, что праба Ирма до последнего дня все прекрасно понимала, но то ли по старости ленилась, то ли не хотела говорить от презрения ко всему чужому, что ее окружало. Однако на мой протестующий вопрос «Откуда вы знаете?» она всегда реагировала четко. Поднимая указательный палец правой руки к небу, восклицала:

— Мы маги!

Может, в силу возраста, а может, в силу генной данности, она была темна очами, смугла кожей, а ее густые вьющиеся кудри цвета безлунной ночи не знали, что такое седина. Таким образом, в моих глазах она была лишена даже той светлости, какую сообщают человеку бесцветность взгляда и блеклость волос, появляющиеся с годами. Я боялась прабы Ирмы — задержавшейся на белом свете, отставшей от своего поколения и вследствие этого поневоле несколько одичавшей — и по возможности избегала находиться с нею один на один.

И вот ее не стало. Она неподвижно лежала в гробу и ничем не отличалась от себя вчерашней, позавчерашней. Даже ее знаменитые родинки, о которых говорили, что они — печать Бога, как будто готовы были снова заплясать на выразительном темном лице. Глядя на него — слегка, однако, пожелтевшее, — ничего не зная о цветах жизни и смерти, я не сразу поняла, почему оно стало все же менее темным, чем при жизни.

Бабушка Саша, с которой я пришла на похороны, о чем–то тихо переговаривалась с соседями, добиваясь, видимо, сведений о том, кто мыл покойницу. Я же, сообразив все по–своему, дергала ее за юбку в попытках разрешить возникшие сомнения.

— Почему праба Ирма раньше не умывалась?

Мой вопрос привлек внимание собравшихся старушек, они начали оглядываться, превратив нас в объект любопытства. Этого бабушка Саша допустить не могла. Тактично, с учетом публики, она развернула маленький театр.

— Как не умывалась? Умывалась! Ты ошибаешься! — все ее интонации, подкрепленные соответствующими жестами, были необыкновенно выразительными.

— У нее лицо теперь светлее, — с восторгом первооткрывателя вещала я.

Бабушка Саша задумалась, перемещая взгляд вдоль усопшей. Наконец улыбнулась:

— Ты не видишь, да? Раньше у нее были косы черные — и лицо казалось черным, а теперь платок белый — и лицо кажется белым.

— Да-а, — протянула я, подражая взрослым, но тут же снова заявила: — Я первой заметила, что теперь у прабы Ирмы белый платок на голове! — сельчане, услышав это, заулыбались, для них очень непривычно звучало слово «праба», сокращенное от «прабабушка».

Тут надо пояснить, что наши престарелые родственницы, в отличие от местных жителей, ходили с непокрытыми головами. Только зимой укутывались теплыми платками, такими, как остальные женщины.

— Это так, — согласилась бабушка Саша. — Ты это первой заметила. Стой тихо.

И она возобновила попытки о чем–то договориться с распорядителями похорон, ибо на селе эту миссию всегда исполняли досужие старушки, «знающие обряд». А через некоторое время я заметила, что плотная толпа вокруг гроба (еще бы! — хоронили самую старую на тот момент жительницу поселка) начала двигаться. Пришедшие проститься с прабой Ирмой перемещались друг относительно друга, отодвигаясь на задний план, и в комнате их становилось все меньше. Наконец, кроме меня и бабушки Саши тут остались только дед Сеня, сын покойной, да сама покойница. Дед Сеня оперся сжатым кулаком о край комода, примостил на кулак голову с русыми кудрями и громко, навзрыд заливался слезами, никого не стесняясь. Но вот и к нему приблизилась бабушка Саша, что–то шепнула на ухо. Дед согласно закивал, вынул из кармана большой скомканный платок и, суетливо вытирая глаза, заторопился из комнаты.

Мне стало интересно — бабушка Саша явно что–то затевала. Но что? А она тем временем придвинула к столу, на котором возвышался гроб, низенький табурет и, легко подняв, поставила на него меня.

— Чего вы, бабушка? — пыталась сопротивляться я. — Мне страшно.

— Не смотри, отвернись. Вот так, — удовлетворенно погладила она меня по голове, когда я повернулась спиной к гробу и воткнулась лицом в ее многочисленные юбки.

Она все время гладила меня, перебирая косички, теребя банты из новых атласных лент, похлопывая по спине и плечам. Но окончательно отвлечь не смогла, и я ощутила прикосновение чего–то холодного и твердого к опухоли под левым коленом. Первым порывом было сказать об этом бабушке Саше, но тут я услышала, нет — угадала, ее шепот, такой же мерный и неразличимый, как бывал у бабушки Наташки при заговаривании зубов. Я поняла, что бабушка Саша лечит меня, исцеляет. Холодное и твердое нечто все тыкалось и тыкалось в мое больное место, то разминая его, а то словно подгребая от окраин к центру.

Сколько это продолжалось — не помню. Я оцепенела от страха, когда до меня дошло, что бабушка Саша манипулирует не чем иным, а рукой мертвой прабы Ирмы. Это праба Ирма забирает с собой мои хвори!

Бабушка Саша еще и еще водила по мне мертвой рукой. Было невыразимо страшно, так страшно, что хотелось выть, орать, сорваться и бежать подальше отсюда: от тихой прабы Ирмы, от плачущего деда Сени, от всех скорбящих людей — и только теплая рука бабушки Саши, заботливо удерживающая меня, помогала преодолевать свое паническое состояние. Бабушка лечит, ей нельзя мешать, — успокаивала я себя, сдерживаясь из последних сил. Но успокоила ли? — ведь на этом мои воспоминания о тех событиях обрываются. Помню лишь, что бабушка Саша из комнаты выносила меня на руках — почему? — и я, повернувшись назад, из–за ее плеча видела, как, медленно смыкалась толпа, пропускающая нас к выходу.

Господи, как прекрасно детство своей забывчивостью! Я забыла эту историю тотчас же. И только спустя годы, прокручивая в памяти свой опыт, наткнулась на нее. А может, так было задумано бабушкой Сашей? Теперь не спросишь, не узнаешь.

Прошло время, в течение которого родители не знали о том, что предприняла бабушка Саша в отношении моей болезни. Они и раньше старались как можно реже осматривать опухоль, чтобы не внушать мне страха. Хотя теперь я подозреваю, что, возможно, кроме прочего, они боялись накликать беду: если не смотреть — авось обойдется. А теперь, видя меня резвой и веселой, бегающей без устали со сверстниками, несколько успокоились и, казалось, забыли прежние тревоги. И вот настал черед снова показать меня районному хирургу.

Накануне поездки, как и в прошлый раз, папа положил меня животом на стол, пододвинул ближе керосиновую лампу и перед ощупыванием больного места принялся внимательно его осматривать. Тусклый огонек лампы кидал от меня и от него, низко склонившегося надо мной, неровные тени. Папа долго вздыхал, отводил лампу от ноги и снова приближал так, что я чувствовала ее тепло, — старался по картине теней усмотреть наличие прежнего бугорка вместо полагающейся подколенной впадинки. Но бугорка не было, а впадинка, наоборот, прорисовалась.

До конца своих дней папа помнил, как боялся тогда прикоснуться пальцами к моей ноге. Осмотр длился дольше обычного. Сначала бережно, с опаской, папа прощупал здоровую ногу, потом больную, сверяя и сравнивая их состояние.

— Паша, ты видишь, она исчезла! — возбужденно сказал он маме. — Попробуй сама, даже не поймешь, какая нога болела. — Доця, у тебя ножка болит? — одновременно спрашивал он у меня, не доверяя себе.

— Нет.

— А раньше, какая ножка болела: левая или правая?

— Не помню, — стонала я от напряжения.

К хирургу мы больше не поехали. Спустя некоторое время самоуправство бабушки Саши, приведшее меня к чудесному исцелению, конечно, стало известно. После этого папа в случаях особенных своих успехов любил повторять на манер прабы Ирмы:

— Мы маги! — при этом он так же, как и она, вскидывал вверх указательный палец.

— Причем тут вы? — шутила мама, намекая на то, что праба Ирма — ее родня, а не папина.

— А ты — тем более ни при чем, — парировал он, потому что мама, к сожалению, врачевать катастрофически не умела.

Отвратить поступь рока

Пришло мое время прощаться с молодостью. К несчастью, накануне этого случилось крушения нашей страны, и я, как и весь советский народ, пережила страшные годы. Конца им не виделось — на наших глазах происходило вероломное разрушение того, что создали поколения дедов и отцов и что к их достижениям добавили мы. Наблюдать за развалом и грабежом общего достояния было очень тяжело. Особенно остро ранило бессилие, что не представлялось возможным вмешаться и остановить гибельный процесс. Понимание происходящего, кто и зачем это делает, угнетало дух и пригибало к земле волю, не позволяло надеяться на лучшее будущее. Мы больше не жили мечтами, а только грустью по прошлому, что само по себе не способствовало ни радости жизни, ни хорошему самочувствию, ни здоровью вообще.

Естественно, общая беда отразилась на каждом гражданине поверженной страны, привела к потере личных наработок и достижений — они больше ничего не значили, ибо не вписывались в новые реалии. Вся предыдущая жизнь оказалась ненужной, лишилась смысла, и нам предстояло начинать с нуля. Только теперь это казалось непосильным, ведь мы уже были не молоды, мы завершали пятый десяток жизни…

Стрессы, сопутствующие личной борьбе за место под солнцем, совпали с более общими травмами, полученными от потери почвы под ногами, чем для нас явилась потеря Родины, устоявшегося мира, привычной этики и материальной базы для частной жизни. И все это вместе, к несчастью моему, наслоилось на трудности возрастной физиологии, на гормональную перестройку организма, которую женщины и в благополучное время переживают очень тяжело. А тут… Да что говорить?!

Не удивительно, что со мной случилась депрессия. Многие, подражая умным речам, употребляют это слово для характеристики душевной погоды, настроения, абсолютно не понимая, что оно обозначает. Такая беспечность и неграмотность, столь бравурно демонстрируемая окружению в томных беседах о скуке, по сути — рисовка, вызывает лишь досаду. На самом же деле депрессия — тяжелейшее заболевание, означающее фактическую смерть витальной энергии. А без нее и душа жить не может, выходит, что это смерть души. И возрождение ее длится годами, если вообще возможно.

Так случилось и у меня.

Настроения, предшествовавшие мыслям об уходе из жизни, выплывали из размышлений о том, кем я была и кем стала.

Так вот вывод первый состоял в том, что я всегда обладала высокой степенью ответственности за свои поступки и за доверившихся мне людей, и поэтому это качество сделало меня их опорой и защитницей. Это была констатация факта минувшего.

Второй вывод был таков: я больше неспособна была исполнять эту роль, не способна была действовать, строить планы и добиваться их осуществления — я потеряла свое значение для родных и близких.

Иначе говоря, я не только интуитивно ощущала, но и понимала, что у меня нет больше ни энергии, ни воли, чтобы выживать и тащить воз предыдущих обязанностей. Естественно, моя прежняя здоровая нравственность, не деформированная привычкой выезжать за счет других, не адаптированная к зависимости или паразитированию, мучилась, или, как теперь говорят, крючилась и плющилась. Внутренняя этика, неусыпная совесть остро протестовала против бессилия и потери статуса. Я уж не говорю, что последнее особенно беспощадно било по самоощущению, лишая его уюта и гармонии с внешним миром. А раз так, то напрашивался и вывод: я не должна быть обузой для любимых людей, кого раньше опекала и кто еще способен сражаться сам. Я обязана решиться на последний щадящий поступок по отношению к ним: освободить их от такой тяжкой ноши, от такой невыносимой доли, как несение на себе живого трупа — меня. Только исчезнув из жизни, я могла проявить последнюю заботу о них и оказать им последнюю помощь в трудной ситуации.

Эти настроения нарастали. Мне не хотелось встречаться с этой жизнью, что настала, приветствовать ее и укреплять, иметь с нею что–то общее. Хотелось уйти от нее, как в детстве я уходила от не нравящихся мне товарищей, знакомых, от неинтересных дел. В голову все настойчивее проникали черные мысли и рождались вполне рациональные проекты суицида. Не знаю, что тут можно добавить для тех, кто попытается вникнуть в такое состояние, чтобы понять его.

Люди часто задают вопрос: самоубийцы — это натуры сильные или слабые? Наверное, есть разные. Попробую коротко обрисовать то, что я тогда находила в себе, что руководило мною, что побуждало стремиться к смерти, ведь я продолжала все осознавать, мыслить логически, с холодной рациональностью, даже интенсивнее и плодотворнее, чем люди, обремененные жизненной суетой.

Желание собственной смерти — штука подлая своей незаметной ползучестью. У меня оно тоже возникло без явных признаков, давно, в окончательную форму облеклось не сразу и соответственно осозналось еще позже.

Я помню свой последний приезд в Москву, где, как мне казалось извне, оставался островок нашей старой, жизни, и как не хотела уезжать оттуда, как хотела там зацепиться и остаться. Ее проспекты и улицы, театры и музеи так напоминали прошлое, потерянное счастье! Однажды я стояла в метро у самого рельсового провала, и меня подмывало спрыгнуть вниз — под подходящую электричку, чтобы остаться там навсегда. Это было ужасно сильное влечение! Порыв этот был столь явственен, сколь и безотчетен, и это испугало меня. Я не поддалась искушению только потому, что не успела обдумать этот шаг, а совершать что–либо необдуманно не привыкла. Зато тогда впервые стало понятно, что во мне крепнут разрушительные силы, с которыми предстоит сразиться рассудку.

Так оно и случилось — рассудку приходилось туго, потому что что–то другое во мне неустанно выискивало шанс самоликвидации, то и дело в воображении представали варианты сценариев.

Безусловно, меня спасло мое пристрастие к рассуждениям — сила ума, а не тела. Я не боялась боли и небытия, но ужасалась тем, что отравлю родным воспоминание не только о своей, но и об их жизни. Ведь вряд ли бы они забыли меня, как я никогда не забывала свою любимую тетеньку Надю. Да еще корили бы себя, что не углядели и не все для меня сделали. О, я больше всего этого не хотела! Больше, чем не хотела жить. А вариантов оградить их от таких огорчений не было, сколько я ни искала их. Я перебирала в уме способы сначала отучить их от себя, но не находила. Жизнь моя оставалась в их прошлом и была с ним так крепко связана, что вытравить ее оттуда без ущерба не получалось.

Умом понималось, что из всех возможных неприятностей, которые я могу принести своим дорогим людям, наименее болезненной, наиболее безболезненной может быть только моя разрушенная и бесполезная жизнь. Ничто другое не устроило бы их ни на миг.

И я повела борьбу с собой, благо, поняв, что сражаюсь не для себя, а ради них. Это была спасительная мотивация, ибо она мне помогала еще и еще оберегать родителей и мужа от потрясений, дарить им покой, а не утраты и печали.

И главное, что это была не иллюзия, это была правда, хорошо спрятавшаяся в лабиринте собственных огорчений, которую мне удалось обнаружить логическим путем и вытащить наверх.

Вот и ответ на вопрос о волевых качествах тех, кто по своему выбору шагает за черту жизни. Конечно, это люди ответственные и сильные.

Но, ой как не сразу я образумилась! Долго и упорно моя смерть казалась мне облегчением для семьи, потому что для себя я ничего не искала, мне хотелось лишь помочь остальным. Ведь я осознавала, что, лишившись моей помощи и заботы, они и так остаются в беде. И тут, наконец, выражу еще одно соображение, которое подталкивает к смерти, и которое позже удалось развенчать и отбросить: я ловила себя на смутном предощущении, что уход из жизни не есть нечто окончательное. Нет — в недостижимых глубинах мысли неясно, бессловесно брезжила иллюзия, что это лишь уловка, лишь отчаянный маневр для передышки, за чем грезилось если и не продолжение жизни, то хотя бы знание о будущности тех, кого я намеревалась покинуть.

Итак, мной на равных руководили, с одной стороны, острое чувство ответственности за благополучие семьи и, с другой — надежда на временность предпринимаемых мер. Ах, как они спелись!

В какой–то момент мой план созрел во всех деталях. Для мужа я приготовила записки и оставила в таких местах, где бы он их быстро нашел. А чтобы смягчить шок и не поставить его перед необходимостью самому обнаружить мое тело, я решила пригласить в дом людей и все исполнить при них. Ну ведь не бросили бы они его одного в такую минуту!

Выбор пал на Таню Масликову[34], нашу соученицу по университету и мою подругу, которая к тому же была одноклассницей Юры и с отрочества любила его. Правда, она работала на рынке, но в основном старалась не пропускать субботу и воскресенье, а в будние дни иногда устраивала себе выходной. Я ей позвонила и пригласила в гости. Она согласилась.

— Только чтобы угостила хорошим кофе, — пошутила Таня, — и интересной беседой. Гадость такая в последнее время происходит — ощущаю дефицит внимания к себе.

— О, у меня с этим нормально. Кофе и беседу гарантирую, — пообещала я, радуясь скорому избавлению от своих последних земных забот.

Иногда мы встречались, редко, правда, но я знала, что Таня с упоением читает любовные романы, которыми начал заполоняться рынок. У нас в доме было десятка два таких книг, изданных в мягких обложках карманного формата — покетбуков. Юра принес их из магазина мне для ознакомления. Для Тани это явилось бы отличным подарком. Ну, и остальное тоже.

Кажется, в тот день на меня снизошло самое оптимистичное настроение за последний год. Я немного успокоилась, предвидя, что наконец–то разорву круг несчастий, сделаю что–то полезное для родни. Спать я укладывалась умиротворенная и впервые за всю жуткую пору перестройки не молила Бога вернуть прежнюю благословенную жизнь, а думала о завтра.

На фоне этой краткой безмятежности мне приснился запомнившийся сон.

Словно я оказалась в Москве — на тротуаре Тверской, в районе Моссовета, — и мне там хорошо. В этом сне я ощущала необыкновенную легкость, крылатость, радость от встречи с желанным миром древнего города, где все проникнуто милым моему сердцу русским духом. Взор жадно впитывал картины окружающего, такие знакомые, ноздри трепетали от взволнованного дыхания, от встречи со столицей, от обоняния ее неповторимых ароматов, уже почти забытых.

Развернувшись лицом к проезжей части, я рассматривала противоположную сторону, стараясь увидеть все, вплоть до горизонта. За спиной остался людской поток, мягко обтекающий и не мешающий стоять у самой бровки, а впереди проносились машины — бесшумные, как тени. Беспокойства не вызывали ни те, ни другие. И вот в толпе, там, куда я смотрела, появился Головачев Василий Васильевич[35], шагающий в направлении от Красной площади к Белорусскому вокзалу.

Он был хмур, неулыбчиво сосредоточен на чем–то своем, но все же изредка посматривал по сторонам. В какой–то момент скользнул взглядом и по мне. Я видела, что он узнал меня, тем не менее ничем не выделил из толпы, не среагировал. Меня это ошеломило. Как же так — я тут стою, неожиданно и внезапно оказавшись в Москве, а он не обрадовался! Как он посмел не удивиться, не заметить меня? Меня — которая сделала для него так много хорошего, так много помогла?! Да он, оказывается, и не помнит ничего? Значит, ничего не оценил.

Недоумение, обида, негодование, гнев, наконец, разочарование постепенно густели и готовы были разорвать мое сердце. Тем временем Василий Васильевич повернул направо, нырнул в откуда–то возникший проулок, и начал отдаляться. Я видела лишь спину его уменьшающейся фигуры. Вдруг он поднял руку и махнул, как машут, когда зовут за собой.

И я шагнула на проезжую часть, где почему–то вдруг не осталось ни одной машины, и начала ее пересекать. Людей тоже не стало — нигде вокруг меня. В обозримом пространстве оставался только превратившийся в карлика Василий Васильевич да я, все переходящая и переходящая улицу и не успевающая перейти до конца.

Сон оборвался, оставив меня в той рискованной зоне.

Наутро Таня пришла без опозданий, как было договорено. Мы расположились в креслах там, где теперь у нас столовая, заставили низкий столик вкусными яствами и напитками и принялись болтать. Она сетовала на судьбу, описывала вояжи за товаром, рассказывала о разнузданных поборах со стороны налоговиков, жаловалась на нескладный, неустроенный образ жизни. А я держала на уме свое и старалась шутливыми замечаниями снять с нее озабоченность, развеселить, расположить к безмятежности, чтобы, улучив момент, выйти в ванную и совершить задуманное. Не подозревая о моих черных планах, Таня говорила о новых знакомствах, о новой подружке — необыкновенной женщине с особенными задатками к разгадыванию снов. Непостижимо, думала я, и это та Таня, которая играла на скрипке и прыгала с парашютом. Теперь она уверовала в чудеса, ради любопытства ходила по гадалкам, целителям, тратя на них деньги и не видя в них шарлатанов. Эти материи успокаивали ее, возрождали надежду на счастье в ближайшем будущем, что само по себе придавало ей сил и энергии. Я открывала для себя новую Таню, в которой трудно было узнать давнюю студенческую подругу, и понимала, что изменения в ней вызваны тем же, чем и мои заморочки — неурядицами, возрастом и этим досадным старением, которое гнуло нас и убивало. И все же каждому свое и всему свое время — на волне этой темы, желая поддержать Танин энтузиазм, я рассказала о сне, привидевшемся мне минувшей ночью.

— А кто этот мужик, что шел в толпе? — спросила она.

— Это писатель, — сказала я, вдруг осознав, что она мало знает о моей жизни после окончания университета и надо рассказать ей о себе немного подробнее, — теперь уже довольно известный. Он долгое время жил в нашем городе, но смог уехать в Москву и устроиться там. Кстати, я помогала ему в этом. Честно говоря, — уточнила я, — помогала искренне и так много, как могла.

— Слушай, — Таня воодушевилась и даже поерзала в кресле, — а ведь ты тоже начнешь писать! Да–да, ты же не зря в московской толпе заметила его одного. Понимаешь, это же намек тебе, подсказка. Он возник во сне как символ деятельности, которая тебе предстоит. Ты же всегда писала стихи к нашим юбилейным встречам в университете.

Я улыбнулась. На самом деле к тому моменту я не только имела намерение писать, но уже успешно писала. Хотя совершенно не придавала этому значения. И вот Таня своим замечанием натолкнула меня на пересмотр достижений на писательском поприще. Я вдруг вспомнила, что не так давно составила Православный календарь на 1994 год, одобренный служителями Преображенского собора, который вышел большим тиражом и принес мне значительный доход. А также уже была написана и издана частным харьковским издательством «Гриф» моя детская книжка «Алфавит–раскраска», за которую я, кстати, получила гонорар. От этих воспоминаний у меня потеплело на душе — оказывается, я что–то делаю, только почему–то мало это ценю!

— А кто еще мог мне присниться, если я в Москве почти никого не знаю, — сказала я. — Просто приснилась Москва… знакомый…

— Ну как не знаешь? — Таня откровенно удивилась. — Там живут Наташа Шедко, Лариса Смирнова, наши соученицы. Кроме того, ты там знаешь многие издательства, оптовых книготорговцев, сама же рассказывала. Ты там часто бывала, со многими тесно сотрудничала. Но они почему–то не приснились. Да и Москва тебе приснилась не зря! — снова загорелась Таня тем, чтобы разгадать сон до конца. — Ты же и в других городах бывала, но они тебе не приснились.

— Конечно, не зря. Я очень люблю Москву и горюю, что не имею возможности видеть ее часто, посещать театры, как было раньше.

— Ты знаешь, что во снах нам передается информация в символах?

— Слышала, — сказала я.

— Так вот и Москва, и твой знакомый, и вся эта сцена с его передвижениями — это символы. Только какие, чего, что обозначают?

— Ну… — я добросовестно старалась помочь Тане. — Тогда мой знакомый символизирует не творчество, а что–то другое… Я до встречи с ним уже писала и издавалась.

— Что он за человек? Кстати, как это ему удалось прорваться в Москву?

Пришлось рассказать о Головачеве подробнее, о его необыкновенном трудолюбии и энергии, об умении завоевывать симпатии людей, об упорстве в преодолении трудностей и умении подать себя, что называется — продвинуть. Конечно, я в этом рассказе говорила о том, что поражало меня самую, что именно мне казалось в нем важным. И важным не вообще как явление и не для него, а именно для меня. Странным было понимание этого, необъяснимым. В ходе рассказа, впервые взглянув на Василия Васильевича отстраненно, с дистанции места и времени, я выделяла в нем то, что могло как–то касаться меня… как–то помочь мне… Хотя все эти предощущения клубились так туманно и неопределенно, что вычленить из них что–то конкретное я не могла.

— Так, — размышляла раззадорившаяся Таня, иногда перебивая мой рассказ, — значит, он не узнал тебя в толпе, но при этом позвал за собой… И ты пошла…

— Но не дошла, — уточнила я. — Я до самого пробуждения оставалась на проезжей части. Все шла, шла и оставалась на месте.

— Так это же хорошо! — воскликнула Таня. — Ты оставалась в струе жизни, в самой стремнине. А ты грустишь, — толкнула она меня в плечо.

— Нет, если сон — это символ, то тут мне был дан не символ деятельности. Тут что–то другое. Хотя… я так хочу попасть в Москву, так хочу! — с придыханием призналась я.

— Вот он тебе сейчас позвонит, увидишь, — вдруг тихо сказала Таня после продолжительной паузы, вызванной моей ностальгией. — И все у тебя изменится. Я чувствую это.

— Кто «он»? — даже не поняла я.

— Этот писатель, твой знакомый.

Я засмеялась. Хотелось, конечно, верить в лучшее, но на что опереться в этой вере? Этого я не находила. Только вдруг отдала отчет, что прекратила думать о своих недавних планах, а вместо смерти размышляю о приснившемся видении, чтобы понять в нем еще какие–то символы и разгадать их, словно это была не интересная игра, а правда.

Мне действительно почти сразу же позвонили, только это была мама. Она сказала, что ее брат Алексей Яковлевич[36] уехал в Москву, к Марии Александровне[37], якобы с намерением склонить ее к браку. Это была давняя любовь маминого брата, еще юношеская, под давлением обстоятельств так и не превратившаяся в реальные отношения. Теперь они оба овдовели, и можно было вернуться к неосуществившимся планам.

— Она сомневается, раздумывает, — рассказывала мама, — но вот пригласила его в гости на пару недель, — мама вздохнула. — Хоть бы у них все сладилось!

Дело в том, что Мария Александровна давно хочет и пряник съесть, и… Она не соглашалась на узаконивание отношений с Алексеем Яковлевичем, а он без этого ее согласия не хотел срываться в Москву, не будучи уверенным, что получит возмещение потерям. А терял он многое: насиженное гнездо, работу, гражданство и надежную защиту закона. Тогда мы не знали, что из этого ничего не получится — Мария Александровна жила на пенсию мужа, бывшего генерала, которая значительно превышала ее пособие и доходы Алексея Яковлевича и которую она потеряла бы при повторном браке. Вот женщина и разрывалась между деньгами и любимым мужчиной.

Маме хотелось счастья для брата, хотелось устроить его судьбу после смерти жены, чтобы он не мучился от одиночества. Она продолжала опекать его, как в детстве, когда он много болел, когда осталась ему единственной опорой после потери родителей. Едва поднявшись и чудом уцелев в ужасах оккупации, Алексей Яковлевич расцвел дивной мужской красотой. В Славгороде хорошо помнили его роман с миниатюрной и бойкой Марусей Горбашко. До того влюбленные подходили друг другу и составляли красивую пару, что задевали сердца людей. Но их развела война — после освобождения Славгорода Алексея Яковлевича мобилизовали в Красную Армию, где задержали до 1947 года в саперных войсках, разминировавших Ленинград. А юная Мария Александровна поехала учиться на врача–стоматолога. Не дождавшись жениха после Победы, побоялась упускать подвернувшийся шанс и вышла замуж за военного из Москвы. Так они и разошлись, не обижаясь друг на друга.

— Кто звонил? — спросила Таня, когда я вернулась к ней.

— Мама.

— Сейчас позвонит твой знакомый, — упрямо сказала она, словно стремилась напророчить этот звонок, — я просто кожей это чувствую. А можно закурить? — Таню от нетерпения слегка лихорадило.

Я принесла ей пепельницу из красивого стекла, скорее декоративную, чем предназначенную дня практических нужд. Это был подарок Юре от выпускников вечерней школы, где он недолго преподавал математику.

— Вряд ли. После отъезда он мне ни разу не звонил, — сказала я. — Тому уж три года минуло. Хотя тут осталась его мама и работает машинисткой в подразделении, которым руководит Юра.

— Да ты что? — удивилась Таня. — Его мать и Юра работают вместе? Это совпадение?

— Конечно. А ты думаешь, от кого он узнал обо мне? От нее. Ведь в Юрином институте много судачили, что жена ученого секретаря свое издательство учредила и теперь процветает в бизнесе. Услышав это, он срочно подвалил ко мне со своими идеями и рукописями. Самое интересное, что мы с ним и до этого часто виделись — и у нас в типографии, и на книжных ярмарках в других городах. Но он не подозревал о моей деятельности, поэтому не обращал на меня внимания, даже более того — демонстративно не замечал. Заносчивый очень. Надует губы и ходит, как петух, — я прыснула смехом.

— Не дай Бог из хама пана, — вставила Таня. — Можешь не продолжать, я уже поняла, что он явно не аристократ.

— Сейчас я ни о чем не жалею, конечно, но все же не принимала бы за чистую монету его расположение, не захваливала бы его, если бы тогда знала, что он специально искал знакомства со мной. Мне очень неприятно это сознавать теперь, — я принесла чайник с закипевшей водой, пристроила его на столе: — Чай или кофе?

— Я сама, — буркнула Таня и закурила новую сигарету.

— Хотя нет, я лукавлю, — почему мне было не признаться в этом? Дело ведь шло к завершению, когда люди исповедуются. Вот и мне надо открыть кому–то все тайны. — Он слишком фальшиво играл. Только мне было на это наплевать, мне понравились его книги.

— Вы что, по фамилии не могли вычислить его мать?

— Не могли. Он записан на отца, а мать имела совсем другую фамилию, теперь же носит фамилию отца своей младшей дочери. Нашего героя она сразу после рождения отдала своей матери, и та воспитывала его. А сама за кого–то выходила замуж, зачем–то рожала дочь, почему–то опять осталась без мужа… Веселая бабенка. Помню, он мне признавался, что не любит ее. А бабушку его, Анну Павловну, я видела — интеллигентная сухонькая старушка, миниатюрная и симпатичная.

Таня повторила фамилию моего знакомого и все фамилии его матери, которые я ей назвала:

— Наши люди, — добавила после этого с иронией. — Из Бердычева.

И в это время снова зазвонил телефон.

Я побежала брать трубку, и на этот раз Таня поспешила следом. Как ни невероятно, но это, в самом деле, звонил Головачев.

— Вы бываете в Москве? — деловито спросил он, не представившись, совершенно правильно полагая, что я его узнаю по голосу.

— Нет, уже не бываю.

— И за книгами не приезжаете?

— Книги теперь издатели сами привозят, да еще просят, чтобы мы взяли на реализацию, — сказала я и поняла, что Василий Васильевич немного потерялся в спросе на печатные издания. А спрос на них давно уже начал падать, издательский бизнес клонился к закату.

— Мне надо бы переговорить с вами, — сказал он.

— Говорите.

— Хотелось бы с глазу на глаз.

— Но вы ведь в Москве, а я здесь.

— Хорошо, — решился Василий Васильевич. — Вы когда–то переводили мои книги на украинский. Помните?

Еще бы я не помнила! Как–то, находясь с мужем на долгом пляжном отдыхе в Бердянске, я отчаянно скучала. Заняться было нечем, и появилась идея перевести его книгу, прихваченную из дому для чтения. Компьютеров тогда еще не было, поэтому перевод я записала на подвернувшихся листах бумаги. А спустя какое–то время показала его Василию Васильевичу случайно, просто эта рукопись попались под руку, когда он был рядом. Вдруг захотелось сделать ему приятное — вот, мол, как увлекательны его произведения, что от них оторваться невозможно. Но Василий Васильевич не растерялся, похвалил меня и тут же предложил дополнить перевод авторским редактированием. Не подозревая подвоха, я согласилась и отдала ему свой труд. А позже, внеся незначительные поправки, он попросил с меня денег за свою работу.

— За что? — спросила я. — Вы ведь совсем не знаете украинского языка.

— Это неважно, — мягко улыбнулся он. — Я читал, тратил время. Любая работа должна быть оплачена. Что же вы хотите? Зато теперь у вас будет авторизованный перевод моей книги.

Сраженная такой логикой, я заплатила. А он пошел дальше: отдал мою рукопись на перепечатку, как оказалось, своей матери, тоже выторговав за это оплату. Вот тогда–то мы и узнали, кто его мать. Получилось все очень просто — мой муж зашел к ней и невольно обратил внимание на стол, где лежали листы бумаги, исписанные моим почерком. Присмотревшись, он узнал перевод, который я делала в отпуске. И весь клубочек окружавших меня тайн и замышлений быстро размотался.

Воистину:

Когда б вы знали, из какого сора

Растут стихи, не ведая стыда…

— Да, — сказала я, когда он вспомнил об этом после трех лет молчания. — Тот перевод у меня до сих пор хранится, с вашей правкой, кстати, — в моих словах сквозила ирония, но он пропустил ее мимо ушей, спросил другое:

— А вы могли бы сделать перевод украинского текста на русский язык?

— Смогла бы. Причем еще быстрее и еще лучше. А о чем речь?

— О книгах Олеся Бердника[38]. Знаете такого?

— Конечно, знаю. Читала все его книги.

— Наше издательство хочет их издать. Но нужен переводчик.

— К сожалению, я с Олесем Павловичем не знакома.

— Зато я, естественно, знаком. И если мы договоримся с издательством и вам поручат сделать перевод, то я вас сведу. Когда вы сможете приехать?

Я взглянула на стоящую рядом Таню, у которой розовели щеки и радостно светились глаза — она поняла, кто мне звонит, и пришла в неописуемое возбуждение от своих сбывшихся предсказаний. А я думала о другом — только что она говорила, что ее новый мужчина работает где–то около железнодорожных касс и всегда достает ей билеты для поездок за товаром. Как удачно совпало, что рядом оказалась Таня!

— Ты сможешь достать мне билет на Москву? — шепотом спросила я, прикрывая ладошкой микрофон. — С обратным выездом.

— Достану! Я же тебе говорила! Говорила? — горячилась Таня.

— На когда? — спросила я.

— Даже на завтра достану!

Я сказала Василию Васильевичу, что смогу выехать уже завтра, и он обещал встретить меня.

— Нет, не надо. Меня встретят родственники, — сказала я, вспомнив, что сейчас в Москве находится Алексей Яковлевич, мой дядя. Они с Марией Александровной, наверняка, обрадуются моему приезду. Это для них будет и сюрприз, и развлечение.

Таня оставалась со мной до вечера, пока не вернулся с работы Юра — она хотела видеть его, любовь девичьей поры не угасла в ней. Таня и ему хотела рассказать о случившемся, обрадованная не столько сделанным мне предложением, сколько тем, что смогла правильно предсказать мой сон. А главное, что оказалась в центре столь чудесных событий и совпадений.

— Это все не зря, — не унималась она. — Тут завязывается что–то грандиозное. Смотри: тебе снится сон; далее — тут к тебе пришла я, со своими возможностями помочь с билетами на Москву; а в Москве очень вовремя оказался твой дядя, который без хлопот может устроить тебя у своей знакомой. И вот случается этот звонок, приглашение приехать для переговоров! Ну, разве я не права, что так просто столько совпадений не бывает?

Я не призналась, что совпадения начались еще с моей черной задумки покончить с собой, для чего я позвала ее в гости.

— Посмотрим, — сдержанно ответила я, заодно помалкивая о самом главном результате, уже случившемся по следам этих событий, — у меня появилась надежда на перемены и отодвинула в сторону мои сомнения в своей нужности и черные мысли. Таня, конечно, заразила меня радостью, а Василий Васильевич — надеждой. Внутри меня запели те скрытые и придавленные горем голоса жизни, которые с самого начала не позволяли думать о смерти, как о чем–то окончательном, после чего моя история завершится навсегда.

О встрече с Василием Васильевичем и дальнейших с ним отношениях я продолжу вспоминать в другом рассказе. А тут завершу повесть о Тане.

После этой встречи я ушла в новые заботы, да и Таня мало напоминала о себе, теперь еще больше тяготясь торговлей на рынке. Ей было обидно, что она не нашла себе применения в сфере, где могла бы использовать полученное образование. Жилось ей крайне трудно. И хотя дети перешли на собственное обеспечение, но она сама была неустроена, страдала от безденежья. Как–то она засобиралась выйти замуж, о чем сообщила мне по телефону. Мы с мужем немедленно подобрали подарок и поехали поздравить ее, но наше рвение оказалось неуместным — Таня, коренная горожанка, «девочка со скрипкой», выходила замуж за сельского мужичка, не обремененного душевными тонкостями. Какие уж тут поздравления? Но это даже и не главное. Главное, что Таня решалась на этот шаг не по любви, а из желания освободить свою квартиру для сына Андрея.

Несколько лет она жила в селе. И о той ее жизни я почти не знаю, ибо из общих фраз Андрея, говоренных в редкие моменты телефонного общения со мной, понять суть невозможно. Как и следовало ожидать, семьи и единодушия не получилось. Тане пришлось вернуться назад.

Кажется, свою торговлю на рынке она больше не возобновляла. И это, возможно, самое полезное, что последовало за попыткой устроить семейную жизнь. Вместо этого Таня нашла себе партнера и занялась производством квартирных ремонтов, с чем душа ее примирилась.

Она позвонила мне в конце лета 2003 года. Мы поговорили о том о сем, и она вскользь пожаловалась на плохое самочувствие. Я не могла представить, чтобы такая здоровая и энергичная женщина заболела, и для себя объяснила жалобы крайней усталостью. Ведь фактически она никогда не отдыхала. Не знаю, возможно, только в ранней молодости могла позволить себе отоспаться, поехать куда–то, погулять, отвлечься от зарабатывания денег. А когда дети подросли и муж ушел из семьи, у нее на отдых не было ни времени, ни средств. В конце 90‑х годов мне частенько приходилось слышать от нее речи, что она нажилась, что пора ей на вечный покой. Она повторяла эту мысль в одних и тех же выражениях: «Пожила и хватит. Я нажилась. Мне хватит!» — и при этом разжимала и выбрасывала врозь затиснутые до этого пальцы.

— Ты бы отдохнула, Таня, — робко ответила я на ее жалобу.

— Ну какое «отдохнула», Люба? — по своему обыкновению резковато возразила Таня. — Мне нужны деньги на лечение. Да и вообще я решила работать до последнего дня. До последнего, сколько смогу! Ты уже оформила пенсию? — вдруг изменила она тему разговора.

— Конечно, еще год назад.

— Ах, я забыла, что ты старше меня, — сказала Таня. — Мне вот только в сентябре будет пятьдесят пять. Надо пенсию оформлять, а некогда. Ты не можешь помочь?

— Могу, наверное, — сказала я. — Я пришлю к тебе женщину, которая помогала мне. Это моя бывшая подчиненная. Она профессиональный кадровый работник, сделает все в лучшем виде.

— Дорого берет?

— Ничего она не берет. Рада будет, если сама что–то дашь. Она очень нуждается в деньгах.

— Это с тебя она не взяла. А я заплачу ей, безусловно.

— Я тоже заплатила.

Вот такой у нас получился разговор.

После него я позвонила Вале Гармаш, сотруднице по типографии, с которой поддерживала приятельские отношения, и попросила помочь Тане с оформлением пенсии.

— Не сомневайтесь, Любовь Борисовна, я все сделаю, — согласилась Валя.

Как и полагается, она поехала к Тане, взяла ее документы и по всем требованиям оформила дело для подачи на начисление пенсии. Даже сама отвезла его и сдала в собес. Обо всех этапах работы Валя докладывала мне по телефону.

Но получить пенсию Таня так и не успела, не знаю, что помешало этому. Скорее всего, она, уже сильно болея, не открыла пенсионный счет в банке. А летом следующего года мне позвонила женщина, та самая подружка, что удивляла Таню разгадыванием снов, и попросила собрать людей на Танины сороковины. Я оторопела! Оказывается, Таня отошла в мир иной в мае 2004 года. Ее отпевали в нашем соборе, а я находилась рядом и ничего не знала об этом. Как жаль.

На поминки собралась почти вся наша группа, был, конечно, и Танин муж Анатолий. Из Воркуты приехала дочь Юля, была и весьма крепкая Танина мама, красавица и умница. Она–то и рассказала о болезни и последних минутах Таниной жизни.

На следующий день после сороковин родственники и мы, самые близкие друзья, были на Таниной могиле — помянули, спели ее любимые песни.

Я никогда не забываю Таню, прекрасную своей прямотой и доверчивостью, решительным и мужественным характером, нелукавостью, умением идти до конца по избранной дороге. Нелегкую жизнь она прожила, хотя начинала успешно и уверенно. Порой мне кажется, что ее жизнь могла быть иной, более счастливой, более спокойной и благополучной. Но кто или что виной тому, что сложилось так, а не иначе?

Целебное внимание

Не прошло и года с тех пор, как не стало папы, а я, стойко державшаяся при нем, как–то медленно и совершенно незаметно для себя разболелась — впала в тяжелую мнительность. Уже к поздней осени того же 2001 года мне пришлось в который раз ложиться в отделение неврозов к Анне Алексеевне Хохолевой[39], принимать довольно сильное лечение против наседающих фобий. Там я, можно сказать, распоясалась и под прикрытием лечения всецело отдалась скорби — одним духом написала поэму и часть воспоминаний о папе. Короче, набрала материал на посвященную ему книгу. Конечно, это все успешно выводило из меня боль утраты и таким образом избавляло от нее, но и подогревало сопутствующую болезнь — все в мире двойственно. Тем более что я старалась еще и для мамы, всячески выражая ей сочувствие, в словах и действиях, в поступках, чем предоставляла возможность скорее освоиться с мыслью, что папа ушел в прошлое, и теперь ей надо жить в другом ритме — спокойном и размеренном.

После лечения недомогание отступило. Ушли навязчивые мысли о болезни и скорой смерти. Это позволило выписаться из больницы и последние месяцы перед 19‑м января отдать подготовке мероприятий в честь папиной памяти. Задумка была пространная, в план входило: посещение нашими гостями папиной могилы и проведение там видеосъемок; панихида — заупокойное богослужение с молитвенным поминовением папы и в уповании на милосердие Божие прошением ему прощения согрешений и блаженной вечной жизни; концерт с военными и папиными любимыми песнями, со стихами и воспоминаниями о нем; наконец просто задушевные поминки по народному обычаю.

Возможно, если бы я не бередила свои раны, то рецидива не наступило бы. Но я не могла поступить иначе, думать только о себе. Мама очень хотела провести поминки и ждала от меня инициативы и сценария, как всегда оригинального и запоминающегося. Да и обстоятельства складывались для этого как нельзя более удачно, они позволяли легко организовать невиданное в селе событие, где о папе вспомнил бы и высказался каждый желающий. Мы постарались переломить традицию и сделать из него не олицетворение скорби, а праздник благодарности папе за жизнь, посвященную нам, своим друзьям, сотрудникам, односельчанам, этому прекрасному белому свету.

Сейчас я удивляюсь, как мне это удалось, ведь пришлось немало потрудиться и понервничать. Для проведения встречи мало было составить план, что и как делать. Надо было организовать съемочную группу областного телевидения и транспорт для ее перевозки, из разных мест собрать вместе своих поющих подруг детства и юности для исполнения песен, школьников и родных для декламации стихов, воодушевить стареньких папиных сотрудников для выступлений, пригласить местного батюшку с певчими. Не просто оказалось найти помещение для проведения встречи, собрать других наших родных и знакомых и морально приготовить их к новой форме выражения чувств в годовщину памяти человека.

После этого события я на телевидении работала над фильмом о папе, а дальше привезла его в село и устроила показ для всех желающих в несколько сеансов у нас дома. Люди приходили смотреть — кто на себя, кто на других, а кто хотел познакомиться с новой формой поминок. Являлись прямо с работы, голодные и уставшие, и мне хотелось создать для них хороший вечер с ужином и отдыхом. Я это перечисляю затем, чтобы подчеркнуть напряжение, в котором жила и эмоционально, и физически.

Но вот все осталось позади. Незаметно за этими хлопотами истаяла зима, появилась капель, над просторами земли запрыгали солнечные зайчики, проклюнулась весна. Мы с мамой снова готовились к ремонту. Еще в последнее папино лето мы оклеили обоями комнаты, коридор и веранду. В лето после папиного ухода мама с правнуком Алешей занималась покраской оконных рам и крыши, белила дом снаружи. И вот снова приходилось переклеивать обои в коридоре, испорченные поломкой отопительных труб, а также надо было обновить их в веранде и покрасить там потолок, заодно доклеить обоями кладовку. Да и забор требовал ремонта и покраски. Почти весь май ушел на эти работы. Домой, к мужу, я вернулась с усталостью в мышцах, зато немного отдохнувшая душой, надышавшаяся ароматами цветущей степи, воздухом детства. Казалось, я была в хорошей форме.

Но с постепенным спадом активности ко мне начали возвращаться нестерпимо навязчивые фобии. Я уже не проводила время в магазине — мою работу там прервала папина болезнь и смерть, а затем необходимость часто и подолгу бывать у мамы, и я решила не возобновлять прежней деятельности. Там уже справлялись без меня, и меня это устраивало. Теперь я на весь день оставалась дома одна и могла заниматься полюбившимися делами. Но вот беда — при этом не было у меня возможности обороняться от мыслей, а они приходили толпами, настырно и мрачно терзая нервы, оставляя по себе эмоции страха и обреченности. Давняя депрессия, задавленная лечением и моей волей, сейчас снова поднимала голову, рисуя будущее черными красками и убивая радость жизни. Постепенно я скатывалась в еще более тяжелую душевную бесприютность, чем прежде. С той разницей, что теперь я не стремилась к смерти, а с острой тоской боялась ее и страдала, неотвязно полагая, что мой час пробил.

Это было невыносимо. С одной стороны, я настоятельно жаждала убедиться, что ошибаюсь и со мной все хорошо, но, с другой стороны, я боялась прикоснуться к себе и осмотреть те места, которые беспокоили воображение. И не только сама этого не хотела делать, но не могла заставить себя обратиться к специалистам, чтобы они сказали свое слово.

Сначала беспокоила правая нога, где на внешней стороне голени обнаружился довольно большой в диаметре, но невысокий подкожный бугорок. Я вспомнила, как белила кухню, стоя на шаткой лестнице, как лестница пошатнулась и я, балансируя на ней, ударилась обо что–то именно этим местом. Это было еще при жизни папы, в его последнее лето, когда мои мысли были заняты не собой. Естественно, я забыла об ушибе, не причинившем мне видимого вреда.

Вскоре после этого мы поехали на морской пляж в Алупку, и тут, раздевшись, я нашла на правой голени багровый синяк. Опять вспомнилась побелка кухни, неустойчиво стоящая лестница, полученный ушиб. Светить таким сомнительным украшением перед отдыхающими было неудобно, и все же я то и дело подставляла травмированное место солнечным лучам. Наконец через неделю морская вода, целебный воздух и солнце сделали свое дело — синяк исчез. И вот почти год спустя я на этом месте обнаружила шишку.

Неимоверно мучаясь страшными подозрениями, не находя себе места от них, я волей–неволей негативным образом влияла на Юру, самого близкого мне человека. Ему было тяжело находиться рядом со мной, я это видела. Но как я могла избавить его от столь тягостной участи? О том, чтобы исчезнуть из жизни, я уже не думала, никакого подобного импульса внутри меня больше не возникало. И все же я на все смотрела глазами человека обреченного, прощающегося с солнцем, и говорила так, будто каждой моей фразе суждено стать последней. Я носила в душе море трогательной нежности к мужу и океан горечи, что должна расстаться с ним. Меня ни на минуту не отпускали мысли о своих последних часах. То тут, то там я оставляла для Юры прощальные записки и плакала. Потом, понимая, что этим нанесу ему травму, вынимала их из тайников и уничтожала, постоянно опасаясь, что не все нашла и где–то остались мои признания и сожаления о вечной разлуке.

Я запрещала себе делать это. Но мне так хотелось выговориться! Так хотелось, чтобы кто–то снял с меня этот груз. И еще я хотела все время оставаться тут, с мужем, в его прекрасном мире… И вновь мною невольно изобретались способы подать ему голос из–за неизбежной черты, к которой я, по своему мнению, приближалась. В какую–то минуту возникал очередной прощальный проект, казалось, что это может быть дневник… Я туда все–все напишу о своих страданиях, а он его прочитает и тогда узнает, и поймет, и так далее. Представления о том, как это будет, на некоторое время отодвигали осуществление плана действий. Борьба с собой изнуряла меня.

Однажды я решила вновь пойти в магазин, подышать его атмосферой — не на весь день, а только чтобы развеяться, думала, что мне это поможет. Там я уселась на излюбленное место, посмотрела в окно, вспомнила, как начинала свое дело, как поднимала магазин. Даже мысленное прикосновение к той бурливой поре, исполненной надежд, ободряло душу. И тут в магазин зашел наш постоянный покупатель — молодой, довольно симпатичный мужчина: высокий, статный, аккуратный, просто, но со вкусом одетый. Словом, он воплощал в себе лучшие черты и интеллигента нашей поры, и приемлемые качества нового времени. Он редко покупал книги, но зато брал их читать, как бы во временную аренду, и что–то платил за это. Не скажу, что это были выгодные сделки, но для разнообразия мы на них шли.

— О, и вы здесь? — обрадованно отреагировал он, увидев меня, — А почему вы такая печальная? — и с этими словами подошел к моему столу, слегка наклонился, выявляя нелживую учтивость. — Я вас давно не видел. Где вы пропадаете?

Он ничего не путал, сейчас шло лето 2001 года, а ровно с середины ноября предыдущего года я перестала бывать в магазине.

— Нигде, — сказала я. — Сижу дома.

— Почему?

— Решила сменить образ жизни. Скучно мне тут.

Отец болел долго: впервые болезнь дала о себе знать на Рождество 1999 года, а увела его от людей 19 января 2001 года, на Крещение. Все папины даты вообще наполнены скрытым значением, словно мистикой, потому что главные события его жизни происходили в дни Великих православных праздников. Например, он родился на Илью. Я часто думала над этим и говорила с людьми. Не удивительно, что постоянные покупатели и посетители знали о папиной болезни и смерти. Знал и этот мужчина, чаще других заходивший к нам. Поэтому я его вежливое внимание восприняла как выявление соболезнования мне.

— И чем вы дома занимаетесь? — продолжал он интересоваться, явно плохо представляя сочетание меня и затворничества. Я вздохнула и, наверное, столь красноречиво посмотрела на него, что он все понял. — Вас что–то угнетает?

— Да, болею я.

Он перемялся с ноги на ногу, с неуверенностью оглянулся на стоящую сзади Веру, на моего мужа Юрия Семеновича и тихо сказал:

— А ведь я врач, хирург. Могу чем–то помочь?

Не знаю, как со стороны, но сама о себе знаю одно — подвернувшийся шанс я редко упускаю. Вот и тут оживилась, почуяв шедшую навстречу удачу, явно посылаемую свыше благими силами. Ведь по поводу шишки на ноге давно уже пора было обратиться именно к хирургу и да и успокоиться наконец, но я даже думать об этом не могла — меня преследовал страх услышать неутешительное заключение. А тут, парализованный досадной для него сподручностью, мой страх замер и ослабил хватку, вынул из меня когти, отпустил душу. Отпустил всего на короткий миг, я это понимала, и поэтому сразу же поспешила воспользоваться моментом и совсем избавиться от него.

— Да! Пройдемте в кабинет, — и я, кивнув Юрию Семеновичу, повела неожиданного консультанта вглубь магазина. Мой муж пропустил его вперед и поспешил следом.

Мы зашли в кабинет, кажущийся не очень уютным, ибо он был маленький, но с высокими — до четырех с половиной метров — потолками, от чего казался колодцем. Сергей Владимирович, кажется, так звали этого хирурга, осмотрел мою ногу, ощупал шишку, расспросил о наблюдениях.

— Абсолютно ничего страшного, — сказал он. — Обычное следствие сильного ушиба, на кости образовалась параоссальная мозоль. Она имеет незначительный выступ, но за счет отечности мышечных тканей на поверхности кожи кажется большой.

— Это пройдет?

— Трудно сказать. Может и не пройти. Но оно же вам не мешает?

— Нет.

— А угрозы от нее нет никакой. Живите спокойно.

Со стула я вставала уже преображенной, вернее, возрожденной к жизни. Но от резкого перехода от отчаяния до избавления от него со мной случился приступ плача. Я резко отвернулась от присутствующих, пряча слезы и искаженное ими лицо, хотя мое состояние выдавали содрогающиеся плечи и звуки рыдания. От неожиданной легкости и света, коими струился мой внезапный избавитель, от его утешных слов и жизнеутверждающей энергетики из меня быстро вытекал стресс, доходивший до стадии неотступной фобии и долго мешающий жить. Счастье внезапного облегчения было тоже стрессом, нечаянным, который словно рывком выдернул меня из трясины и погибели, и от него душа заболела и заплакала. Даже у Юрия Семеновича глаза увлажнились от радостного воскрешения моих надежд. А уж Сергей Владимирович просто просиял — ему как врачу высшей похвалой было мое ликование — редкая минута, когда человека все в мире устраивает.

Больше я с Сергеем Владимировичем не виделась, лишь помню его всю жизнь, помню то, как однажды он вернул мне покой и краски жизни. И я прошу для него у Бога милости.


* * *

Следующей весной эпопея с наваждением повторилась, только теперь меня беспокоил другой орган, который я все так же боялась осматривать, даже мыть. Можно много живописать свои страхи и мучения, важно не то, как интенсивны они были. Важно другое — они были неотступны и настойчивы, превращали меня в ходячий кошмар, и это отражалось на жизни моей семьи, на муже, дорогом моем человеке. Опять я долго не выходила на люди, билась сама с собой и не могла отбиться от цепкого недуга.

Однажды Юра снова вытащил меня в магазин. Он явно искал возможность развеять мои тучи, заинтересовать меня чем–то другим, отвлечь, хотя, возможно, и не надеялся на повторение прошлогоднего сказочного исцеления, проделанного Сергеем Владимировичем — внезапным посланником неба. Я понимала Юрины усилия и изо всех сил поддерживала его.

— Надо съездить на книжный склад, — сказал он, видя, что я немного оживилась в разговоре с Верой, заинтересовалась книжными новинками, — взять книги для магазина. Прогуляешься со мной?

— Поехали, — сдержанно согласилась я.

Действительно, я всегда участвовала в отборе книг для торговли. Когда–то сама привозила их из разных концов страны, потом издавала, обогащала ассортимент магазина обменами. Теперь все изменилось. Как мы пополняли свои запасы в последнее время? А вот как: Юра брал на оптовых складах образцы книг, приносил домой, и мы решали, что нам подходит, а что нет, что надо заказывать для поставок и в каких количествах. Не очень оперативный метод снабжения, конечно, но книжная торговля как вид бизнеса постепенно угасала, и мы это понимали, так что не очень и стремились переломить объективные тенденции.

— Это далеко? — спросила я настороженно — после трагедии с Васей я не любила ездить машиной, боялась.

— Нет, это рядом с нами. А потом я завезу тебя домой.

Наша новенькая «Славута» вишневого цвета, стояла на тротуаре под окнами, сверкая чистым навощенным кузовом. Это на ней в последнее свое лето ездил папа, к ней он в последний раз вышел из дома и в ней посидел, слушая музыку и слабо сверкая радостными глазками. Эту последнюю его земную радость мы с Юрой берегли и, стремясь дольше оставить в семье, со временем передали моей младшей племяннице, а она — не сохранила, тут же продала, лишний раз доказав, что мои святыни ей чужды.

Выйдя на крыльцо магазина, я почувствовала мягкие касания солнца — продолжалось утро. Необыкновенно свежий воздух ласкал кожу легкими овеваниями. Разгорающийся день обещал быть не знойным, а лишь светлым и погожим. Мне очень хотелось жить в этом мире, не расставаться с ним. Я вздохнула и подавила бушевавшую в себе печаль.

— Сяду сзади, — сказала я, когда Юра открыл салон машины. Он понимающе кивнул и отщелкнул заднюю дверь.

Тогда еще на дорогах не было обилия машин, приводящего к заторам, и мы быстро доехали по нужному адресу. А там повернули во двор добротного высотного дома, явно построенного в последние советские годы, развернулись, наслаждаясь его большими размерами и простором, подрулили к входу в склад. Поистине тогда еще город принадлежал нам, его жителям, и мы чувствовали себя в нем хозяевами.

Фирму, в которую мы приехали, я знала давно, как и ее учредителей. Они были выходцами из братства книжников советской поры — стихийного сообщества коллекционеров, которые подторговыванием книг пополняли свои домашние собрания. Книжники были настоящими книгочеями, знатоками авторов и изданий, ценителями литературных творений. По сути, полуподпольно распространяя хорошие книги, они поддерживали в народе интерес к чтению и воспитывали в нем вкус к литературному слову. Ведь ни одна продажа не обходилась без предварительной просветительской беседы о содержании книги и том, кто ее написал, когда впервые она была издана и прочих интересных подробностей.

Как только настали перемены, многие книжники организовали свои фирмы. Мне остается только похвастать, что я была первым в нашем городе зачинателем этого дела. Последователи появились позже, признавая меня местной достопримечательностью, маленькой знаменитостью, как бы завершающей страницей в рассказе о днепропетровских книжниках и их неформальной деятельности. Что ж — перемены в стране диктовали и нам свою волю, заставляли меняться. В своем марше мы должны были не сбиваться с шага. За инициативу и пример, поданный остальным, меня уважали и ценили даже те, с кем я знакома была мало.

Валерий, так звали руководителя фирмы, когда–то преподавал в одном из техникумов города, и на профессиональную книжную торговлю перешел в числе последних. Но сумел поставить дело на широкую ногу — ему везли книги из–за рубежа, с России. Причем, как можно было догадаться, минуя таможни, вот почему у него был широкий выбор и довольно низкие цены. Категорический противник развала нашей страны, я только приветствовала насыпание соли под хвост таможням, границам, налоговикам и всякой деструктивной силе, разъединяющей наш народ и гробящей общую великую культуру и экономику.

К нам в зал вышла симпатичная молодая женщина, чернявая с молочно–персиковой кожей лица.

— Меня зовут Наташа[40], — представилась она низким хрипловатым голосом. — А вы Любовь Борисовна, я вас знаю. Будете выбирать книги?

— Да, — я присмотрелась — ей было едва за четверть века. — А вы кто?

— Я Валерина жена, — не смущаясь, сказала Наташа, понимая, что меня это может шокировать, ведь Валерий был нашим с Юрой ровесником. И я скрыла иронию, чтобы не обидеть девушку, ибо она мне очень понравилась струившимся от нее добросердечием и искренностью. — Потом зайдете ко мне в кабинет, хорошо? Попьем чайку.

— Да, конечно, — я улыбнулась. — Спасибо.

Первое впечатление меня не обмануло, Наташа была очаровательным человеком. А ее увлеченность книгами и любовь к располневшему Валерке просто умиляли. Она взахлеб рассказывала, как здорово они с ним устроились жить на съемной квартире, как его любит ее дочка и как он хорошо относится к девочке. Я знала, что первая семья Валерия давно жила в Израиле, а здесь он был женат вторым браком.

— Валерий опять развелся? — спросила я у Наташи.

— Нет, что вы, у него не хватает смелости, — засмеялась она. — Боится, что я его брошу. Да пусть не разводится, неважно. Главное, что он со мной.

Мы еще разговаривали, когда появился Валерий, чем–то озабоченный, как всегда мягко–неулыбчивый. Он махнул рукой, чтобы мы не обращали на него внимания, покрутился и вышел. Однако когда Юра оформил отобранные нами книгим и мы засобиралась уходить, Валерий вручил мне штук пятнадцать книг, которые могли заинтересовать меня лично и пригодиться в домашней библиотеке. Старый книжник — он знал, как и чем сделать приятное коллеге.

— Это вам подарок от нас с Наташей, — сказал он.

Я попыталась сопротивляться, но тщетно.

— Берите, берите! — придержала меня за руки Наташа. — Вы писатель, а мы всего лишь читатели, и должны опекать вас.

Они проводили нас к машине, куда грузчики уже закончили загружать коробки с отобранными книгами. Мы тепло распрощались. При этом я заметила, насколько им приятно было то, что я бережно прижимала к себе подаренные книги, не выпуская из рук. Так с этими книгами я и села в салон. Они у меня хранятся до сих пор.

С тех пор Наташа изредка позванивала мне. Мы сошлись ближе, говорили о новых книгах, о ее любви к Валерию, о работе нашего магазина, погоде — просто поверяли друг другу маленькие тайны, впрочем, никому кроме нас самих не интересные. Пользуясь тем, что мы живем рядом с их фирмой, Наташа однажды зашла ко мне в гости с конфетами и цветами. Мы посидели, поболтали о книжных делах, о мужчинах. Наконец Наташа заговорила обо мне, заметив, что я плохо выгляжу, почернела лицом. Я не стала крыться и откровенно пожаловалась на свое настроение, на страшные подозрения в отношении здоровья. Она с молчаливой настороженностью выслушала меня, уточнила, на какой орган я грешу и что чувствую, и мягко перевела разговор на другую тему. Я даже не заметила, как это произошло.

Лето продолжалось, опять не жаркое, как и в прошлом году. Мне очень хотелось выехать в село, окунуться в родную среду, как в детстве, побыть на вольном просторе, походить по живой земле, погрузиться в воду прогретых водоемов. Я искала возможность сбросить с души груз подозрений в болезни, подкрепиться живой энергией, воспрянуть. Но никто нигде меня не ждал, никому до меня не было дела. Как тяжело и порой опасно быть непонятой близкими! Ведь и друзья, и родственники знали, что я болею, однако даже попытки не предпринимали принять во мне то участие, которое порой надежнее лекарств возвращает человека к жизни. Но Создатель еще опекал меня.

Очередной звонок от Наташи прозвенел около трех часов дня, когда я обычно уже не выхожу на улицу, стараясь все житейские дела переделать с утра, а после обеда работать в уединении.

— Вы сейчас свободны? — спросила она.

— Да. А что мне предстоит?

— Хочу прогуляться с вами. Получится?

— Получится, — сказала я, полагая, что Наташа решила пройтись по скверу или по площади, или спуститься к Днепру. Жизнь в центре города кое к чему обязывает, у меня случались неожиданные гости, приезжающие просто побродить по красивым местам и отдохнуть.

— Тогда я сейчас буду.

Я начала одеваться к выходу.

Наташа вошла в дом юная, сияющая, жизнерадостная, просто брызжущая энергией. Она была добротно одета, в меру модно, со вкусом, и хорошо причесана.

— Пойдемте, нас ждут, — заторопила она меня, увидев, что я при полном параде.

— Кто?

— Да Валерка, кто же еще!

— Он тоже с нами будет гулять? — уточняла я, пока мы спускались с третьего этажа. Знать это мне было необходимо, чтобы настроиться на правильную волну общения. Все же с Валерием я никогда не болтала о пустяках на незатейливой прогулке по городу.

— Нет, он отвезет нас в одно место.

Наташа двигалась стремительно, все время не упускала меня из виду, забегая то с одной, то с другой стороны, словно охраняя меня или отрезая отступление назад. Она владела инициативой, создавала вокруг меня динамичный вихрь, некий бурлящий поток, в котором я немного терялась и плыла по течению с доверием к ней.

Мы сели в машину и куда–то поехали. Каким же было мое удивление, когда, обогнув площадь, они привезли меня в больницу Мечникова, куда проще и быстрее было дойти пешком через сквер. Едва Валерий остановился у какого–то корпуса, как Наташа мячиком выскочила на улицу и уже тащила меня за руку из салона, без умолку тараторя:

— Моя подружка, медсестра по специальности, недавно перешла работать на новый аппарат. Он единственный в городе, очень дорогой. Да. Она много училась. Кажется полгода. Причем в Киеве. Знаете, хорошо, что она не замужем, потому что никакой муж не стал бы терпеть такой долгой отлучки. Сколько семей распались из–за подобных обучений! Вот жаль, что никто этого не считал. Интересная статистика получилась бы.

Пока длился ее монолог, мы куда–то пришли, и Наташа буквально внесла меня в кабинет. Тут стояла аппаратура, занимающая все пространство вдоль стен, и даже посредине стоял стол с неким подобием то ли компьютера, то ли одного только монитора.

— Вот вы и пришли к нам, Любовь Борисовна, — сказала женщина–оператор, словно только и ждала встречи со мной. — Ну, устраивайтесь. Наташа, помоги.

— Быстренько, быстренько, — успокаивающе приговаривала Наташа, подводя меня к какой–то длиннорукой установке с объективом на конце руки. — Снимаем кофточку, так, а теперь белье, — словно загипнотизированная, я повиновалась, а Наташа довольно умело раздевала меня.

— Что это? — пыталась я выяснить ситуацию. — Зачем?

— Ой, ну это же новый аппарат, я о нем говорила, — сказала Наташа. — А это моя подруга, которая училась в Киеве. Давай, Валюха, не телись! — прикрикнула она на оператора установки. — Этот аппарат надо испытать, понимаете? Важное дело! Поэтому разведите руки, — говоря это, Наташа подвела объектив аппарата к моей груди. — Поехали! — скомандовала в сторону и снова обратилась ко мне: — Не бойтесь, я рядом. Вот я держу вас за кончики пальцев. Чувствуете? — я кивнула. — А теперь повернитесь другим боком.

Я уже сообразила, что меня обследуют, делают как раз то, чего я тайно жаждала и смертельно боялась. Но сейчас со мной была говорливая Наташа, все время мягко прикасающаяся ко мне и этим защищающая от невидимой опасности. Она пеленала меня своим голосом, убаюкивала интонациями, придавала силы своим непостижимым волшебным журчанием.

— Ну что? — спросила она у Валентины, видя, что сеанс окончен и аппарат выдал распечатку заключения. — А вы боялись, да? Не надо бояться, я же рядом, — говорила Наташа. — Одеваемся, все уже позади. И у нас все отлично!

— Абсолютно ничего у вас нет, можете сами посмотреть на экран, — сказала Валентина и развернула ко мне монитор, на котором я, конечно, ничего понять не могла. — Это снимок. Вот ваша правая… — Валентина пустилась в объяснения, которые я уже не слушала, поняв, что и в самом деле, со мной все в порядке. — Если хотите, я вам напишу направление на маммографию, — тем временем продолжала медсестра. — Но уверяю, вам это не нужно.

— Не надо, спасибо, — обессиленно прошептала я.

Сесть тут было негде, поэтому я стояла, но ноги у меня подкашивались, руки тряслись и, видимо, я была бледная с лица. Не находилось сил даже порадоваться. Меня лишь заливала тихая теплая легкость, от которой хотелось полететь по воздуху.

— Веди ее домой, пусть отдохнет, — услышала я голос медсестры, когда к ней подошла Наташа за распечаткой. — Для нее это сильнейшее потрясение. Ну ты молодец, Наташка, такое грандиозное дело провернула!

— Спасибо и тебе, Валюха, — шепнула Наташа.

Выйдя из здания, мы отпустили Валерия ехать на работу, а сами прошлись пешком через сквер. На этом коротком пути, что пролег от порога больницы к моему дому, я успела преобразиться, стать прежней — здоровой и уверенной в себе. Больше того, почувствовать, что недавно пережитый ужас никогда не вернется. Он был уничтожен во мне безвозвратно, и сделала это Наташа, встреча с которой явилась подарком судьбы, еще одним спасением для меня.

Наташин голос теперь журчал меньше и тише, она тоже устала от напряжения, с которым воздействовала на меня, чтобы усыпить мою бдительность и тревогу, отвлечь и безболезненно обследовать. Мы не говорили о только что случившемся, словно оставили его далеко в грозном прошлом, словно раз и навсегда оборвали ту нить, что привязывала меня к травмирующим подозрениям и опасениям.

Около дома мы распрощались. Как оказалось, навсегда.

Позже, вспоминая те дни, я поняла, как старательно потрудилась Наташа, сколь многое пришлось ей увязать, подготовить и сделать ради меня. Ведь надо было договориться о том, чтобы меня приняли на обследование без предварительной записи, привлечь Валерия, освободить свое время, чтобы уделить его мне, настроиться на главное действо и выдернуть на обследование меня, наконец расплатиться за все. Кто ее научил всему этому? Кто сказал, что так надо поступить? Какие высшие силы руководили ею?

История с Наташей Букреевой окончилась странно и незаслуженно жестоко. Вскоре после описанных событий Валерий собрался в очередную командировку за книгами — то ли в Киев, то ли в Москву. Он уехал, через день позвонил Наташе, сказал, что еще в дороге. А потом пропал. Прошла неделя, вторая, он не возвращался. Наташа начала беспокоиться, обратилась в милицию. А там ей сказали, что он давно продал имущество и уехал на постоянное жительство в Израиль. Дабы скрыть бегство от окружающих, бизнес свой он просто бросил на партнеров.

Мне рассказывали, что Наташе ничего не оставалось, как вернуться под родительский кров в Джанкой.

Я порой недоумеваю и думаю, а была ли Наташа Букреева в реальности? Возможно, это был фантом, нечто сверхъестественное, разово посланное на землю для моего окончательного спасения от болезненных наваждений, ибо как появилась она ниоткуда, так и исчезла беззвучно, бесследно, безропотно, словно растаяла, ни в чем и нигде не оставив следа, только исцелив меня. И я живу с памятью о ней. Теперь я — итог ее божественной самоотдачи, порыва сделать в моем лице все человечество немного счастливее. Красивая, энергичная, веселая Наташа живет в моем сердце напоминанием о долгах, о необходимости вернуть миру полученное добро. И я, идя по пути своему, возвращаю его как могу — мужественно, осознанно и честно.

Атаки из преисподней

На первый взгляд свекровь[41] была симпатичной и приятной в общении женщиной. Не безупречной, конечно, как любой человек, и весьма бойко проявляющей себя в трудностях или неблагоприятных обстоятельствах. Попав в них, она бесстрашно атаковала и за неимением другого оружия в ход пускала острое словцо — так и получалось, что тем самым невольно проявляла склонность к пересудам, упрекам, злоязычию. Как всякий видавший виды человек, она понимала бесплодность такой тактики, но хотя бы облегчала душу от тяжелого бессилия, и то было хорошо.

Однако это шло в разрез с моим воспитанием, ибо с детства меня учили не кивать на людей, ни под каким предлогом не выявлять свою слабость и помнить, что корни всех бед надо искать в себе. Дабы я лучше усвоила эти уроки, мама за любые недоброжелательные разговоры обещала мне «разодрать рот до ушей», нешуточно лупила и всерьез пыталась исполнить обещанное. А я маму любила, старалась не обижать и не делать того, что она запрещала. На воспитание, а потом на отслеживание во мне правильной морали мама не жалела ни сил, ни времени — оставалась чрезвычайно строгой до конца своих дней.

Вот так и получилось, что маленькие слабости свекрови были мне внутренне чужды, но все же понятны, почему я и смотрела на них с усмешкой, порой комментируя острой шуткой, как бывало подтрунивала над школьными подружками. От моих шуток свекровь добродушно посмеивалась и зла не держала.

Вроде несолидно вспоминать, но ведь это было на самом деле — когда я появилась в Юрином доме, свекровь всерьез пыталась вывести меня на чистую воду следующими разоблачениями:

— До прихода к нам ты и ванны–то не видела, мылась как–нибудь, — резала правду в глаза обвинительным тоном.

— Ну к чему эта кичливость? — смеялась я. — Вы, наверное, не представляете, что значит — жить в хорошем селе, на своей усадьбе, да еще с машиной во дворе? — было очевидно, что представления свекрови о сельской жизни весьма несовершенны по неопровержимой причине — у нее был именно такой опыт, как она говорила, а не иной. — Мы там не гоняемся за троллейбусами и не тремся в них боками с неумытой публикой.

И действительно, моя свекровь вышла из хуторских крестьян засушливой западной Донеччины — Ровнополя Великоновоселковского района, бывших мест еврейской оседлости. Что она могла там видеть и знать, если к тому же воспитываясь без отца, рано умершего от сепсиса? Ее мать работала в земледельческих артелях, которые в лишь в 1961 году были собраны в единое хозяйство — колхоз «Правда». Она поднимала двух дочек одна, что ей трудно давалось, да и не удалось до конца. Так что Мария, старшая из них, пошла по кривой дорожке, испортив себе женскую долю незамужним материнством, родив двух детей от разных отцов, не бывших ее мужьями. И не то чтобы у нее не было рядом хорошего примера, пример имелся — она с матерью занимала половину дома, в котором их соседом оказался будущий Герой Социалистического Труда, кавалер двух орденов Ленина, бригадир комплексной бригады, в которой она работала, Зеркаль Игнат Терентьевич. Но не всем примеры впрок.

А младшая Ульяна — моя будущая свекровь — работать в сельхозартели не захотела, после семилетки уехала в город и нанялась прислугой к богатому еврею. Был он что называется из своих, а говоря до конца откровенно, — их дальним родственником. Сколь бы ни были предки моего мужа со стороны матери выкрещены, как бы давно или недавно это ни случилось, но вся их бытовая культура — местечковый образ жизни, фамилии и имена, домашний уклад — неопровержимо свидетельствовала о закоренелом еврействе. А более всего на еврейскую сущность Ольги Яковлевны указывала манера говорить, точь–в–точь такая, как у Бубы Касторского из фильма «Неуловимые мстители». Да и домашнюю прислугу тот богатый еврей с улицы тоже не взял бы. Тогда на такие услуги приглашались исключительно дальние родственники из бедных, это я знаю по нашим славгородским нравам — мы тоже не лыком шиты.

За проявленные старания влиятельный покровитель помог моей будущей свекрови получить диплом медсестры, поскольку был преподавателем медучилища. Правда, диплома этого у нее ни я, ни мой муж не видели, и после ее смерти мы его не нашли, но так она нам рассказывала.

Когда же началась война, изворотистый человек на фронт не попал, а был причислен к особо ценным кадром и вместе с домочадцами укатил на Урал. Там он устроился в военный госпиталь на должность врача, а свою днепропетровскую прислугу определил санитаркой. Вскоре она там встретила молодого поклонника, и дело обернулось беременностью. Рассерженный покровитель изгнал девушку из дому, и ей ничего не оставалось, как выйти замуж за виновника всех бед. С работой в госпитале тоже пришлось распрощаться — гнев ее покровителя не знал границ. Еще какое–то время Ольга Яковлевна работала в эвакуированном детдоме нянечкой, но этому положило конец рождение первенца. В дальнейшем к работе на медицинском поприще она вернуться не могла, что и понятно.

По существу говоря, свекровь являлась стихийным продуктом среды, в которой пребывала. А на момент нашей встречи она давно обреталась в среде обувщиков, или по–простому — сапожников. В общем, я симпатизировала Ольге Яковлевне, никогда не обижалась на замечания, не раздражалась, не тяготилась ее вмешательствами в нашу жизнь. А уж когда она овдовела, то от чистого сердца опекала ее, старалась восполнить потерю, уделять то житейское внимание, которого она не видела от мужа.

Этим рассказом я хочу лишь подчеркнуть суть и диалектику наших отношений. Поначалу свекровь пыталась держаться со мной с демонстративным превосходством на том основании, что причислила себя к горожанам. Она искренне считала, что это является основным показателем и даже стержнем настоящей «культурности». А мне, отличнице, вышедшей из достаточно обеспеченной сельской семьи, заблуждения свекрови представлялись забавными. Я не принимала в штыки ни ее претензии, ни форму их выражения, потому что видела в ней простую тетку, не все знающую, мало понимающую, немного сбитую с толку городом, на которую обижаться грех, а сердиться — смех.

Но под конец жизни Ольга Яковлевна, конечно, прозрела и сама легко смеялась над своими прошлыми обывательскими заблуждениями.

История ее ухода из жизни потрясла нас, особенно меня. Возвратившись в июне 1994 года из Киевской книжной ярмарки, мы наши Ольгу Яковлевну мертвой. Она тогда жила в нашей квартире на Комсомольской улице, куда переехала на период ремонта своей квартиры. Мы не ждали ничего подобного. Хотя Ольга Яковлевна болела и слабела, как все в преклонных годах, тем не менее была достаточно подвижной и жизнерадостной, что никак не свидетельствовало о приближающейся развязке. Тем более что перед этим она в течение месяца лечилась в кардиологическом стационаре. Особые сожаления вызывало то, что в последнюю минуту она оказалась одна в квартире, хотя мы ясно видели — свой конец ею не был осознан.

С момента, когда стало понятно, что стряслось непоправимое, меня охватил какой–то мистический страх, проявившийся в мелкой дрожи, буквально не унимаемой. И не помогали ни рядом находящиеся соседи, сочувственно держащие меня за руки, растирающие мне ладони, ни их микстуры. Закончив взламывать дверь, пришел Юра и не отходил от меня. Позже к нам присоединилась моя сестра Александра с детьми. Только присутствие рядом всей родни помогало мне кое–как поддерживать нормальное самочувствие, принимать решения по организации похорон.

Почему я так боялась покойной свекрови? До сих пор понять не могу.

А за этим внезапно–беспричинным страхом последовали другие странности, еще больше поразительные необъяснимостью. Они начались сразу после похорон.


* * *

Светлая часть суток продолжала удлиняться, тесня мрак и холод, принося после затяжной холодной весны, оставившей застоявшуюся усталость и вялость, все больше тепла и света. Только солнце и могло снять эту зимнюю немощь, изгнать ее из живых, ослабленных тел, освобожденных теперь от одежек, не пропускающих к коже воздух. Еще оставалось далеко до заката, когда заканчивался рабочий день и город наполнялся вольными звонкими голосами, звяканьем посуды, бормотанием домашних телевизоров, бурлением бытовых забот. Такими были вечера в пору веселого молодого лета, исполненного затаенными чаяниями да ароматами луговых цветений.

Летом не вспоминались зимние сказки о коварстве нечистой силы, о духах и призраках ночи, о простуженных леших, о других олицетворениях лихих стихий, забывалась зимняя мистика и связанная с нею чертовщина. Где–то на чердаках, в сырых чуланах, в старых трухлявых сундуках прятались хандра и тщета надежд, таились визгливые суеверия, гадания и приметы. Все выздоравливало и возрождалось к жизни. Это же касалось и людей с их настроениями.

Наша довольно просторная кухня, все еще ремонтирующаяся, остающаяся без простенков, освещалась предзакатными лучами, а через распахнутую лоджию в нее проникал чистый воздух и, дрожа от гула круживших в нем пчел, нес запахи расцветающих лип и акаций. Изредка шумовой фон разнообразился звонками трамваев да троллейбусов, проносящихся по Октябрьской площади несравненно чаще, чем теперь.

После работы к нам заехала Александра с мужем, и мы устроились у открытой балконной двери, чтобы поужинать и помянуть свекровь. Они уже сидели за столом, а я, пока Юра выставлял яства, освободила кастрюлю, которую брала у них для готовки блюд на поминки, вымыла и поставила у порога, чтобы они забрали, уходя домой. Просто поставила кастрюлю на пол, накрыв родной крышкой.

Наконец мы все уселись за стол, выпили по рюмочке, закусили салатом. Однако, измотанные внезапно случившимся стрессом, двухдневной беготней по организации погребения, вчерашними похоронами, сегодняшней работой, первой жарой — всем этим валом хлопот, быстро почувствовали хмель и все разом загалдели, как и бывает в таких обстоятельствах. Сначала вспомнили покойницу, а потом, желая уйти от гнетущей темы, заговорили о работе, о нашем пребывании на Киевской ярмарке, о чем еще не успели рассказать.

Вдруг от входной двери донесся сильный грохот и металлический звон, вроде там свалили кучу железа. Трудно было сообразить, что могло стрястись, но скоро характер звука изменился и стало ясно, что с кастрюли упала крышка и катается по полу. Однако это было странно — почему такое произошло, чем оно вызвано? Мы выскочили из–за стола, подбежали к порогу и ошарашенно наблюдали стремительное движение крышки, сопровождавшееся свистом рассекаемого воздуха, словно ее швырнули с неимоверной силой. Кажется, это продолжалось целую вечность, пока наконец, позвякивая и подпрыгивая, крышка не остановилась, а затем плашмя брякнулась на пол.

— Что случилось? — спросила Александра.

— Крышка с кастрюли упала. Вот странно, — я смотрела на крышку, как на нечто ожившее и творящее нам тут козни.

— Но от чего? — словно не поверил моим словам Юра. — Ее же никто не трогал.

— Не знаю, — сказала я, поводя вокруг растерянным взглядом. — Но ты же сам видел.

— Видел, конечно.

— Можно бы подумать, что ты кастрюлю поставила не на пол, а куда–то выше и она свалилась, — сказал Вася. — Но в коридоре даже стула нет.

— Упавшая кастрюля не встала бы на дно, а перекинулась набок. Нет, я нормально поставила кастрюлю у порога и нормально накрыла крышкой, — сказала я. — Сваливаться на пол у крышки причин явно не было. Чудеса!

Еще какое–то время мы тревожно мялись у порога, а потом вернулись за стол к прерванному ужину. Я подала дошедшее до готовности жаркое, разложила по тарелкам. Разговор возобновился, по–прежнему касаясь отвлеченных тем — работы и нашей с Юрой поездки в Киев. К слову я вспомнила сон, который мне там приснился, и рассказала его и то, как ходила к делегациям с Западной Украины, чтобы они разгадали явное пророчество.

— Сон сбылся просто один к одному, — выслушав меня, заметила Александра.

— Тебе часто снятся вещие сны? — поинтересовался Василий.

Только что я приготовилась перечислить основные сны из тех, которые запомнились и я их считаю вещими, как громко вмешался Юра и не дал ответить.

— А ты помнишь, что плела мне про свою соседку?

Я окаменела. «Плела»? Это слово было не из Юриного лексикона, да и тон не его… И потом — что это за «моя соседка»? Почему моя, а не наша? У меня с 18-ти лет не было ничего «моего», только наше. Странно. Я замерла, склонившись над тарелкой, — в том положении, в каком меня застал его окрик, а потом подняла ошеломлённый взгляд. И застыла.

Я не узнала своего мягкого, обходительного, интеллигентного мужа! Его лицо сползло вниз, сделалось плоским и мучнистым, каким бывало у свекрови в минуты растерянности. А синие глаза обесцветились, даже нет — стали белесыми, пустыми и холодными, словно безжизненными. Юрины губы превратились в полоску и тряслись, на всем лице обозначались злоба и желание разорвать меня.

— Про какую соседку? — я спросила это автоматически, ибо уже поняла, что любая соседка ни при чем, просто Юра не владеет собой.

— Про Гургулу.

Боже, о ком он говорит? Тетя Лиза Гургула жила по соседству с нами в пору моей учебы в школе. И тогда я ее почти не замечала. Как сравнительно новый человек на нашей улице, к тому же древняя старуха, она никогда не вызывала моего интереса. Правда, когда я училась в университете и приезжала к родителям на летние каникулы, мы с нею чаще виделись и общались, но и тут общение сводилось к одному: она журила меня за то, что я все время сижу в доме. Ей было скучно одной гулять у своих ворот на пустынной улице, вот она и поучала меня чаще бывать на воздухе. Я просто ничего не могла говорить о ней — она не оставила во мне никаких впечатлений. Да и вообще я не склонна была судачить о ком бы то ни было, на что сейчас намекал Юра. Но больше всего меня удивил даже не сам вопрос, а то, что Юра запомнил эту редкую фамилию, никогда не произносимую мной при нем. Он мог ее слышать в доме моих родителей в последние два года, когда с нами приезжала туда его мать. Моя мама, развлекая гостью, рассказывала о своей жизни и о соседях, с которыми дружила. Но отнюдь не в ироничных или предосудительных тонах! Наоборот: муж тети Лизы вообще стал знаковой фигурой в истории села, он первым из мужчин начал ремонтировать внешние стены своего глиняного жилья — мазать хату, чем подал пример остальным мужьям помогать женам в столь тяжелом труде. До этого ремонт хат считался сугубо женским делом, и мужики стеснялись заниматься этой работой. К тому же в молодости он был строителем Днепрогэса, что тоже запомнилось нашим жителям.

Я растерялась, не зная, что и думать.

— Что я о ней говорила?

— Не помнишь? Вот то–то и оно! — закричал Юра с истерическими взвизгиваниями в голосе, как кричат ругающиеся бабы. — А надо бы помнить! — его голос срывался, хрипел, захлебывался ненавистью. — Надо все помнить!

Александра попыталась успокоить его. Она неизменно принимала Юрину сторону, если у нас возникали хоть малейшие разногласия. Так принято было в народе — в трудных ситуациях поддерживать не родственника, а породнившегося члена семьи, дескать, свой всегда простит, а чужой оценит хорошее к нему отношение. Была в этом изрядная доля не столько простительного, принятого за хороший тон лукавства, сколько бесхитростного стремления поддержать более слабого. Иногда меня это обижало, иногда раздражало, но не удивляло — считаться сильной льстило.

Юра свирепел дальше и никого не слышал, на слова Александры не реагировал. Он сосредоточился на мне и намеренно выискивал и нес такое, что могло больнее задеть, обидеть, даже напугать меня. Его возбуждение достигло предела, он вскочил, забегал по комнатам, начал выкрикивать угрозы и размахивать руками.

— Я уйду, уйду, а ты повесишься, вот на этих перекладинах! — и он сначала показывал на перекладины, на которых я должна была бы повеситься, а потом хватал свои вещи и бросал в кучу.

За окном светило солнце, во дворе возились и шумели дети, мы все были при памяти, с нами ничего не случилось, и такой Юрин срыв озадачивал полнейшей абсурдностью и по–настоящему пугал беспричинностью. Справедливости ради надо подчеркнуть, что пить он что называется не умел — даже при малых дозах спиртного начинал преображаться, становился веселым, шутливым, что редко наблюдалось в нормальном состоянии. Если же выпивал больше, то в нем просыпалась агрессия, желание с кем–то поквитаться, высказать затаенные обиды, упрекнуть за них, пригвоздить обидчика словами обвинения. Но это были единичные случаи, так как Юра редко прикасался к спиртному и еще реже выпивал много. Однако теперь он очень похожим образом обличал меня в нелояльности к нему, в несправедливости и черствости и шантажировал своим уходом «навсегда, навек» единственно для того, чтобы я узнала, как без него будет плохо, и непременно повесилась. При этом он совсем не по–мужски визжал, кричал, брызгал слюной, размашисто жестикулировал.

Я понимала, что причина крылась не в спиртном, так как от пары глотков опьянения не наступает, однако мой муж впал в странное состояние, и общаться с ним как с адекватным было нельзя. Еще раз–другой попытавшись отрезвить его вразумлениями, я поняла, что ничего не добьюсь и поменяла тактику на увещевания:

— Юрочка, видишь, Шура и Вася устали. Они не понимают твоих шуток. Ты пока что успокойся, а когда они уйдут, мы поговорим.

— А, испугалась, да? Испугалась! — закричал Юра в ответ. — Нет, я уйду, уйду на глазах у всех! Пусть люди видят, как я уйду! Пусти меня! Боишься вешаться? Тогда я пойду под поезд, ты меня больше не увидишь!

Откуда–то бралась мудрость, высветившая в моем сознании факт, что Юра сейчас услышал меня и ответил — начал реагировать на сказанные ему слова. Это было положительным изменением и обнадеживало, что до него удастся достучаться.

— Хорошо, так и сделаешь, но не сегодня. Куда ты пойдешь против ночи? — уговаривала я мужа. — Завтра с утра соберешься и уйдешь. Я даже слова тебе не скажу. Великие дела надо начинать с утра, — пошутила я, зная, что Юра позитивно воспринимает примирительный тон. — А если захочешь, то мы вместе уйдем отсюда.

Устроенная Юрой сцена была омерзительна и на первый взгляд казалась не столько болезнью, сколько разнузданным проявлением дурных качеств. Наши гости с ужасом наблюдали за зятем, которого считали образцом добродетелей, примерным семьянином и настоящим интеллигентом. После его невменяемых слов они боялись уходить, боялись, что без них тут разыграется трагедия, прольется море крови, будут трупы. Но у меня всегда была сильная эмоциональная связь с Юрой, я чувствовала его, как самую себя, чувствовала, что перелом к лучшему в нем уже наступил и надо его дожимать до полного успокоения.

И правда, вскоре я заметила в Юре второе обнадеживающее изменение. Оно проявилось в его реакции на собственное поведение и свидетельствовало о противоестественном раздвоении, словно в Юрино тело проникла чужая душа и подавила его волю: произнося глупости, он сам же огорошено и со страхом вслушивался в них, как к проявлению чего–то неподконтрольного в себе. На каждое свое новое слово он беспомощно таращился и терялся, словно стал орудием поселившейся в нем дурной силы. Ощутимо от него повеяло мольбой о помощи, об избавлении от этого страшного вселения. Он только что не произносил: «Мне плохо, не обижайся, помоги мне» — но в его облике борьба за свой здравый рассудок проступала все явственнее.

Я не знала, радоваться этому или огорчаться, но хотя бы видела, что теперь смогу удержать его дома. Из него словно выпустили воздух, и он начал сникать.

— Успокойся, — говорила я дальше. — Положи руку мне на плечо, держись, — и, видя, что муж повинуется, я гладила его по спине, обнимала за талию, прижимала к себе.

От Юры послышались всхлипы перестрадавшего человека, как от маленького наплакавшегося ребенка. Он тяжело вздыхал и жался ко мне, словно от кого–то прятался.

Кое–как его возбуждение утихло настолько, что Александра и Василий прекратили тревожиться и собрались уходить.

— Пошли проводим гостей, — предложила я и мы вместе подошли к входной двери. — Кастрюлю прыгучую не забудь, — пошутила я, обращаясь к сестре, на что Юра засмеялся, преданно заглядывая мне в глаза. И это окончательно убедило, что с ним случилась беда — недавно он не владел собой не по своей вине и сам видел это и осуждал и ничего не мог сделать.

Я отщелкнула замок и толкнула входную дверь, пропуская вперед гостей и Юру. Но дверь только чуть приоткрылась и остановилась, словно с той стороны была чем–то подперта.

— А она не открывается, — сказала сестра, оглядываясь на меня.

Я просунула голову в щель и посмотрела направо: там, за дверью, устроился огромнейший пес — тяжелый, грязный и такой старый, что двигаться не только не хотел, но и не мог. Он развалился на полу спиной к двери и, неестественно вывернув голову, с довольным видом пялился на меня. Я просто опешила — такого у нас никогда не было!

— Ну–ка пошел вон отсюда! — закричала я, но пес только высунул язык и задышал чаще, не двигаясь с места.

— Что там такое? — спросила Александра.

— Какой–то пес разлегся и не хочет вставать.

Не желая прикасаться к бездомному животному, я крепче нажала на дверь и отодвинула его в сторону. Мы вышли и направились вниз. На удивление, пес встал и тяжело заковылял следом.

— С каких пор у вас по подъезду шляются бродячие собаки? — спросил Василий.

— Раньше такого не случалось. Никогда! Странно, — сказала я, оглядываясь на неожиданно появившееся животное. — К тому же он очень старый и слабый. Гляньте, еле идет. Как он вообще смог влезть на третий этаж высокого довоенного дома?

Мы вышли на улицу, пес — за нами. Причем он реагировал на наше поведение, и когда мы начали прощаться с садящимися в машину гостями, пожимать им руки и целовать в щеки, дружелюбно завилял хвостом и скопировал наши действия — ткнул их носом.

— Надо меньше прикармливать всяких приблуд, — буркнул Василий, струшивая с брюк соринки от прикосновения пса.

— Никто не прикармливает. Я его вообще впервые вижу.

Гости уехали, а мы с Юрой направились в подъезд. Кажется, пес взял тот же курс, но мы его больше не замечали.

Пес этот оставался в нашем подъезде и на следующий день и на последующий, казалось, он просто поселился тут. Неизвестно, где он питался, пил воду, мы его не подкармливали, соседи — кажется, тоже. Он был словно бесплотный и не оставлял после себя никаких следов.

Каждое утро, идя на работу, мы находили его под дверью, потом он плелся за нами на улицу. По окончании рабочего дня все повторялось в обратном порядке: пес встречал нас у ворот и провожал до подъезда, а дальше мы не наблюдали за ним. Так прошла неделя, наставали выходные дни.

В пятницу после работы мы решили наведаться в свою квартиру на Комсомольской улице, проветрить ее после похорон, привести в порядок вещи, оставшиеся от свекрови. Их было немного — постельное белье и кухонная утварь. Ее носильные вещи мы раздали соседям, а несколько золотых изделий поделили с Юриным братом, приезжавшим на похороны. И все же повозиться еще было с чем.

С улицы в наш двор вела арка длинной ровно на ширину дома. На повороте в нее нас встретила Зинаида Сергеевна, соседка из квартиры напротив, с новой собачкой на поводке. Она недавно потеряла многолетнюю любимицу, и первое время тосковала по ней, но вот, оказывается, нашла замену. Однако, как мы увидели, оставалась угрюмой и даже что–то зло бубнила себе под нос, хотя заметив нас, заулыбалась.

— У вас новая воспитанница? — спросила я.

— Да, — певуче подтвердила Зинаида Сергеевна. — Только теперь это мальчик.

— А что так? Разочаровались в девочках?

— Хлопотно. Вы же знаете, к нам в подъезд иногда заглядывали песики, привлеченные запахами моей бедной Матюши.

— Да–да, — припомнила я, что несколько раз встречала таких кавалеров, впрочем, достаточно аккуратных и тихих, — забавные зверушки приходили, вежливые, уважительные.

— Вот вы говорите, что забавные, а меня соседки ругали за них. Надоело, знаете, ведь неприятно это.

— Зачем же ругать? Песики отличались хорошими манерами, почти по–человечески понимали ситуацию.

— А нынче какой–то песик поселился на вашем коврике. И опять перед соседками я виновата. Я им говорю, что у меня мальчик и к нам теперь гости не приходят, но разве их переубедишь. Вот сидит эта Дунька на лавочке и ругается.

Я насторожилась, услышав слова «песик поселился на вашем коврике», быстро распрощалась с Зинаидой Сергеевной и поспешила во двор. Юра тоже обратил внимание на эти слова, но только тяжело вздохнул.

На лавочке, испокон веку стоящей напротив подъезда, дышала вечерней прохладой Евдокия Георгиевна, негласная распорядительница двора и наша соседка с первого этажа. Она тоже была в подавленном настроении, поэтому Юра поспешил в подъезд, а я присела рядом с нею.

— Чем вы расстроены? Кажется, теперь уже лето, пора улыбаться и радоваться, — сказала я.

— Ты встретила нащу матильду? — спросила Евдокия Георгиевна, не обращая внимания на мою вежливость.

— Да, и тоже расстроенную.

— Это я на нее накричала.

— За что?

— Ну представь — прикармливает собаку у себя на площадке. Та, значит, устроилась спать на вашем ковре, а эта миски рядом поставила, обеды ей мечет. Грязь теперь вокруг вашей двери, вонище. Она же и сама не моется, не то, что горшки после своих собак ополоснуть. Так я должна молчать? Вот и злюсь. Сейчас пса выкинула, а ей разгон устроила, заставила грязь убрать. Пусть обижается, не слиняет.

— Думаю, что вины Зинаиды Сергеевны тут не так много, как кажется.

— Ага, ты еще за нее заступайся! — рассердилась Евдокия Георгиевна. — Лучше пойди под своей дверью убери, там и тебе работа осталась. Увидишь — не порадуешься.

— Я верю вам, — сказала я и рассказала Евдокии Георгиевне наши события, начиная от своего страха перед свекровью, засевшего в меня неистребимо, и заканчивая беспричинно прыгучей кастрюлей, Юриным странным срывом и собакой в подъезде. — Верите, я так боюсь ее, — говорила я про свекровь, — что ночью ноги с кровати спустить не могу. Мне кажется, что в темноте она протянется из–под кровати и ухватит меня за ногу. Приходится Юру будить, чтобы он сводил меня в туалет. А вчера поздним вечером я вышла на кухню, и вдруг вижу — за темным окном свекровь летает, приникает к стеклу. Я так заорала, что самой жутко стало, хотя и понимала, что ничего подобного не происходит, что мне просто чудится. И Юра еще не вполне восстановился, видно, что его что–то гнетет. И ко мне изменился, как чужой стал.

Евдокия Георгиевна знала мою свекровь, немного дружила с нею, даже мыла ее в последний путь, так что выслушала меня с интересом.

— Вы с Юрой венчанные? — спросила она.

— Нет.

— А он понимает, что с ним произошло?

— Кажется, да. Он отдает отчет, что что–то произошло, но что именно — этого не понимает. Да и никто из нас, кто был этому свидетелем, не понимает. Я думаю, вот как дело было, — начала я рассуждать, только сейчас соединяя в кучу факты и осмысливая их. — Почему–то этот бродячий пес вскарабкался на третий этаж и приблизился к нашей двери, и тут же одна за другой произошли две вещи — ни с того, ни с сего упала на пол и загрохотала крышка кастрюли, а затем Юра без видимой причины возбудился и потерял власть над собой.

— Надо бы вам повенчаться. Сможешь его уговорить?

— Ой не знаю! Трудно это…

— Попытайся. Ты знаешь, это поможет. Вот увидишь.

— А мне поможет?

— Эх, опоздали вы немного… — раздумчиво сказала моя собеседница, не отвечая на вопрос. — Надо было вашу покойницу сразу с батюшкой хоронить.

— Мы не успевали организоваться. Вы же лучше других знаете, что она сутки лежала, и надо было спешить.

Именно Евдокия Георгиевна была последней, кто видел мою свекровь живой. Она–то и рассказала нам, что это было в четверг после обеда. А по обстановке в доме, состоянию замков и по одежде свекрови мы определили, что умерла она на следующий день в обед. Мы же пришли к ней через сутки — в субботу.

— Это типичное вселение, что случилось с Юрой, — между тем говорила моя собеседница, — одержимость. Я уже встречалась с подобным. И все равно для начала надо твою свекровь запечатать. Кто бы мог подумать, такая приятная женщина была…

— Мы завтра будем печатать, — сказала я. — В субботу.

— А чего тянули до сих пор?

— Не хотелось с работы отпрашиваться. Печатают ведь только с утра. Да плюс поездка на могилу, на это целый день бы ушел. До девятин успеем, — я посмотрела на свой балкон, где показался Юра, и махнула ему рукой. — А что вы говорите о свекрови, какой она была?

— Приятная, говорю, была. А на самом деле… — она покачала головой и красноречиво посмотрела мне в глаза, поджав губы: — Ты читала Гоголя?

Я знала, что Евдокия Георгиевна образованная женщина, интересовалась политикой, долго работала технологом производственного отдела Шинного завода. Но не предполагала в ней глубоких познаний в литературе, тут она удивила меня.

— Конечно, читала. Что за вопрос?

— Думаешь, он своего «Вия» просто так написал, сам придумал? Запомни, человек ничего выдумать не может, он может только пересказать о том, что есть. Вот покойница попробовала проникнуть в тебя, да не вышло у нее, только страх вселила, которым ты мучаешься. Так она сына не пожалела, окаянная, оседлала и гробит парня. — Евдокия Георгиевна по–матерински любила Юру, видя в нем хорошего, надежного человека, но не совсем удачливого. У нее было двое своих сынов, почти наших ровесников, — заботливых и крепко стоящих на ногах. Она часто говорила, что и Юре бы не помешало жить более обеспеченно. Короче, сейчас ею руководило искреннее чувство. Она приблизила лицо ко мне и прошептала доверительно: — Черная энергия это, голубушка. Так что побыстрее спасай своего мужа, потому что ему гораздо тяжелее, чем тебе со своим страхом.

— Ого!

— Да ты не думай ничего такого, умышленного. Покойница могла и не знать о себе всей правды, — Евдокия Георгиевна засмеялась. — Люди не чувствует свой цвет волос и точно так же не знают о своих качествах.

— Энергия… — проговорила я пришиблено. — Мало ли что сейчас пишут.

— Так это сейчас. А раньше писали правильные книги.

Юру пересказ нашего с Евдокией Георгиевной разговора не оставил равнодушным, он выслушал его внимательно, хотя и не комментировал. Правда, я умолчала о венчании, решив, что нельзя вываливать все сразу, нанося информационный удар. Пусть сначала привыкает к таким неприятным словам, как «одержимость», «наведенный страх», «черная энергия», а потом продвинемся дальше.

— Вот завтра запечатаем ее, и нам с тобой полегчает, — подытожила я.

— Хорошо бы, — Юра вздохнул, хотя в его глазах полыхнули усталость и злоба, странно объединившись.

Было уже темно, когда мы закончили вымывать квартиру на Комсомольской улице. Больше мы не планировали возвращаться туда на постоянное житье, хотя тут и прошли самые лучшие двенадцать лет нашей жизни. Теперь Юра мог жить там, где вырос, где по–настоящему считал себя дома — в квартире, оставшейся от мамы.

Мы о чем–то беседовали, совсем забыв о повздоривших соседушках и об их жалобах друг на друга, и за открытой дверью едва не наступили на прижившуюся на нашем коврике собачку, о которой предупреждала Евдокия Георгиевна. Она мирно устроилась на полюбившемся месте и подремывала. Увидев нас, лишь сладко зевнула, потянулась, но осталась отдыхать, доверчиво, но и равнодушно позволив переступить через себя.

И другая псина, что с Октябрьской площади, тоже была на посту. Она и встретила и проводила нас по своему заведенному порядку. Почему вокруг нас завелись эти псы?

— Давай сейчас наберем земли в сквере для запечатывания, чтоб завтра не колупаться у всех на виду, — предложила я Юре.

— Не хочу. Незачем заносить ее в дом и хранить тут.

— Но это же обыкновенная земля…

— Не надо! — отрезал Юра.

Утром я встала пораньше, нарядилась, выбрала старую погнутую ложку, взяла новый носовой платок и пошла за землей, потом в церковь. Юра остался дома, ему надо было скоординировать дальнейшие действия: созвониться с Александрой и Василием и предупредить их, чтобы оставались на месте — как только я закончу дела в церкви, так сразу мы позвоним им, чтобы поехать на могилу свекрови.

Собаки я под дверью не нашла, но во дворе, где на клумбах набирала ложкой землю для запечатывания и ссыпала на носовой платок, она ко мне прибежала. Глаза у нее были встревоженные, да и вся она выражала беспокойство: нервно бегала поблизости и что–то вынюхивала. За ворота со мной не пошла, но я, отойдя метров на десять и оглянувшись, увидела, что она не спускает с меня глаз.

В парке было пустынно. Не спеша я прошлась по аллеям, вспоминая, какими были и площадь, и сквер на ней еще лет десять назад. Тогда тут шумел роскошный и чудный парк с радующими глаз цветочными клумбами, ухоженными газонами и маленьким фонтаном. Парк этот служил пристанищем птицам и многим белкам. Он был тихим и чистым уголком города, и не было здесь следов выгула домашних псин. Да собственно и псов с псарями тогда тут расхаживало меньше. Выставленные на улице экспонаты военной техники Исторического музея, примыкающего к парку от проспекта, не были разворованы, разобраны и покорежены, стены зданий не были обрисованы криминализированной детворой, нигде не скалилась реклама, поражающая внешней пошлостью и отвратительным содержанием. Правда, собор тогда еще не был отреставрирован, в нем располагался древесный склад, но в обветшалости древнего здания была своя таинственная прелесть. Мы с Юрой любили гулять тут, обходя все аллеи по несколько раз, и почти всегда Юра рассказывал о детстве и школьных годах, вспоминал товарищей и то, кем они стали сейчас.

Меня одолевали сожаления, что мы вынуждены были уехать из центра города и пять лет жить на Парусе, в глухомани, что наш брак не всеми был встречен доброжелательно, и в самую ответственную пору молодости нам в своем же доме омрачали жизнь наветы своих же людей, преследовало их стремление очернить нас… Обидно, ведь мы с ранней юности были вместе и всегда жили светло, преданно служа любому своему долгу. Нас, спокойных людей, домашних, старательных — очернить? Непостижимо. Неподобающее поведение некоторых старших родственников, их эгоизм, непростительная возрасту глупость и даже враждебность никогда не забывались, а сейчас, когда закрывалась последняя страница их истории, снова вспоминались с отчетливостью прежних лет. Кто из них задавал этот вульгарный тон, кто завидовал нам, кто так и не вылез в люди из своих тупых глухоманей? Теперь не узнать. Да и Бог с ними. Мы оказались и умнее, и выдержаннее, только это и радовало. Я вздохнула и направилась в церковь — надо было исполнить последний долг перед ними.

Процедура, которую мне предстояло пройти, была знакома — два года назад мы со свекровью точно так же запечатывали землю для свекра, только это было в Троицком Соборе на Красной площади. Поздней осенью там было душно, неуютно и тесно от множества людей, и почему–то все длилось очень долго. А тут, в Преображенском Соборе, чувствовалась удивительная свежесть, было звонко и пустынно, светло и чисто, будто это домашняя церковь, где никогда не бывает чужих. Процедура совершилась, казалось, быстрее. С хорошим настроением я поспешила домой, держа в руках котомочку с запечатанной землей.

В нашем дворе как раз было людно — соседи, обвешанные пакетами, возвращались с рынков, не спеша и оглядываясь по сторонам. Это было не очень кстати — мне требовалось незаметно пристроить где–то в уголке свою котомку, чтобы не заносить в дом, и наличие любопытных глаз мешало. Пока я оглядывалась, как лучше устроиться, пережидала, пока схлынет поток этих зевак, приблудная собака вертелась рядом. Вдруг меня окликнули.

— Ты меня извини, — начала говорить Галина Кондратьевна, жительница дома из соседнего подъезда, — но на вас жалуются соседи.

Она убирала наш двор и на этом основании мнила себя его директором, а заодно и распорядителем судеб тех, кто по нему ходит.

— Что случилось?

— Вы привадили собаку, которая постоянно крутится на этаже и мешает людям. Зачем это?

— Никто не приваживал.

— Ну не знаю. Только она тут лает, на людей кидается. Наташкины пацаны после школы в дом попасть не могут, приходится провожать их.

— Да она вроде тихая, — я не могла принять на свой счет эти претензии, хотя и понимала, что собака, в самом деле, живет около нашей двери.

— Да, когда вы дома, она тихая. А когда вас нет, она никому не дает мимо пройти.

— Я не знаю, откуда она взялась, — Галке я не хотела рассказывать про то, что появление этого пса и нам не нравится.

— Надо что–то делать. Она же возле вас пригрелась, вам и разбираться с нею.

— Ладно, — на выдохе сказала я, глянув на пса. Его глаза сверкнули осмысленным огоньком. Он точно понимал, о чем мы говорим. — Я сейчас. Ты еще погуляешь во дворе?

— Посижу на лавочке. А что?

— Я положу запечатанную землю за мусорными баками, а сама пойду вызвать машину для поездки на кладбище. Присмотри за нею.

— А ты надолго?

— Не больше получаса.

— Беги, я посмотрю.

Я заскочила домой, сказала Юре, чтобы он созванивался с сестрой и ждал меня на улице, а сама опять рванула в церковь, не совсем представляя зачем. Едва я выскочила за ворота и сделала десяток шагов, как около меня остановился троллейбус и открыл дверцы. Оттуда вышел один–единственный человек — моя бывшая сотрудница по типографии, начальник ОТК, милейшая женщина, с которой я всегда находила общий язык. Теперь она была на пенсии, и мы почти не виделись.

Евгения Ивановна заулыбалась, торопливо подошла ко мне, радуясь неожиданной встрече. И хотя я очень спешила, но не остановиться и не уделить ей пары минут не могла.

— Чем вы взволнованы? — спросила Евгения Ивановна. — Вы в косынке?

— Да, свекровь…

— Понимаю. Примите мои…

— Ой, не понимаете, — вдруг сказала я. — У нас такое происходит, что не пожаловаться нельзя, а пожалуешься, тебя посчитают сумасшедшей.

И я коротко выпалила Евгении Ивановне свои беды. Вдруг понизу повеяло прохладой, словно по моим ногам пустили струю воздуха. Я оглянулась — возле меня стоял приблудный пес и по–человечьи прислушивался к разговору. Тревожными глазами он перебегал с меня на мою собеседницу.

— Это тот самый? — спросила она.

— Да.

— Вот что. Вам надо посвятить квартиры, обе. И не откладывайте.

— Я как раз бежала в церковь.

— Ну, с Богом, — и Евгения Ивановна перекрестила меня, от чего пес взвизгнул и прянул в сторону. — Видите? — указала она на него глазами. — Так что поспешите.

В церкви я нашла отца Николая, с которым мы хорошо поработали над созданием Православного календаря на 1994 год и, следовательно, были достаточно знакомы, немало стесняясь, изложила ему суть дела. Рассказала все — так хотела помощи.

— Правильное решение, — похвалил он меня, — приезжайте за мной в шесть вечера прямо к дому. У вас есть машина?

— Есть.

— Значит, все сделаем. Только освящение квартир не решит проблему с вашим мужем, — сказал он. — Им надо позаниматься отдельно. Он крещенный?

— Крещенный. У меня, отец Николай, есть идея, но его надо подготовить к ней, чтобы он согласился.

— Да, конечно. А что за идея?

— Достаточно ли будет, если мы повенчаемся? Вы сможете нас повенчать?

— Блестящая идея! Вы хорошо придумали — освящение брака и есть освящение людей, вступающих в него.

— Вот и славно. Как только я уговорю его, сразу же приду к вам.

Кажется, все складывалось удачно, если можно назвать удачей то, что судьба кинула нас с Юрой в какую–то странную яму, и теперь мы с трудом выбирались из нее. И все же после разговора с отцом Николаем я ободрилась духом, преодолев панику, навеянную известием от Галки.

Около ворот меня уже ждали Юра и сестра с мужем. Мы отвезли запечатанную землю, высыпали крестом на могилу свекрови и, умиротворенные, неспешно вернулись в город. До встречи с отцом Николаем еще оставалось время, и мы решили просто погулять, катаясь на машине. Благо, Василий любил свою новенькую «семерку», езду и ему это было в радость. Ровно в назначенное время мы были около дома отца Николая.

Первой логично было освятить квартиру, в которой свекровь умерла, мы так и сделали. У нашей входной двери на Комсомольской улице все так же на коврике спала приблудная псинка, с которой воевала Евдокия Георгиевна. И если до этого отец Николай — весьма ироничный и смешливый человек — мог думать, что я фантазирую или преувеличиваю, то теперь убедился, что ошибался.

— Заходите, — пригласила я его, пропуская в квартиру первым. За ним зашли остальные.

Но дверь я не закрыла, а наоборот — открыла. Я сбежала на первый этаж и пригласила поприсутствовать на освящении квартиры Евдокию Георгиевну, потом на своем этаже обзвонила соседей и тоже созвала, кого застала. Таким образом, очищение нашей квартиры от призраков прошлого, от негативной энергетики, памяти о последних событиях происходило основательно и торжественно, при большом народе. Отец Николай понимал меня с полуслова, он знал ситуацию и очень старался не просто освятить жилище, но впечатлить людей, изгладить из их душ печаль, вселить веру, что все они находятся под покровительством великой и мудрой силы, любящей их. Мне казалось, что основная психологическая часть освящения направлялась им на Юру, это Юре отец Николай он хотел доказать, что никакой мистики нет, а есть то, чего мы не понимаем, и от него все равно можно избавиться, если оно нам мешает.

Возможно, приблудный пес испугался большого количества народа и поэтому убежал — не знаю, но по выходе из освященной квартиры мы его не увидели. И больше он там не появлялся. Та же церемония повторилась и на Октябрьской площади и точно с тем же эффектом — встречавший нас пес, сильно поникший и угрюмый, после освящения квартиры исчез бесследно. Словно был духом и теперь испарился.

Представляю, как трудно поверить, что все это было на самом деле, понимала это и тогда, поэтому и старалась придать этой истории больше гласности, чтобы те, кто имел о ней некоторые сведения, могли быть моими надежными свидетелями. А ведь все это нам надо было пережить!

Только это был еще не конец.

Сестра с мужем, так много уделившие нам своего времени в этот день, снова остались у нас на ужин, уже без поминок и даже без упоминания о них и о сегодняшних событиях. Мы избегали этих тем и говорили о книгах, о поставщиках, о новостях на работе. Казалось, все прошло хорошо.

Но вот они уехали, все хлопоты недели остались позади. Наконец мы с Юрой могли завалиться и посмотреть телевизор, а потом в воскресенье с утра вволю поспать. Но часа через полтора после ужина Юре вдруг стало плохо, и он всю ночь промучился рвотой, тяжестью в желудке и головной болью, из–за чего весь следующий день лежал, придя в себя только к вечеру.

Я подозревала отравление и укоряла себя за возможно некачественный ужин, хотя мы ели все свежее. Тогда продукты были еще чистые, без биодобавок и разной сегодняшней синтетической гадости. Потом думала, что Юра надышался дыма от кадильницы, где курился ладан — непривычный для него аромат. Грешила и на нервы, и на сосудистые недомогания.

— Это не отравление, не аллергия и ничто другое, — сказал Юра, немного оклемавшись. — Это все та же песня. Меня всего выкручивает, я не в состоянии передать, что происходит. Ну и настроения знакомые: донимает злоба, причины которой я не могу понять. Сдерживать ее стоит мне неимоверных усилий. Я рад хотя бы тому, что понимаю ее беспочвенность и несвойственность мне.

— Опять на меня злишься?

— Не знаю, на кого. На всех. Да и злюсь не я, а кто–то другой. Меня от этого лишь мутит да выворачивает.

Понять его жалобы и отнести их к какой–то разумной категории я не могла. При всей фантазии даже у меня не возникало правдоподобных объяснений истории с такой болезнью. А она заключалась в том, что его все время что–то раздражало, крючило и плющило незнаемой силой, наполняло чуждыми ему страстями и эмоциями, принуждало за что–то воевать и чего–то добиваться. От непонятной стихии, бушевавшей в душе, мыслях и теле, Юре казалось, что его рвут на части и он разваливается. Он никого не любил, никому не верил и ничему не радовался. Что–то угнетало волю — его единственное оружие против этой атаки из преисподней. Жизнь вообще потеряла для него краски, как будто была не его уделом. По своей природе он немного угрюмый человек, да, но теперь это и вовсе превратилось во вражду с миром. Он ко всему придирался, все уточнял и перепроверял, без конца и без меры выставлял претензии то дома, то на работе. Иногда жаловался мне на самого себя. Но не на себя, конечно, а на нечто странное в себе, инородное. Оно его мучило и изводило больше, чем он мешал и досаждал окружающим.

— Я словно конь, несущий на себе страшно тяжелого всадника, — жаловался Юра.

И тогда, выждав некоторое время, я решила сказать о своей идее с венчанием. К огромному удовлетворению, Юра сразу же согласился, хотя изрядно изумился. И эта покорность красноречивее любых жалоб поведала мне, как ему плохо.

Венчание назначили на 27 июля, это была наиболее близкая дата из возможных, согласующихся с церковными канонами. Не скрою, о том, что с Юрой происходило неладное, я говорила родным и даже очень близким знакомым. Конечно, не в качестве предмета для пересудов, а в поиске спасения — кому, как не мне, так часто получающей поистине магические исцеления от случайных людей, было не знать: чтобы произошло чудо и в сети попалась удача, надо сеть забросить. Тут тоже требовалось чудо, а чудо — оно таким воспринимается не потому, что выпадает из физических законов мира, а потому что не подчиняется статистическим законам распределения вероятностей, а значит, приходит не от того, на кого надеешься, и не тогда, когда ждешь. Теперь огласка играла еще на один результат — она подготовила общественное мнение для нашего венчания, что тогда еще воспринималось как неординарное событие.

Список необходимых предметов для таинства был недлинным, а именно: икона Спасителя, икона Божией Матери, венчальные свечи — их мы с Юрой купили в храме. Обручальные кольца у нас, естественно, давно были. Плат для подстилания под ноги перед аналоем и рушники для держания свеч мы выбрали в магазине. И даже сами купили красное столовое вино «Кагор» для причастия, чтобы иметь уверенность в его качестве.

На венчание я пригласила только родных и свою ближайшую сотрудницу Валю Гармаш с дочкой. Ее девочку и моего младшего внучатого племянника Олега мы выбрали нести над нами венцы, а Валю и Василия — быть нашими поручителями.

При безоблачной погоде, теплой и ласковой, настал назначенный для таинства день. Я помню, как отпрашивалась с работы, ничего не объясняя директору, а потом одиноко ехала трамваем в церковь в будничном наряде и с холодным, деловым настроем. Возможно, одна я воспринимала событие, которое должно волновать душу, столь буднично. Объяснялось это усталостью от Юриного странного превращения в другого человека, с которым я по–своему сражалась и от которого терпела немало негатива.

Около церкви я изменилась, ибо нашла маму, сестру с мужем, младшую племянницу Виту с семьей, Валю Гармаш с дочкой и других приглашенных — с блестящими глазами, в нарядах для особых случаев, и незаметно прониклась их торжественностью. Юра был тих и сосредоточен, при этом все время жался ко мне то ли от страха, то ли от смущения и неловкости перед гостями — ему труднее, чем мне, пришлось преодолевать инерцию атеизма, так долго присутствующего в нашей жизни.

Поистине человек — продукт своего окружения. Это не просто слова, а так и есть. И убранство церкви, и пение хора, и наши гости, с интересом наблюдавшие за совершающимся таинством, дружно сплотившиеся вокруг нас, видимо, излучали мощное поле одобрения и серьезного отношения к происходящему, что произвело на Юру умиротворяющее воздействие.

Особенно впечатляли дети, исполнявшие роли шаферов. Валина дочь Елена и мой внучатый племянник Олег степенно держали над нами венцы, когда мы за батюшкой шли вокруг аналоя, а остальные — за нами. И прилежание детей передавалось взрослым.

Но вот отец Николай возгласил: «И сподоби нас, Владыко, со дерзновением неосужденно смети призывати Тебе, Небеснаго Бога Отца, и глаголати…» — и мы вместе с хором запели «Отче наш». Затем отзвучала молитва Господня и нам принесли чашу с красным вином. Священник благословил ее на наше с Юрой взаимное общение в знак радости, веселья и напоминания о чудесном превращении воды в вино, которое совершил Иисус Христос в Кане Галилейской, и дал нам троекратно испить вина из нее — сначала Юре, как главе семьи, потом мне. И мы отпили по три маленьких глоточка.

В завершение таинства нас подвели к царским вратам, где Юра целовал икону Спасителя, а я — образ Божией Матери; затем мы поменялись местами и прикладывались соответственно: Юра — к иконе Божией Матери, а я — к иконе Спасителя. Отец Николай дал крест для целования и вручил две иконы: Юре — образ Спасителя, а мне — образ Пресвятой Богородицы.

Несмотря на то что мы венчались словно по необходимости, само таинство протекало торжественно и воспринималось радостно. От присутствия близких, родных и знакомых, от горения свечей, от церковного пения как–то невольно стало празднично и спокойно на душе. Мы с самыми приятными настроениями покинула церковь и, немного погуляв по скверу, неспешно пришли домой.

Венчание происходило в среду, будний день. Готовясь к нему, я понимала, что гости приедут прямо с работы, уставшие и голодные. Поэтому накануне не стала тратить время на изыски, а просто наготовила вкусной еды и постаралась, чтобы свадебная трапеза заменила им хороший обед. Выпивка не предлагалась, потому что мужчины были с машинами, разве что для порядка мы поставили на стол бутылку шампанского.

В последнее время мы много работали и редко собирались вместе. Теперь представился случай вспомнить советские времена, когда частые встречи были возможными. Я видела, что Юре стало легче в кругу многих хорошо относящихся к нам людей, и он увлекся разговором. Обед прошел довольно быстро, а после него мы сидели в комнате с открытым балконом, выходящим на Октябрьскую площадь, любовались видами сквера, которые никогда не надоедали. Ни о чем тревожном думать не хотелось, да и повода не было — если говорить в целом, то у всех все еще было хорошо.

Вдруг Юра резко вскочил и побежал в туалетную комнату, а через минуту оттуда послышались звуки сильнейшей рвоты. Мы переглянулись.

— Он что, много выпил? — спросила я у присутствующих, потому что за беготней на кухню и обратно могла что–то пропустить.

— Нет, — сказала мама, — даже не прикоснулся.

Я посмотрела на стол — шампанское стояло недопитым, как мы его оставили после первого тоста.

— Странно. Но еда у меня свежая, он не мог отравиться.

Юра не возвращался, и Игорь, муж моей племянницы, пошел посмотреть, что с ним происходит. Он нашел его почти в коматозном состоянии. Хорошо, что Бог дал Игорю силу — он поднял моего мужа на руки и засунул головой под водяную струю. Юра застонал и очнулся.

— Мне уже лучше. Пусти, — ничуть не вялым голосом сказал он, что очень не вязалось с его состоянием. — Иди в комнату!

Игорь ушел от него, а через минуту появился и Юра — освежившийся умыванием, только немного бледный. Мы все сделали вид, что не заметили происшествия — мало ли что может быть с человеком в жаркий день после многих хлопот и треволнений. И все же, улучшив удобный момент, я спросила:

— Что случилось?

— Отстань! — Юра резко оттолкнул меня. — Что ты лезешь с дурацкими вопросами, преследуешь меня, ползаешь следом?

Ну все, подумала я, опять этот лексикон… «лезешь», «преследуешь», «ползаешь»… бред какой–то. Да он раньше и слов таких не знал!

Настроение испортилось, только скоро мне снова стало не до этого — Юру сотряс еще один спазм, и он еле успел уединиться. Понимая, что ему нужна помощь, бывалый парень Игорь снова поспешил к нему.

— Точно так ему было плохо после освящения квартир, — тем временем рассказывала я родным.

— Вы бы видели, что он творил на следующий день после похорон, — добавила Александра, обращаясь к маме и своей дочери Вите. — Страшно было слушать. Ну, тогда, конечно, мы выпили грамм по тридцать. А сейчас…

— Он мог и от трех глотков кагора опьянеть, когда в церкви причащался, — сказал Василий. — Голодный был, да от стараний хлебнул побольше.

— Нет, — вмешался в разговор Олежка, который при причащении стоял рядом с нами, — дядя Юра понемножку отпивал, я видел.

— Возможно, это от волнения, — предположил возвратившийся Игорь.

— Не знаю, странно все это, — мы замолчали, как только появился Юра.

Он был бледнее прежнего, шел нетвердой походкой очень ослабленного человека, но глаза его светились белесой металлической холодностью — не его глаза это были, факт. Куда пропало его недавнее добродушие, желание поговорить, хорошее настроение, синее сияние во взоре! Он даже не подшутил над собой, как бывало раньше, а с настороженностью посматривал по сторонам, словно ждал, что ему попытаются сунуть нож в спину.

— Дядя Юра, а не выпить ли нам по стопарику? — вдруг с улыбкой сказал Игорь и придвинул к себе бутылку с недопитым шампанским.

От его слов с Юрой повторилась дурнота, опять открылась рвота, еще более мучительная оттого, что желудок уже был пуст. Игорь подмигнул нам и, после возвращения Юры из туалетной комнаты, продолжил свои провокации. Так Игорь сделал несколько раз, пока не дошло до того, что Юра сам уже не мог выйти и начал терять сознание прямо в комнате. Он заметно оттаял взглядом и явно понимал попытки Игоря выкачать из него всю гадость, если неприятности были вызваны едой или выпивкой. Бедный, измученный мой муж опять демонстрировал смирение и покорность, как было тогда, когда я предложила ему венчаться. В Юре победил Юра! В очередной раз Игорь подхватил его на руки, отнес в ванную, раздел и поставил под холодный душ всего целиком. Долго он его там мыл и тряс, шлепал по коже до покраснения, потом растирал полотенцами. И все время шутил и что–то приговаривал.

После этого Юре вроде полегчало. И хотя лечь и попытаться уснуть он не захотел, а просто сидел на сквозняке и отдыхал, но к нему начал возвращаться румянец и нормальный цвет глаз.

— По реакции на разговоры о выпивке, — сказал Игорь, придя на кухню, где я мыла посуду, — очень похоже на перебор со спиртным.

— Должно же это быть на что–то похоже, — угрюмо буркнула я, — только ведь смешно — так реагировать на три глотка кагора. И потом, что ты скажешь на все эти совпадения?

— Не знаю, — сказал он. — Мы с Витой созвонились с Никополем и отпросились с работы на завтрашний день, так что эту ночь побудем с вами.

— Спасибо.

С нами также осталась и моя мама. Только сестра с мужем уехали домой перед самым заходом солнца.

Теперь я думаю, что Юре помогло все разом — свои внутренние попытки преодолеть кризис, вера в предпринимаемые меры, посещение намоленных мест. Но в не меньшей степени и то, что в критический момент с ним было много родных, которые уделяли ему внимание и проявляли любовь и сострадание. Их совместная, объединенная энергия добра проникла в него и что–то произвела такое, что привело к победе. Долго Юра, трудясь над собой, возвращался к прежнему состоянию, месяца два, и я каждый день видела, с каким скрипом в нем это проворачивалось, продвигалось вперед. К счастью, восстановиться удалось в полной мере. Восстановиться ли, если осталась неистребимая память — мешающая, ненужная, темная?

А я почти пять лет страдала своими страхами, потом меня начало медленно отпускать. Правда, я не пыталась исцелиться от них, не считая их ни болезнью, ни вселением, как было у Юры. И когда погиб Василий, муж сестры, я уже не боялась свекрови. Василия же, светлого человека, не боялась ни одного дня.

Вот ведь как — оказывается то, что мы переживаем после смерти другого человека, зависит не только от нас, от нашего прошлого отношения к нему или нынешнего своего состояния! Что–то есть еще, внешнее, не в нас заключающееся, вторгающееся оттуда — сюда. Как материалисту мне чужда мистика в объяснениях, но есть необъяснимые восприятия, вгоняющие в мистику настроений, а это не может нравиться.

И я думаю — что это было вообще, и с нами в частности? Почему после смерти свекрови случилось нашествие собак, Юрино бурное и тяжелое недомогание, мой острый страх? Почему было столько совпадений, где в одном случае помогали люди и молитвы, а в другом — время?

Вопросы остаются, интерес не иссякает, значит, жизнь продолжается. И в ней продолжаемся мы — огоньки разума во тьме бесчувственных материй.

Предвестие от летучих мышей

После того памятного июльского дня 1997 года, когда я внезапно рассталась с физическим благополучием и чудом осталась жива, прошло ровно два года, проведенных мною в домашнем заточении. Но вот я не столько начала восстанавливаться, сколько привыкать к новому самоощущению и со своим капитально подорванным здоровьем входить в новое равновесие с миром. Постепенно во мне определились новые восприятия, отношения и реакции, и я уже выходила на улицу, на люди, совершая недалекие и короткие прогулки. Не одна, конечно, а под присмотром Юры. Я была другой и мир изменился для меня — чужая жизнь, которую я почему–то знаю.

— Вера[42] просится в отпуск с 20‑го июля, — сказал мне Юра, тащивший на себе мое детище — книжный магазин, о котором я много мечтала и который свалился на меня, когда я уже и не ждала такого счастья. — В магазине останемся мы с Ирой вдвоем. Может, выйдешь поработаешь, чтобы я мог спокойно отлучаться по делам? Ира ведь одна не сможет оставаться в зале.

Ира была странной девочкой, старательной и послушной, но странной. Конечно, на нее одну оставлять магазин нельзя было и на минуту, а Юре приходилось бегать по налоговым и иным инстанциям и по полдня и по дню — дикие, бесчеловечные времена.

Работы в магазине почти не было, люди заходили редко, в день торговалось по 20–30 гривен — насмешка над делом. Но и не бросишь просто так. А как все бурно начиналось! Эх…

Так что мое присутствие в магазине свелось к прогулкам с теплыми воспоминаниями и приятными беседами со случайными посетителями. Я испытывала себя и видела, что от меня осталась слишком малая часть, чтобы возобновлять самостоятельную трудовую деятельность, но стоило попробовать — авось я окрепну. Кроме того, хотелось быть полезной Юре, поддержать его старания вернуть меня к жизни.

Незаметно вокруг магазина образовался круг книгочеев, местных интеллектуалов и просто любителей дискуссий. Наверное, их привлекали наши беседы и мой живой и искренний интерес к ним лично. Были среди них медики, учителя, преподаватели вузов, техническая интеллигенция из близлежащих заводов и даже астрономы–любители, на профессиональном уровне знающие ночное небо и выезжающие в экспедиции для наблюдения за редкими природными явлениями. Помню одного молодого мужчину — Севку с двусмысленной и словно специально для него придуманной фамилией Плутонов, — странноватого, вечно занятого, но умеющего никуда не спешить. Именно он принес нам темные очки в день солнечного затмения 11 августа 1999 года. Мы наблюдали его, стоя на нашем крыльце, и я рассказывала о своих впечатлениях от полного затмения, произошедшего в 1955 году, которое я отлично помнила. Оно продолжалось семь минут, и было самым продолжительным в XX столетии.

О предстоящем затмении Солнца мне тогда рассказал отец. Говорил с энтузиазмом и молодым задором, словно это могло что–то добавить к нашей неустроенной и бедной тогдашней жизни, что–то изменить в ней к лучшему. Отец всегда был романтиком, а позже привил и мне это качество, никогда не проявляющееся спонтанно. Мы тщательно готовились, помню даже, как закапчивали стекла над керосиновой лампой, чтобы через них смотреть на небо. Каждому досталось по стеклу.

И вот наступил день затмения.

Тогда тоже стояло лето, безоблачная погодка. Природа жила обычным темпом и всегдашним заботами. В чистом небе ярко сияло Солнце, и ничто не предвещало предстоящих знамений, как это называлось в древности. Что было самое поразительное в этом, что некогда рождало мистические страхи, легенды и поверья? А то, что не видно их причины. На небе вдруг все начинает кардинально меняться, а в силу чего — понять невозможно. Ничто не предвещает необычного события и зримо не олицетворяет его. Вот и тогда начиналось аналогично: беспричинно на правом краю Солнца образовался еле заметный ущерб, как по чьему–то злому чародейству. И принялся медленно разрастаться, а солнечный диск принимал форму серпа, обращенного выпуклостью влево. Свет ослабевал, возник ветерок, стало прохладнее. Серп продолжал видоизменяться — сделался совсем тоненьким. И вдруг эта узенькая дуга распалась на две, а потом за черным диском исчезли последние яркие точки. На всю окружающую местность упал чуть прозрачный мрак. Небо приняло ночной вид, на нем вспыхнули яркие звезды. Вдоль горизонта, прекрасно просматриваемого из нашего двора, появилось кольцо оранжевого оттенка.

А на месте погасшего светила виднелся черный диск, окруженный серебристо–жемчужным сиянием — вот и все отличия затмения от обыкновенной ночи.

Напуганные не ко времени наступившей темнотой, кудахтали куры и стаей бежали на насест, толкаясь в открытых дверях сарая. Завыл наш песик Барсик и с поджатым хвостом заметался по двору, ища спасения, на дальних пастбищах смятенно мычали коровы, и эти звуки доносились до нас еще одним признаком тревожности, наполнившей весь мир. Даже мыльнянки–сапонарии, ипомеи и космеи, эти цветики–семицветики из народных сказок, цветущие на наших куртинах, свернули венчики трубочками. Повеяло пронзительно–тоскливой прохладой от не ко времени проснувшихся маттиол да возникло ощущение чистоты от мирабилис, царской бородки, цветы которой в соответствии с уменьшившейся освещенностью раскрылись и расточили вокруг себя невероятно волнующие и приятные запахи. На несколько минут возникла растерянная, неуютная ночь.

Но вот, словно вырвавшись из плена, небо прорезал тоненький луч. Тотчас исчезло серебристо–жемчужное сияние вокруг черного диска, и погасли звезды. Петухи, совершенно сбитые с толку, заорали, как на заре, возвещая о наступлении света. Вся природа, собственно, не успевшая впасть в настоящую спячку, заново встрепенулась. Солнце начало принимать вид серпа, но теперь уже повернутого выпуклостью в другую сторону, как серп «молодой» Луны. Этот серп увеличивался, пока со временем в небе не восстановился обычный порядок.

Не в этих ли моих рассказах рождались воспоминания, позже составившие эту книгу? Я видела, как они интересны слушателям, и меня это вдохновляло.

С тех пор Севка окончательно стал нашим завсегдатаем, начал заходить чаще, приносить помесячные карты неба, рассказывать интересные истории, сообщать о предстоящих событиях на небе. Сближало нас и то, что он жил на Парусе, где и мы с Юрой прожили пять лет на стыке 70‑х и 80‑х годов.

Я о Севке вспомнила, конечно, не зря, ибо именно ему рассказала о странном происшествии одной ночи, случившейся недавно перед этим. Правда, не потому что никому другому рассказать не могла и не потому, что вообще жаждала это рассказывать. Просто он первым зашел к нам в тот момент, когда мы обнаружили и в магазине повторение той же странности. А дело было вот в чем.

В одну из ночей, душноватых и безветренных, когда в спальне невольно открываешь настежь окна и ждешь спасительного сквознячка, я проснулась от непонятного бурления мрака вокруг себя, от ощущения, что в комнате присутствует нечто жуткое. Я резко села на кровати и прислушалась, но никаких звуков не различила. Только внезапно что–то липко коснулось лица, обдало легким веянием воздуха, пронзило тонким сверлом странного излучения. Это не могло мне присниться или показаться, это существовало реально. В следующую минуту я уже забыла о сне и только настороженным вниманием пыталась понять, что происходит, ибо объектом атак явно служила моя голова, выделяющаяся в темноте светлыми обесцвеченными волосами. При каждом нападении физически ощущалось бурление темноты и казалось, что сейчас в меня что–то вцепится. Покушения осуществлялись с воздуха, без преувеличения сказать, от мистической силы, потому что, отмахиваясь от нее, я под рукой ничего материального не находила, ничего не отбрасывала, никого не ударяла. Это была скорость без носителя, воздействие без силы, угроза без причины — как есть нечистая сила.

Я закричала. Проснулся Юра и включил свет. Мы осмотрели комнату, все оставалось на своих местах: ночь, открытое окно, привычные предметы и мы двое с вытянутыми лицами. Живущее в воздухе беспокойство не исчезало, а только еще напористее заструилось отовсюду. Съёжившись и втянув головы в плечи, мы беззвучно изучали прозрачное пространство своей милой и привычной комнаты, принюхивались к ее воздуху. И тут поняли, что над нами носится ошалелая летучая мышь.

Юра пошел за веником. Но выгнать ее в окно, через которое она сюда проникла, не удавалось — ее ультразвуковой эхолокатор сбоил, нахалка продолжала попытки вцепиться мне в волосы и очень искусно уклонялась от гоняющегося за ней веника. Наконец Юра изловчился и сбил ее, прижал к полу, затем подставил совок и веником перетащил туда, а дальше подошел к окну и выпустил на свободу.

Со мной никогда не было ничего подобного. Где бы я ни жила, в селе и в городе, в общежитии и в частном доме, со сколько угодно открытыми окнами — в мою спальню не проникали ни птицы, ни тем более мыши, о которых я вообще только слышала. Что и говорить, мы тут же закрыли окно и до утра уже не уснули — вспоминали мифы и страшные истории про вампиров, которых и знали–то не шибко много.

— Я знаю, что летучие мыши — это единственные млекопитающие, способные перемещаться в воздухе, — тихо говорил Юра. — Причем они настолько своеобразно это делают, что их практически не спутаешь с птицами.

— Почему же я и не могла догадаться, что в комнате происходит, — добавила я. — Мыши летают как привидения.

— Это потому что крылья у них тонкие и большие, как игрушечные парашютики. Летучие мыши как бы постоянно отталкиваются от воздуха. Ты помнишь, как в курсе газовой динамики называется такое движение?

— Что–то помню… — неуверенно произнесла я, припоминая лекции Ковтуненко Вячеслава Михайловича.

— Оно называется пропульсией.

— Зато я знаю, что они производят по одному потомку в год, мне в детстве бабушка рассказывала. Слушай, но этот писк… я думала, что попала в преисподнюю.

— Да ведь летучие мыши ориентируются с помощью эхолокации. Они плохо видят, и во время полета больше рассчитывают на слух, чем на зрение.

— Так вот почему она все время пикировала на мои светлые волосы! Это единственное пятно, которое она видела.

— Вот именно, — засмеялся Юра. — Зря мы испугались. Эти зверьки весьма безобидны. Даже охотятся ночью только потому, что стараются укрыться от своих врагов.

Наутро Юра купил противомоскитную сетку и затянул ею открывающиеся на ночь оконные проемы. С тех пор мы никогда не оставляем их незащищенными.

Но каким же неприятно, неуверенно потрясенным было наше удивление, когда через день та же история повторилась в магазине: незваная гостья залетела в Юрин кабинет через маленькую зарешеченную форточку — это слепая–то! — причем среди бела дня, когда эти ночные зверьки вообще спят. Но тут она запуталась в шторе, начала биться в складках, чем и выдала себя. Опять Юре пришлось вооружаться совком и веником, снимать мышь с занавески и выпускать на волю.

Только что он управился с этим, как в магазин зашел Севка и застал нас взъерошенными и возбужденными — мы искали объяснение странному нашествию летучих мышей, мы были изрядно ошеломлены, мягко говоря, даже встревожены.

Севка поинтересовался, что у нас случилось и, конечно, получил исчерпывающий ответ.

— Знаете что, — немного помолчав, сказал он, и в его голосе чувствовалась нерешительность, словно он взвешивал, стоит ли говорить, правильно ли мы поймем его слова: — это я от бабушки слышал… Народная молва, она ведь идет из глубины веков, из таких наблюдений, которые науке и не снились. Короче, сколь бы ни были эти существа полезными, все же они обладают уникальной способностью предчувствовать несчастья. Они не приносят их, нет, — поспешно уточнил Севка, отрицательно покачав рукой, — не вздумайте им мстить, но предчувствуют с поразительной тонкостью и точностью. И по загадочному капризу своему считают нужным сообщать об этом людям. Так что…

— Что «так что»?

— Вы только не смейтесь, но на вашем месте я бы освятил и квартиру, и магазин. И вообще посмотрите, где у вас тонко.

— Да мы квартиру святили ровнехонько пять лет назад! — сказала я, содрогнувшись от воспоминаний о свекрови.

— У нас везде тонко, — хмыкнул Юра.

— А кто сказал, что нельзя посвятить еще раз?

— Мне уже перед батюшкой неудобно, — буркнула я.

— Друзья мои, — терпеливо повторил Севка, — летучая мышь залетает в жилища людей с одной целью — предупредить о близящейся трагедии. Ни больше, ни меньше. Кто предупрежден, тот вооружен. Подумайте, над кем может висеть опасность, ведь иногда можно откупиться малой кровью.

И он ушел.

Что оставалось делать? Хорошее предупреждение, если ты не знаешь, где и когда разыграется нежелательное событие, с кем и почему — догадаться или вычислить практически невозможно. Впрочем, теперь я понимаю, что вычислить можно было: мышь залетела как раз туда, где бывал тот, над кем навис рок. Она говорила, подсказывала, наталкивала нас на мысль, что провидением в жертву выбран кто–то из четверых: я, Юра, моя сестра и ее муж. Теперь… Но тогда мы не нашли ничего лучшего, как последовать Севкиному совету, хотя, и правда, обоим неловко было выглядеть в глазах отца Николая суеверными старичками. Но мы решились освятить магазин.

— Если вас мучают сомнения, то лучше избавиться от них, — успокоил меня отец Николай, когда я извинилась за частые обращения и с опущенным взором поведала о случившемся. — Люди говорят, что береженного Бог бережет. А люди зря не скажут, — улыбнулся отец Николай. — Вам ли, писателю, знатоку человеческих душ, этого не знать?

Жизнь в те годы еще продолжала интенсивно изменяться, каждый день приносил так много новостей, что казался целой вечностью. Дни вчерашние и тем более позавчерашние быстро забывались и скоро воспринимались как далекое и наивное прошлое. Забылась бы и наша история с летучими мышами и освящением магазина, но неожиданно она получила трагическое продолжение, словно убеждая нас в истинности народных поверий и примет.

Как–то в конце августа, недельку спустя после этих треволнений, мне позвонил Василий, сестрин муж. Я удивилась звонку, во–первых, потому что в тот период наши отношения расстроились и мы фактически не общались, а во–вторых, потому что была уже почти полночь, в такое время люди не звонят друг другу без острой надобности. Помню, я посмотрела на часы — стрелки показывали одиннадцать ночи. Да и говорил он странные вещи, заставившие меня предположить, что он не дома.

— Ты откуда звонишь? — встревоженно уточнила я.

— Из автомата. Я не хочу, чтобы наш разговор слышала Саня, — Саней он называл мою сестру Шуру.

— Что случилось?

— Пока ничего. Но если со мной что–то случится, обещай не бросать Саню, — попросил Василий.

— Ты что говоришь такое? Что происходит?

— Так ты обещаешь? — настаивал он, не вдаваясь в объяснения.

— Слушай, иди домой и не морочь мне голову. Ничего с тобой не случится.

Эх, знать бы, чего ждать за ближайшим поворотом… Хотя меня ведь предупреждали летучие мыши, и не один раз — дважды… Так настойчиво и красноречиво предупреждали! А я через неделю все забыла… Как вернуть тот миг и защитить Василия, тоже почуявшего веяние вечности? Почему опять меня это не насторожило, ну почему? Кто проделывал с нами все эти штуки — мучительные своей недосказанностью, жестокие по сути?

Наутро я немного сбросила наваждение от звонка, приписав его необъяснимой причуде звонившего, но не забыла о нем. На Василия это было не похоже — он никогда не прибегал к мистификациям, так что его что–то заставило позвонить мне. Но что толку гадать об этом, если у каждого своя жизнь. И я не связала визиты летучих мышей со звонком Василия.

По научению Севки в ночь со второго на третье сентября я решила наблюдать затмение Юпитера какой–то планетой, которое должно было состояться сразу после полуночи. Более точно я эти события не помню, но знаю, что, ложась спать, поставила на нужное время будильник. Как часто бывает в таких случаях, надеясь на него, я так крепко уснула, что не услышала звона, а проснувшись чуть позже, лишь с досадой поняла, что опоздала. Стояла тихая теплая ночь, почти благостная в своей бархатистой мягкости. Я прошла на кухню, глотнула воды, глянула в окно на Большую Медведицу и вернулась в комнату, где снова посмотрела на небо, пытаясь среди звезд отыскать Юпитер, пронаблюдать космическое приключение которого не смогла.

Юпитер ничем не выделялся, похож был на остальные звезды — просто светящаяся точка на темном фоне. Возможно, я и скользила по нему взглядом, но не знала, что это он. Но одно прояснилось в сознании совершенно отчетливо: даже если бы я проснулась вовремя и нашла точечный Юпитер, то безоружным глазом никак не смогла бы заметить на его фоне несравненно меньший Нептун или Плутон, который его затмевал. Как я сразу этого не сообразила? Эта мысль успокоила меня, и я присела на кровать, собираясь снова лечь спать.

В это время зазвонил телефонный звонок. В моей голове пронеслись неясные предположения о том, кто это может быть, подумалось о родителях, которым было уже под восемьдесят, и, внутренне сжавшись и подготовившись к худшему, я подняла трубку. Говорила Александра.

— Люба, Вася погиб, — сказала она спокойным, немного уставшим голосом.

Я знала, что сестра почти всегда сопровождает мужа в поездках. Знала и то, что она частенько сгущает краски в рассказе о происшествиях. Ну ясно, подумала я, они попали в аварию, видимо, Василий сильно пострадал и сестра от отчаяния опережает события. Это звучал во мне голос надежды. И я уточнила:

— Ты где?

— Дома, — сказала сестра.

— А Вася где?

— Поехал в командировку с хозяином.

— А откуда ты знаешь, что с ним случилось?

— Мне только что позвонили с места события.

— Где это случилось, когда?

— Под Кировоградом, без десяти двенадцать ночи.

— То есть уже вчера?

— Да.

— Но ведь вчера был его день рождения? Пятьдесят лет!

— Да, — сказала сестра. — А ему все равно пришлось ехать, хозяину ведь не откажешь.

— Мы уже едем к тебе, — выдохнула я.

Мистика… я другого определения не нахожу. Страшная, непреодолимая мистика. Впрочем, непреодолимая ли? Мне приходят на ум странные ответы на этот вопрос. Возможно, все могло повернуться совсем иначе, не освяти мы магазин.

А летучая мышь все–таки посетила нас еще раз.

В феврале 2008 года сильно, почти безнадежно заболела мама. Сестра не могла обеспечить ее качественным уходом, и мы с Юрой забрали маму к себе. Александра прощалась так, будто знала, что живой мама домой не вернется. А я была уверенна, что подниму ее на ноги.

Мое предчувствие оказалось более правильным.

В марте мама уже была настолько здорова, что начала тосковать по селу, своему двору, вольной воле и чистому воздуху. Восьмого марта мы съездили в Славгород, навестили могилы ее родителей, папину. А еще через неделю мама запросилась домой окончательно, и мы отвезли ее под родной кров.

Воротившись домой, нашли между оконными рамами кухни, где постоянно блуждает мой взгляд, когда я готовлю еду, неживую летучую мышь. Это было более чем странно. Во–первых, на улице было еще довольно холодно, а зимой летучие мыши спят. Во–вторых, оставалось непонятным, как она могла попасть к нам в межоконное пространство, если на форточке натянута сетка. В-третьих, почему она так быстро погибла, если еще утром, перед поездкой в Славгород, ее там не было?

Возможно, в самом деле, маме предрекалась не жизнь, а мы с Юрой изменили ход ее мировой линии? И потому мышь погибла. Неужели нам удалось отвоевать для мамы еще два с половиной года жизни, продлить ее дни на земле до 22 августа 2010 года, вопреки предназначенному сроку, против воли ее судьбы?

Это даже мистикой не назовешь, это вообще что–то качественно иное.

Упование не умирает

Жажда чуда

Мою маму, старшего ребенка в семье, единственную дочь, наверное, очень любили ее родители. Однако, рано оставив круглой сиротой, вряд ли помнили о ней там, куда ушли по отчаянному своему нежеланию, по бесчеловечной воле врагов — их расстреляли немцы 8 марта 1943 года. И сколько моя мама ни ходила к ним на могилу, как ни старалась удержать в памяти дорогие лица и голоса, как ни взывала к ним, но не дождалась чуда — не ответили они оттуда ни для помощи ей, ни для душевной поддержки. Или отвечали и помогали, да мама в молодые годы не смогла распознать их голоса, а к старости кое–что поняла и растревожилась?

В преклонные годы, оставшись вдовой, против моего ожидания мама часто заговаривала о том, что ждет людей после земных странствий, отказываясь признавать, что продолжения прекрасного праздника жизни не следует, отвергая эту правду. Хотя я не помню рассказов о том, чтобы ей посылались подтверждения обратного порядка. Возможно, и посылались, только в свое время не разглядела она их, не прочитала, потому что была человеком крайне трезвомыслящим, рациональным и далеко не легковерным — ей чужда была любая пустая вера, будь то мистика или малодушная надежда на чудо. А вот теперь, в возрасте чистой мудрости, невероятно чуткой своей интуицией мама, похоже, что–то восприняла из высших сфер, после чего прониклась убеждением, что обязательно встретится с родными в иных мирах. И мечтала видеть родителей и мужа, к чему истово себя готовила. Вот поэтому и не боялась прибывающих лет и перехода за черту жизни.

В лето 2010 года мы, как всегда, приехали поздравить маму с праздником Победы. День этот протекал традиционно, как повелось еще при жизни папы. Мы приготовили кое–что для завтрака и поехали в центр, на демонстрацию. Мама поехать отказалась, осталась дома. В центре ненавязчиво звучала музыка: фронтовые песни, марши, нынешние песни о войне. И тоже сохранялся заведенный издавна порядок событий: вначале был митинг возле завода, где я даже успела выступить по приглашению организаторов, потом посещение могил погибших в войне красноармейцев и мирных граждан, а затем мы вернулись домой, устроили застолье с воспоминаниями и разговорами. Все чуточку будоражились и праздником, и грустью разлуки, потому что завтра мы с мужем отправлялись в Крым на все лето, и самим фактом появления Крыма в нашей жизни — неожиданной роскошью, мало кому доступной, почти невозможной в прежних мечтах о будущем.

Не успели мы возвратиться домой из Славгорода, как позвонила Александра и сказала, что мама после нашего отъезда шибко затосковала, мол, вышла в веранду и очень долго стояла у окна, глядя в горизонт. У меня запекло сердце. Но отложить поездку мы не могли, да это и не изменило бы ситуацию.

К сожалению, мне не передалось прекрасное качество папы, который умел не обращать внимания на проблемы, над которыми не имел власти. Услышав о них, он недолго поддерживал разговор, а затем, чуток погрустив, тяжело вздыхал и резко менял тему, начинал улыбаться и радоваться чему–то другому. С четверть часа у него это получалось натужно и неестественно, но потом он перестраивался и действительно выбрасывал досадное известие из памяти. Завидное качество.

Я же, представляя, как тяжело маме от ее одинокой без нас печали, потеряла покой и всю дорогу до Крыма оставалась в тяжелой задумчивости. А чтобы развеяться, строила пустые планы того, как однажды мы с мамой съедемся в одну семью и распрекрасно заживем вместе. Этим планам даже теоретически не суждено было сбыться, ибо ни на какой основе невозможно было соединить в одно целое маму, всю жизнь прожившую в селе, на земле, хозяйкой в своем доме, и моего мужа — абсолютно городского человека. Мама точно так же не находила себе ни занятия, ни места на третьем этаже нашей городской квартиры, как Юра томился в селе и не мог даже двое суток прожить там. К этим теоретическим обобщениям добавлялся свежий, наглядный пример тети Гали Ермак[43], несколько лет промучившейся в столичной квартире сына и в итоге вынужденной обратиться к нам, чтобы мы вызволили ее из беды и хоть как–нибудь возвратили в Славгород. Хорошо, что это удалось. История с тетей Галей была поучительной. Да у мамы и личный опыт был. Ее пребывание у нас во время болезни 2008 года и во время отдыха в Крыму в 2009 году только подтвердил, что без родной среды она погибнет быстрее и мучительнее. Ни я, ни сама мама не хотели таких экспериментов.

Последняя встреча

Крым нас встретил прохладой, хотя было солнечно и для мая — довольно людно. Казалось, сезон предстоит благоприятный и для отдыха, и для сдачи квартиры в аренду. Это нас, к старости остро нуждающихся в деньгах, немало ободрило, наполнило энтузиазмом.

С необыкновенным душевным подъемом и старанием мы с Юрой две недели трудились над благоустройством квартиры: мыли окна и закрывали их солнцезащитной пленкой; шили новые покрывала на диваны и кресла, изготавливали декоративные подушечки и наволочки к ним; ремонтировали санузел и балконы. Короче, готовились принимать гостей. Наконец все работы были закончены, и Юра тотчас же поехал за мамой. Он привез ее к нам 24 мая, как предполагалось, на время, хотя я желала бы — бессрочно.

Мама была уже слабенькой, вышла из лифта и прислонилась к стене — дорога утомила ее, но более того она боялась увидеть в моих глазах фальшь, что я действую не по любви к ней, а по долгу. Как хорошо я знала свою маму! Даже малейшие ее сомнения не укрывались от моего внимания. Я обняла маму за плечики и повела в квартиру, приговаривая, что теперь у нас везде порядок и нет тесноты, что она может чувствовать себя свободно, мы приготовили ей отличную комнату — тихую, уютную и с отдельным телевизором. Говорила я так потому, что прошлым летом мама отдыхала в нашей спальне, а другая комната еще не была отремонтирована и мы с Юрой располагались в бывшей кухне, переделанной под кабинет. Маме тогда казалось, что она потеснила нас.

И все же поездка досталась маме тяжело, она буквально слегла обессиленной. Первую неделю даже на улицу выходить не могла, хотя по квартире прохаживалась, ела с нами за общим столом в кухне и много гуляла на балконе. Интерес к жизни у нее не пропадал, и это радовало больше всего. Так, она ежедневно звонила Александре в Славгород, интересовалась, как идет ремонт входной двери и отмостков вокруг дома, что–то советовала, вносила поправки и настаивала на своих решениях. Конечно, большей частью это была условность, соблюдение приличий, если угодно, ведь по существу от мамы уже ничего не зависело. Но не условность ли вся наша жизнь, где мы уступаем друг другу или настаиваем на своем? И мама понимала ситуацию — она финансировала ремонт и поэтому старательно демонстрировала нам, что наш тыл по–прежнему крепок, а себе — что она жива и активна, что все хорошо. Но сестра, как всегда, не понимала своей задачи и вместо того чтобы подыграть маминой борьбе за жизнь, воспринимала все слишком серьезно, нервничала, спорила, кричала и бесчинствовала — такой человек.

На вторую неделю мама окрепла, и мы уже гуляли по Алуште. Сначала уходили недалеко, потом чуть дальше, а спустя несколько дней предприняли путешествие в Лазурное — горное село, которое видно из окон нашей кухни. Правда, зрение у мамы уже было ограниченное, и она не могла любоваться видами дальних гор, но мы часто останавливались на обочине, показывали ей деревья и кустарники, лужайки, цветы на них, обрывы и ущелья. По селу проезжали медленно, чтобы она рассмотрела дворы и постройки, почувствовала быт горных жителей. Она комментировала:

— Кругом ступеньки. Как они тут живут? Как козы. Нет, у нас на равнине лучше. И природа красивее. И потом, тут, похоже, одна улица, только покрученная.

Горное село маме решительно не понравилось, с чем по большому счету можно было согласиться: камень, пыль и жара — это не самые лучшие условия для проживания. Водоемов здесь не было, места для вечерних прогулок — тоже. Суженные вспученной земной поверхностью горизонты ограничивали взор.

— Мамочка, зато воздух хороший, чистый, нет дымящих производств и земледелия, отравляющего людей гербицидами и пестицидами.

— Но воздуха не хватает из–за тесноты! — сказала мама. — Взгляду не разогнаться и оттого глазам больно. Только небо и видно. В селах и у нас неба много и воздух сносный, особенно возле водоемов, так что нет, я бы тут жить не согласилась. У нас ширь, простор, раздолье!

Отдохнув день–другой после одной поездки, мы выбирались с экскурсией в новое место, снова путешествовали. Но вот мама окрепла достаточно для того, чтобы пешком погулять по Ялте. И мы решились это осуществить. Заехали в Ялту. Юра высадил нас ближе к набережной и сам остался в машине, а мы потихоньку пошли гулять, прошлись вдоль воды, посидели у причалов, полюбовались волнами, яхтами, морем.

— Тут ничего, — мама улыбнулась, — но только гулять. Где тут работать?

— В Ялту и приезжают гулять.

— Но я говорю о местных жителях. Нет, тут скучно.

— Можно только порадоваться, что ты любишь свою родину, без этого невозможно быть счастливой.

— Да, доця, я прожила в хорошем месте, — сказала мама.

После отдыха у самой кромки воды мы прошлись по приморскому бульвару, посидели на скамейке, посмотрели на людей. Потом полакомились мороженым, которое мама любила, и пили кофе. Я понимала, что мама, наблюдая гуляющую публику, все время думает о папе, о своей жизни, вспоминает прошлое. И сожалеет, что не смогла приехать с ним сюда и вот так просто походить, посмотреть, угостить друг друга чем–то вкусным. Папа был беспокойным человеком и не любил долго сидеть на одном месте. С ним такой отдых был бы невозможен, но ведь теперь это неважно — маме было хорошо, и она хотела, чтобы рядом находился муж. Ей мечталось о том, чему не суждено было сбыться. От таких мыслей невольно приходит грусть.

— А за стоянку машины надо платить? — вдруг озабочено вскинулась она.

— Не очень много, терпимо.

— Да я уже и нагулялась. Может, поедем домой?

Мы дошли до машины, и скоро уже снова ехали вдоль моря и смотрели вдаль, где горизонт ничем не ограничивался. Мама снова мечтала:

— Завтра повезите меня в Ливадийский дворец, пожалуйста. Там можно попасть в комнату, где проходила конференция в феврале 1945 года?

— Конечно, можно, — сказала я. — Запросто попадем.

— Хочу посмотреть, где Сталин вел переговоры. Сталин… знаешь, каким он был… — мама не договорила, но я понимала, что ей хотелось прикоснуться к большой истории, которую она помнила, плотнее почувствовать ее в себе, осознать. Этим она бы прикоснулась к своей прошлой жизни.

Договор — не помеха

По приезде домой у мамы сохранялось хорошее ровное настроение, она заинтересовано побеседовала по телефону со своей старшей дочкой все о том же ремонте, а потом подсела ко мне и заглянула на монитор компьютера.

— Ты опять в Интернете?

— А где еще быть? Тут без Интернета скучно…

— Покажи, как ты читаешь книги.

Я вышла на сайт одной из электронных библиотек, скачала «Тайны хорошей кухни» Похлебкина, записанную в формате bf2, и открыла в программе STDU Viewer.

— Вот смотри, — показала я. — Помнишь эту книгу?

— Да, я ее себе покупала и раза три прочитала, — улыбнулась мама. — Хорошо написана. А потом тебе подарила.

— Точно, и она у меня до сих пор есть.

— О, как удобно читать, — обрадовано комментировала мама. — Даже без очков все видно. И картинки есть, гляди!

— Это же копия книги. Можно сказать, постраничная фотография.

— А что тут еще есть? Чем люди развлекаются?

— Есть музыка, кино, фотографии. Вот, например, — я показала маме фотографии на Яндексе, затем зашла на сайты с музыкой и кино. Включила прослушивание песни в исполнении Жана Татляна «Уличные фонари», показала некоторые видеофильмы. Короче, продемонстрировала ей всего понемногу. Но я видела, что она еще чего–то ждет, только не решается спросить.

— Ты хочешь сама побродить по Сети или пообщаться с кем–нибудь? — спросила я. Прошлым летом я показывала маме общение по видеокамере, и она это, конечно, помнила. Тогда она даже самостоятельно просматривала и читала газеты, довольно ловко упражняясь с мышкой. Не удивительно, что ей опять хотелось почувствовать себя способной пользоваться компьютером.

— Интересно же, — мама улыбнулась. К счастью, в Сети оказалось много знакомых завсегдатаев. Я включила камеру, открыла М-Агент и прошлась по своим контактам, связалась с некоторыми, показала маме, как это делается. Знакомые приветливо махали ей рукой, говорили хорошие пожелания. — Да, интересно теперь жить, — подвела мама итог. — Люди тут добрые, никто никому не мешает. Только за этими цацками работать некогда.

— А тебе работать и не надо, — сказала я. — У нас еще будет время завтра и послезавтра, я тебя посажу на свое место, и ты погуляешь в виртуале.

— Хорошо, — согласилась мама. Она откинулась на спинку легкого пластмассового кресла и продолжила: — Знаешь, твой компьютер — это не счеты и не телевизор. Тут вроде удобнее работать и гулять, ноги не болят, но усталость все равно чувствуется. — Компьютер забрал у нас часа два. Конечно, мама устала от впечатлений. Она отодвинула кресло и отсела от меня на диван, там расслабилась. — Увижу на том свете твоего папу, обязательно расскажу, какая у тебя есть удобная техника для написания книг, — сказала она.

— Папа видел компьютер, и тоже рассматривал и расспрашивал. Я ему показывала, как работают некоторые программы. Только знаешь, он меньше твоего интересовался им.

— А Интернет он видел? — спросила мама.

— Нет, тогда у меня еще не было Интернета.

— Без Интернета, наверное, и правда, не так интересно, так что у меня будет, что ему рассказать.

— Мама… — я улыбнулась, — ну что ты такое говоришь? Тебе незачем мечтать о встрече с папой. Живи здесь подольше.

Мама заговорила, что слабеет, теряет интерес к жизни, очень скучает по папе. Она устала от однообразия и хочет вечного отдыха. Просила не обижаться и признавалась, что мы с сестрой не заполняем ее душу так плотно, как папа. Не можем мы ей заменить его.

— А еще меня угнетает то, что я мешаю вам, потому что вы вынуждены ухаживать за мной.

— Нет, мама, это тебя беспокоит одиночество, — возразила я. — То, о чем ты сейчас говорила, — без папы тебе пусто. Были бы вы вместе, то и нашу заботу принимали бы как должное.

— Давно его нет, десятый год, и у меня накопилось очень много новостей для него.

— Ты думаешь, что это возможно?

— Что?

— Увидеться там, поговорить.

— Хочется верить, что возможно, — мама притихла, теребя рукав халатика. — Скоро я об этом точно узнаю. Знаешь что, — она оживилась, — а давай договоримся, что я оттуда подам тебе знак, есть там что–то или нет.

— Как же ты подашь, если вдруг ничего нет?

— Ну, тогда не подам, и ты будешь знать, что там пусто. А если есть, то обязательно сообщу. Хорошо? Только ты не бойся меня.

— Я не представляю, как это можно сделать. Ведь твое тело больше не будет тебе принадлежать. И никаких физических действий ты не сможешь произвести.

— Смогу, очень даже смогу. Я повлияю на ветер, на дождь… А может, даже на птиц, на других людей. И внушу им те поступки, мысли и слова, которые хотела бы сама до тебя донести. Чудес не жди, они невозможны. Но странности и совпадения примечай и анализируй.

— Мама, ты меня печалишь.

— Не печалься! Не могу же я жить вечно. Лучше скажи, мы договорились или нет?

— Договорились, — согласилась я. — От меня–то ничего не зависит…

— Вот и хорошо, — мне показалось, что мама очень воодушевилась от этого разговора. — Главное, ничего не бойся.


* * *

Это теперь я пишу в своих дневниках такое: «Учит нас жизнь сначала думать, а потом делать, а сама устроена наоборот: сначала идет молодость, возраст деяний, а уж потом возраст осмысления — старость… Так что же есть естественным для человека: действовать по уму или по импульсу?

А еще я думаю о конфликте поколений, ибо сама чувствую себя чужой этим нынешним — несимпатичным, порочным исчадиям. Как же так получается, что они считают нас чужими, хотя нашими трудами, мыслями и поступками воспитаны, нашим хлебом вскормлены и от нас наследуют нажитое достояние? А мы их в ответ ненавидим, что естественно… Кто вносит этот диссонанс, в какую щель к ним пролазит эта отчужденность, отравляющая нас пониманием тщеты своих усилий, кто есть враг рода человеческого?

Почему так происходит, что жизнь словно предает человека, забирает у него все и в итоге выталкивает за порог любви и приятия?

Хорошо, что есть Церковь — обитель вечности. Какой была она в моем детстве, когда я ходила туда с бабушкой, такой и осталась. Захожу в храм, и кажется мне, что возвращаюсь в детство. Душа отдыхает и наполняется упованием — тихой надеждой… Обманной, конечно, но греющей.»

А тогда еще была у меня мама, и я чувствовала себя защищенной. Тогда…

Прощание

Утром мы не поехали в Ливадию. Напротив того — зайдя перед завтраком в мамину комнату, я нашла ее при полном параде. А платочек, плотно подвязанный под подбородком, указывал на то, что отдых закончился и мама уезжает от нас.

— Везите меня домой, — сказала она, виновато глядя на меня. — Спасибо за все.

— Почему? Побудь у нас еще, отдохни. Ты же только окрепла, начала выходить.

— Нет, пора мне. У вас хорошо, но работа не ждет.

— Какая работа, мама? Осталась бы у нас насовсем, — мягко настаивала я. — Пусть Шура дом ремонтирует, свою внучку в школе доучивает. Ты же туда всегда успеешь вернуться.

— Нет, доця, — мама впервые посмотрела на меня с отчаянной, окончательной решимостью, — я для тебя ничего не сделала, ты выкарабкивалась в свою жизнь сама. И я не имею права обременять тебя. А на Шуру я положила все свои труды и годы. Вот она и должна меня досмотреть. Пойми, так будет правильно.

— Но ей трудно, она еще работает.

— Это ее долг, а долги надо отдавать. Мне тоже было трудно с ее внуками нянчиться, я каждый день от них плакала. Только… — мама замялась, потом решилась: — Ты же знаешь, я отменила завещание, написанное в ее пользу.

— Знаю, ты говорила мне.

— Хотела проучить за хамство. Но, боюсь, уже поздно, она не изменится. А мне ведь жалко ее.

— Понимаю. Не волнуйся, мамочка, — я обняла маму, прижала к себе. — Все сделаю, как ты хочешь. Я не буду претендовать на ваш с папой дом. Пусть остается Шуре.

— Обещаешь?

— Обещаю.

— Я тебе верю. Откажись, пусть она обижается на меня, но помнит твою доброту. Ну что, тогда поехали?

Было уже довольно поздно для выезда, время подбиралось к двенадцати часам, но мамин настрой нельзя было нарушать. Любая решимость приходит к человеку не сразу, не просто так, а в результате большой работы души и воли, и этот труд надо уважать. Поэтому Юра отправился готовить машину.

Мы с мамой подошли к выходу, и я заметила ее странный, растерянный взгляд, брошенный назад, будто она что–то забыла, но уже не решается вернуться и взять.

— Ты все собрала, мама?

— А что у меня осталось? — она неожиданно светло улыбнулась. — Пошли.

Но за порогом все–таки снова остановилась и еще раз обернулась на незакрытую еще дверь, последним взглядом окинула квартиру.

— Хорошо с вами, — прошептала трогательно: — Спасибо за все, я буду просить Бога за вас.

Мама не была верующей, и эти слова красноречивее всего сказали мне, о чем были ее мысли. Понимая так, что она прощается, что мы расстаемся навсегда, я сглотнула удушающий комок. Я не могла, да и не имела права останавливать маму, вмешиваться в ее последние планы. Сделать это не составляло труда, но это был бы бесчеловечный поступок. Мама, почувствовав земной предел, попросилась домой по двум причинам. Первая — она–таки, правда, искренне и мужественно, в ущерб себе, решила избавить меня от забот, по–другому выказать свою любовь ко мне она уже не могла. Как же можно было мешать ей в этом? И вторая — она серьезно засобиралась на вечный покой и хотела его только в родной сторонке, где жила и работала, где лежат родные и близкие. С этим тоже надо было считаться.

Медленно мы вышли на улицу, прошли от подъезда к машине, что стояла с другой стороны дома, под нашими окнами. Юра уже ждал нас. Я видела, что мама крайне растревожена, смущена. Такой, пожалуй, я ее раньше не видела. А она переживала чрезвычайно сентиментальный момент прощания со мной и, наверное, понимала его важность, волновалась, невольно выискивая последние слова, итоговые, завершающие наши земные отношения:

— Простите меня за все, — сказала наконец, останавливаясь у задней правой дверцы.

— Мамочка, — я сдерживала себя и демонстрировала беспечность, — ну за что прощать тебя? Это ты нас прости, не даем тебе покоя, возим туда–сюда, — шутка не удалась, но все же, все же я не позволяла ей впадать в рыдания, которые, казалось, готовы были вырваться из нее. Да и из меня тоже.

— Задаю вам хлопот…

— Ты же у нас одна, это приятные хлопоты. Даже не думай об этом.

Мы поцеловались, и мама села в салон — сиротливо, виновато, растеряно, будто сознательно шагала в пропасть и извинялась перед нами за это. Машина тронулась, повернула за угол, и только тогда я заплакала. Юра вырулил со двора, обогнул квартал и скоро показался на дороге против того места, где я стояла, следя за ними. Он коротко посигналил, и я помахала им рукой.

Расставание с мамой пришлось на 14 июня, ровно за месяц до моего 63‑го дня рождения…

А Юра видел маму живой еще раз. Это было 19 августа, за три дня до ее смерти. Он отвез домой гостившую у нас Сашу, мою внучатую племянницу, и на обратном пути заехал в Славгород. Жара уже спала, было хорошее утро. Пробыв у мамы полчаса, поговорив о прошедшем лете, Юра тронулся в путь. А за околицей остановился и позвонил мне:

— Не волнуйся, мама выглядит хорошо и ходит весьма бодренько, — сказал он. — Даже вывела меня на улицу, прошла к машине и потом стояла, провожая взглядом до поворота на трассу.

В тот же день он приехал домой, в Крым, и еще раз описал успокоительные для меня наблюдения. Сомнений в том, что мама доживет до своего 90-летия, не было — я давно не мыслила большими кусками времени, а ставила самые ближние цели и настраивала маму на их достижение.

Человек не может существовать без перемен и стремлений, без упований на провидение. Он должен пропускать через себя мировой водоворот перемен со всеми вихрениями и зарубками, отмиранием вчерашнего и рождением сегодняшнего, так как это рождает мысли, а в итоге — стимулирует биение сердца в груди. Время, проявляющееся в раздробленных фактах и обозначенное большими и малыми целями, составляет суть нашей жизни, помогает продвигаться вперед.

Конечно, мы с мамой перезванивались и, как всегда, обо всем подолгу беседовали. Обычно у нас не было тайн — мы очень дружили. Так было всегда, началось это где–то с моих 16-ти лет. Правда, после смерти папы наши отношения немного изменились — стали теснее, и постепенно я из подружки превратилась в опекуна, так я себя чувствовала по отношению к маме и так она меня воспринимала. Мама плохо переносила отсутствие надежной опоры, потому что никогда не оставалась без нее, не имела опыта независимой жизни. При том, что основные решения в семье принимала и осуществляла она, это может показаться странным. Тем не менее мама нуждалась в человеке, который мог бы ее выслушать, одобрить инициативы и помочь сделать первые шаги. Таким человеком был для нее папа. Теперь подобием опоры стала я — мне мама изливала душу, жалобы и в моем мнении искала совета и успокоения.

Так вот мама позвонила 21 августа, уже поздним вечером, видно, после долгих одиноких размышлений. Это была суббота. В тот день мы с Юрой проводили последних гостей, вымыли квартиру, перестирали постельное белье, короче, накрутились и натрудились, полагая, что завершаем летние труды и с завтрашнего дня будем отдыхать перед новой зимой. Я даже собиралась чуть раньше лечь спать.

— Меня тревожит, что скоро приедет Саша, — сказала мама. По маминой просьбе, чтобы она могла отдохнуть от вредной правнучки, я оставила Сашу у себя на все лето, удерживала по возможности дольше. Но теперь ей пришла пора начинать новый учебный год и она вернулась в Днепропетровск, откуда со дня на день должна была ехать в Славгород. — Ты знаешь, я боюсь ее.

— Почему, мамочка?

— Ты говоришь, что она проколола себе нос, губы, язык… и гуляет не в меру. Лучше бы мне не знать этого, — в голосе мамы послышался упрек, адресованный всем, и мне тоже, в излишней откровенности с нею. Видно, маме тяжело было знать о правнучке нелестные вещи, и она таким способом просила оградить ее от этого знания.

— Извини, мамочка, я зря тебе это сказала. Сейчас все девочки слишком самовольничают.

— Вот и Шура такой была, — с горечью в голосе ответила мама.

— Ну и на здоровье. Кому это помешало? — сказала я в свое оправдание.

— Ну да, — мама иронично хмыкнула. — Никому не помешало, если не считать ее и всех нас.

— Мамочка, я наставляла Сашу слушаться тебя, — моя тревога усиливалась. Саша росла чрезвычайно проблемным и трудным ребенком, но сейчас меня больше беспокоило то, что мама слабла и теряла терпение, ее лояльность иссякала, и она постоянно раздражалась. Это не сулило ничего хорошего. — Саша обещала быть хорошей девочкой. А за свои проказы она получила трепку. И еще получит, если заработает — так мы с нею договорились. Она уже взрослая и понимает, что часто бывает несносной.

— Хорошо если так, — мама, вроде, немного успокоилась, и мы пожелали друг другу спокойной ночи.

Утро воскресенья выдалось просто чудным — жара пошла на убыль, городок опустел, из него исчезли чужие люди и суета. Да и у нас в доме установилась тишина, в комнатах было убрано, просторно, светло. Мы с Юрой приготовили настоящий завтрак и долго сидели на кухне, любуясь все еще новыми для нас видами из окна на гору Демерджи, кедром и белками под окном, вспоминая свой путь в Крым. А потом я ушла в кабинет за компьютер, а Юра остался на кухне с ноутом. Тихо текло время. Мысли о том, что мир прекрасен, что мы имеем возможность жить в Крыму, что нет большего счастья, чем чувствовать присутствие Юры за спиной, не покидали меня. То и дело я прерывала работу и фиксировалась на них с затаенным замиранием в груди.

Звонок стационарного телефона нисколько не насторожил меня — даже голос сестры не вывел из счастливого блаженства. Может, именно это и помогло мне пережить удар.

— Как дела? — спросила Александра.

— Нормально.

— Тогда собирайтесь и приезжайте в Славгород, — ее тон был нарочито не окрашен значениями, только где–то на самом донышке в нем угадывалась легкая эмоция — ликующее облегчение. Наверное, это было от усталости.

— А что такое? — спросила я, но по молчанию сестры поняла, что задаю глупый вопрос. Очень медленно я вынырнула из радости, в которой прожила это утро: — Мама?

Мы выехали в Славгород около двенадцати часов. В дороге я обнаружила, что не переобулась, так и поехала прощаться с мамой в домашних красных тапочках, благо, что они были из натуральной кожи и могли сойти за летние туфли.

Мама держит слово

Во вторник мы отнесли маме завтрак на место ее упокоения, и выехали обратно в Крым. Не выспавшиеся и измученные, еще не пришедшие в себя от горя, кажущегося чудовищно нелепым и неправдоподобным, тем не менее сущим, мы всю дорогу угрюмо молчали.

Я вспоминала, как через час–полтора после сообщения о смерти мамы перезвонила сестре просто так, без повода, по непонятному внутреннему побуждению, и это оказалось кстати. Сестра отозвалась, и я услышала ее учащенное дыхание. Это меня насторожило.

— Ты где сейчас? — спросила я.

— На кладбище, ищу место для мамы. Как ты думаешь, может, ее около бабушки Саши положить? — это возле свекрови, значит.

— Да мама давно нашла себе место! — эти слова я почти выкрикнула, вдруг поняв, что сестра совсем не в курсе наших с мамой уговоров.

— Как нашла? Где?

— Возвращайся к центральному входу и заново заходи на кладбище. Только сразу же за входом поворачивай налево.

— Уже иду, — сказала сестра.

— Слева от тебя будет забор, а справа — захоронения. Ищи могилу Ольги Пантелеевны Янченко, маминой тети. Там между нею и Александром Григорьевичем Пиваковым, моим классным руководителем, есть свободное место. Это как раз оно.

— Почему мама там выбрала… — буркнула сестра.

— А где? Возле папы места нет. Лежать возле свекрови, как ты сказала, это не то. Мама же не безродная сирота. Возле родной тети — это хорошо.

— Вот оно, — сказала Александра. — Нашла!

Так, можно сказать, чудом мы выполнили мамину волю.

— Меня сейчас даже пробрало морозом от мысли, что я могла тогда не перезвонить сестре, — сказала я мужу, очнувшись от своих мыслей. — И сестра определила бы маму не туда, где она хотела лежать.

— Такого не могло случиться, мама не допустила бы, — сказал Юра, и я вдруг в это поверила.

Разговор о месте захоронения у нас с мамой был всего один раз — давно, еще до ее болезни. Случился он на Радуницу. Как всегда в этот день, Шура уехала на могилу мужа, а мы с мамой пошли к своим родным. Сначала положили цветы возле папы, помянули его и повернулись, направляясь к дедушке и бабушке. Вдруг мама остановилась и говорит:

— Где же мне выбрать место для себя? Давай пройдем посмотрим.

— Прямо сейчас?

— А чтобы вы потом не бегали, не спорили. Это же навеки…

Видимо, мама в общих чертах задумывалась, где ей определить себя, думала и об упокоении рядом с папой, хоть там и тесновато. Но сейчас вдруг поняла, что из этого ничего не выйдет. Раньше если такое и приходило в голову, то отвлеченно, как всякому человеку, допускающему проволочки и полагающемуся на авось, а теперь окончательно убедилась — возле папы нет места, просто ни пяди. Поэтому и опешила, и остановилась внезапно, словно пораженная неприятным открытием. И намерилась немедленно решать этот вопрос, пока не поздно, пока это в ее власти.

— Я обратила внимание, что возле бабушки Оли свободно, — сказала я. — Это и от папы недалеко.

— Не знаю, — по удивленно–раздумчивому тону мамы я поняла, что это неожиданный для нее вариант, но не из разряда невероятных. Просто она о нем не думала. — Может, кто–то из детей зарезервировал?

— Осталась только тетя Надя, — возразила я. — Остальные уже пристроены.

— Вот я спрошу у нее, — оживилась мама.

— Можешь даже не спрашивать. Очевидно же, что она предпочтет быть рядом с сыном и внуками.

— Да, похоже. Но уточнить — надо. Я тебе потом сообщу, — сказала мама.

В тот день мы, как всегда, прошли к братской могиле, где лежат мамины родители, но и там осматривались по–иному, оценивающе, взвешивали, есть ли поблизости свободный участок. Неподалеку от ее длинного холмика, под большим кустом сирени виднелась оградка с насыпью, под которой лежит Алексей — мамин сын, умерший младенцем. Рядом с ним было сравнительно свободно, и сделать это место вполне приемлемым для маминого замысла не составляло труда.

— Вот что, — сказала мама, — если возле бабушки Оли будет занято, то положите меня здесь, рядом с Алешей.

Я пообещала выполнить ее волю.

Через неделю мама перезвонила и сказала, что беседовала не только с дочкой, но и с невесткой бабушки Оли — обе они не претендуют на обнаруженный нами свободный клочок земли возле нее.

— Значит, определились — мое место будет там, уже всеми одобренное. Не забудь, — предупредила мама.

А я в нужный момент обо всем забыла! Это просто чудо, что я перезвонила сестре и застала ее на кладбище за поисками места, что у нас разговор повернулся в нужное русло и все обошлось как надо. С запозданием меня начала бить дрожь.

— Все висело на волоске, — сокрушалась я. — Даже страшно, как легко могло случиться непоправимое по моей забывчивости или растерянности.

— В итоге ведь вышло по маминому желанию, — успокаивал меня Юра. — Выбрось из головы хотя бы те неурядицы, которые не стряслись.

Я все понимала, однако помочь себе не могла, тем более что разболелась: в спешной поездке на похороны из–за духоты и нехватки воздуха я все открывала окно машины и в итоге приехала проститься с мамой простуженной. А после холодной ночевки в машине, за неимением места в доме, почувствовала окончательную разбитость, появилась ломота в суставах. Недомогание, с настоящим ознобом, температурным, не нервным, одолело меня еще сильнее.

На следующий день по возвращении в Крым против всяких чаяний нам перепал заработок — к нам заселили двух женщин из Кривого Рога. Это было неординарное событие. В конце августа южный берег Крыма значительно пустеет, в санаториях и гостиницах остается достаточно свободных мест, уже подешевевших, так что заработать на аренде квартир частникам совсем не светит. Тем не менее невероятное везение еще раз повторилось: после этих женщин, уже в середине сентября, на морской отдых прибыли молодые супруги из Кишинева, останавливающиеся у нас в прошлом году. Так что весь сентябрь мы были с заработком, непланируемым и случившимся как по волшебству.

Но я немного опережаю события. Неожиданности в те дни шли плотной чередой, и рассказывать о них в последовательном порядке трудно. Вслед за криворожанками к нам приехал Юрин брат с женой — буквально на пару дней, чтобы, преодолев почти две тысячи километров, поесть хорошего винограду и искупаться в море. Заботы о встрече, размещении, развлечении столь исключительных гостей пришлись весьма кстати, ибо невольно оторвали нас от горестных раздумий. Мы вместе с ними много гуляли, загорали на пляже, купались, торговались на базарах, суетились на кухне. Но вот в субботу утром Юра отвез брата на вокзал, а я принялась стирать белье и убирать их комнату. Одним махом с этим было покончено, и только тут мы почувствовали себя по–настоящему осиротевшими, всеми брошенными перед надвигающейся невозможной желтизной осени, холодами, пыльными ветрами: мамы не стало, и даже родственники разъехались по домам, уйдя в свои заботы. Никому до нас не было дела. От неуютного ощущения, казалось, со всех сторон подуло Арктикой и Антарктидой, и надо было любыми путями избавляться от их безжизненности.

— Пойдем на пляж, — предложил Юра, — на улице совсем не ветрено и тепло.

— Сейчас, только вывешу на просушку постиранное.

Место для сушки, устроенное за балконом, мне нравилось — оно хорошо продувалось ветерком, давало быстрый эффект. И веревки, и кронштейны, и прищепки — все новое, добротное, сделанное на совесть, такого удобства у меня давно не было. Да и было ли? Я повесила сначала простую постель, потом махровую простынку и еще какую–то мелочь, возможно, кухонные полотенца или что–то из одежды.

Вернулись с пляжа мы часа через три. Каково же было мое удивление, когда среди высохшего белья я не нашла махровой простынки. На ее месте просто ничего не висело. Я перегнулась через перила и осмотрела нижний балкон — там ничего не было. Юра вышел на улицу и обследовал страшно заросший палисадник, поискал между кустами шиповника и зарослями алычи — тот же результат. Самое обидное, что исчезла простынка, когда–то подаренная мамой, купленная еще в советские времена — добротная, качественная и красивая. Мы ее очень берегли, пользовались в исключительных случаях. Конечно, объяснение этому есть, но мы его не нашли. А то, что приходило на ум, не выдерживало критики. Если бы был ветер, то можно было бы списать потерю простынки на него. Но ветра не было…

Но самый большой шок я испытала, когда включила компьютер и зашла в Сеть. Тут я должна немного отступить от основного рассказа и поговорить о виртуальной жизни.

Регистрируясь на сайтах Интернета, я не называю своего имени и не указываю свои данные, а пользуюсь фейками. Мне понравилось не связывать себя рамками истинного возраста — немало сковывающими взрослого человека. Я предпочитаю создавать виртуальные образы определенного настроения, идеи или деятельности; становиться человеком, которому прощается и эксцентричность высказываний, и простота суждений, и смелая инициатива, и максимализм, и любой уровень невежества, а именно — подростком. Короче, ни узнать меня в Сети, ни вычислить невозможно. Да и кому это надо!

Я сделала такую страницу на сайте «Мой мир» и скоро обросла всеми необходимыми атрибутами — друзьями, баллами на вопросах и ответах, подборкой музыкальных ссылок, и прочим.

И вот в друзьях у меня появился 80-летний ветеран войны из Волгограда. Я вела с ним не очень оживленную, но благожелательную переписку, в основном оставаясь слушателем — он рассказывал о своей жизни и регулярно докладывал о самочувствии. Было начало лета, неустойчивая в смысле погоды пора, и ему нездоровилось. Он то попадал в больницу, то лечился дома. Дела его шли все хуже и хуже, и я видела, куда они клонятся.

Однажды он написал, что накануне не смог ответить на мое письмо, потому что не смог сесть за компьютер, и вот сегодня попросил ответить мне своего внука. Затем он замолчал. Прошло месяца два, но писем от ветерана больше не приходило. Явно по естественной причине, подумала я, и зачем–то убрала его из друзей. Эту страницу, оказавшуюся после этого не интересной мне, я не закрыла и изредка продолжала наведываться туда.

И вот 25 августа я нашла там такое письмо: «Я умер, а ты отказалась от меня. Нехорошо ты поступаешь с друзьями». Поразило меня не само письмо, которое из озорства мог написать внук, а то, что писалось оно 22 августа в 9–00 утра. Это было время предполагаемой смерти мамы. Предполагаемой, ибо в этот день она утром проснулась, вышла на улицу, недолго погуляла, поговорила с соседями, посмотрела вдоль дороги. Затем зашла в дом и прилегла отдохнуть. Было около 8–00, а через два часа Александра пришла позвать маму к завтраку и нашла ее бездыханной.

Кто научил этого человека написать мне такое письмо именно в этот момент? Ответа просто нет.

Через две недели после этого пришло еще одно поражающее известие.

Тут я опять сделаю отступление. Вечером того самого дня, когда Юра увез маму домой, к нам поселилась пожилая пара из Владимира, Оля и Костя, с внуком Кириллом. Костя недомогал и попросился спать отдельно от жены. Поэтому Оле с внуком я выделила двуспальный раздвижной диван, а Костю устроила на диване, где еще утром спала мама. Они пробыли у нас почти месяц и уехали вполне отдохнувшими.

И вот мне позвонила Оля и сообщила, что Костя умер. Вы уже догадались, да? Тот, кто в нашей квартире поселился на мамином месте в день ее отъезда, тоже умер 22 августа, причем в 9–00 утра — практически в одно с нею время.

Мистика, ибо необъяснимо.

Но это еще не все. На мамины сороковины мне опять пришло письмо от «ветерана из Волгограда», с вопросом, помню ли я его. Конечно, я ответила, что помню и даже знаю, кто мне пишет и пусть прекращает эти мистификации. Я действительно вычислила, что писал мне некий лингвист, с которым я познакомилась на сайте, где консультировалась по поводу женской формы фамилии Бар — Диляков. Его ответ оказался очень грамотным и убедительным, это и послужило тому, что я его запомнила. Именно через него меня узнал «ветеран из Волгограда». А скорее всего, сам лингвист и был тем «ветераном из Волгограда» — не одна я пользовалась фейками. Но все равно я не понимаю, что руководило им, когда он отправлялся на мою страницу в дни, связанные с мамиными датами, и писал от имени умершего «ветерана из Волгограда». Кто велел ему это делать? Кто диктовал, когда и что писать? Странные это совпадения, нечеловеческие.

Остается только добавить, что необъяснимые события продолжались еще почти полгода. Так, по возращении домой, в Днепропетровск, в первую зиму после маминого ухода, я имела много исключительно выгодной, а главное — случайно появлявшейся работы. За заработанные деньги мне удалось поправить свое здоровье, обновить зимний гардероб, многое приобрести для крымской квартиры и обеспечить себя лекарствами на целый год.

А ведь мама интересовалась Интернетом и моими друзьями на сайтах, при этом предупреждала: «Чудес не жди, они невозможны. Но странности и совпадения примечай и анализируй.» Вот я и думаю: мама ли подавала мне знаки о том, что есть жизнь после жизни, или это был длинный ряд фантастических и неимоверно коварных совпадений?

Еще и еще…

Морской сезон заканчивался. Мы спешили собраться и выехать, рассчитывая 13 октября, к дню рождения мамы, попасть домой. В этом году ей бы исполнилось 90 лет, проживи она еще два месяца. Как жаль, что этого не случилось!

Но не только это гнало нас из Крыма, торопило и подгоняло скорее оказаться в нашей теплой квартире на третьем этаже одного из наиболее прекрасно расположенных домов Днепропетровска. На море в это лето вообще везения было мало: я, Юра и Саша все время болели простудами, потом я начала выходить на рекорд — дважды меня укусила оса, что при моих аллергиях вылилось в настоящие проблемы, а затем у меня разболелось правое ухо, я перестала им слышать. Хотелось обвинять не только квартиры из цементного бетона, превращающиеся в сырые погреба, едва солнце прекращало палить по–летнему, но и весь полуостров, продуваемый ветрами с запада на восток — пустой, бесприютный, с гулко шумящим безразличным морем. Поэтому мы стремились не просто попасть в родные стены, а прежде всего, уехать оттуда прочь, чтобы прервать цепь бед, преследующих нас, чтобы уцелеть, наконец. Это был не отъезд, а скорее, — бегство.

Юра вовсю давил на газ, а я вся сжалась, как заяц при резвом беге. Картины за окном машины, милые глазу в погожую годину, с радостной скоростью оставались позади. Мне чудилось, что с каждым километром раздвигается горизонт и мы, ступая со ступеньки на ступеньку, выбираемся из безжизненного подвала наверх, к благополучию и беззаботности. Раньше я плакала, расставаясь с Крымом, а теперь… теперь вырывалась из него, как из ловушки. Постепенно проходила окоченелость ног, восстанавливалось кровообращение, выравнивалась температура тела. Незаметно оттаяло сердце и размечталось об устойчивом уюте.

Его–то мы прежде остального и почувствовали, войдя в дом, — оказывается, на нашей широте уже затопили, от батарей струилось ненавязчивое тепло и приникало к телу, обволакивало, баюкало, исцеляя от неласкового крымского лета и знобкой осени.

Пока Юра разгружался и заносил вещи, я успела освежить квартиру — сняла занавески с окон и чехлы со светильников и мебели, протерла пыль, вымыла пол. Впервые за последний месяц легла в постель без грелки и, засыпая, предвкушала утро — с далеко открытым пространством, более светлое, чем крымские утра с туманами, прозрачное, ободряющее, с умной бурливой аурой большого города.

По большому счету все так и оказалось, только был еще привкус ночного видения. Во сне пришла мама и попеняла, что мы плохо снарядили ее в дорогу, вот колготы, дескать, не положили, а ведь осень настала, холодно уже. Просила передать ей.

Я заметалась — и то сказать, ко дню рождения, ставшему теперь днем ее памяти, и так полагалось что–то подарить, а тут еще просьба, почти повеление. А как это сделать? Посещение могилы, цветы — это само собой. Но тут вырисовался исключительный случай. Да как… Мир не без добрых людей. Выйдя после завтрака в город, я остановилась около первого столика выносной торговли, который попался на глаза, заговорила с раскладывающей товар продавщицей, спросила о своем, выслушала охотно сказанный ответ.

— Не вздумайте передавать посылку с покойником. Так иногда делают, но это неправильно, — сказала она мне под конец. — Живая часть вашей мамы просит внимания к живому, а не к земле, покрывающей останки. Поняли? Купите колготы и отдайте живому человеку.

Конечно, я поняла. Проявленное ко мне участие тронуло душу, и я — в знак благодарности, что ли — рассказала продавщице, как договорилась с мамой о том, что она подаст знак, если на том свете что–то есть. Однако, слушая меня и вежливо кивая головой, лоточница уже посматривала по сторонам на прибывающих покупателей, короткими фразами рекламировала товар — людям надо было работать, а не со мной прохлаждаться. Ничего не оставалось, как отойти, что я и сделала, но шагов через несколько была остановлена подергиваниями за рукав. Позади меня оказалась женщина, чуть смущенно улыбающаяся.

— Не сочтите за странность, — сказала она, когда я остановила на ней взгляд, — я невольно слышала ваш разговор у лотка… — Ясно, подумала я, тётенька поняла, что я куплю колготки и кому–то отдам, вот и решила попросить их для себя. А почему нет? Мне ведь все равно, кому они достанутся. — Нет, не подумайте, что я что–то ищу для себя, — словно прочитав мои мысли, уточнила говорившая. — Я хотела сказать относительно вашего с мамой договора… Странно, конечно. Но если там что–то есть, то вашу покупку мама сама заберет.

— Как же она заберет? — я хмыкнула почти с иронией и пристальнее оглядела остановившую меня особу: она была сравнительно молода, ухожена, а ее одежда отличалась, пожалуй даже, вызывающей роскошью. Нет, такая нуждаться в моих подношениях не могла. Да и акцент у нее был нездешний. Вернее, у нее как раз не было акцента — того малороссийского, с которым говорим мы.

— Не знаю, как–то найдет способ. Просто не спешите сами принимать решение.

— А вы кто? — спросила я.

— То есть как — кто? — женщина растерялась.

— Я вижу, что вы нездешняя.

— Ах да, — она улыбнулась и неуверенно переложила сумочку в другую руку, словно в заминке. — Я из Владимира, гощу тут у сестры. Простите… Знаете, это будет страшно, если мама ждет колготки, а они попадут в чужие руки. Вот я и подумала, что надо вам подсказать — она сама их заберет. У меня тоже недавно не стало мамы, — она неловко мотнула головой, жест прощания, и ушла.

В ближайшем киоске я купила колготы, оглянулась — отдать их, действительно, не находилось кому. Спешащие вокруг люди в основной массе были молодые, хорошо одетые, не нуждающиеся — студенческий район, удивляться нечему. Не станешь же ни с того ни с сего совать их проходящим мимо девушкам — засмеют, подумают, что сумасшедшая. Да и согласно толкованию сна и напутствиям, полученным в это утро от лоточницы, для выполнения маминой просьбы требовалась женщина, какой была мама, — старенькая, нуждающаяся в моей помощи. А еще — малоимущая и часто пребывающая на холоде, которой бы те колготы оказались кстати. Конечно, надо идти туда, где люди работают под открытым небом, сообразила я. И таких скорее всего можно найти на рынке. Туда я и направилась.

Не спеша прошла по бывшей Кирпичной улице, которой в разгул оранжевых перемен присвоили имя Гончара, на углу повернула на Паторжинского. Здесь, как и всегда, сколько помню, было тихо и малолюдно, даже пахло по–особому свежо и приятно. Этот элитный район раскинулся на вершине одного из трех холмов, прославивших наш город в книге Шатрова «Город на трех холмах», здесь неизменно ощущался ветерок, а воздух не содержал смога, как в центре, расположенном в распадке между холмами.

Вдруг что–то мягкое и влажное толкнуло меня в ногу повыше колена. И тут же послышался дребезжащий голос: «Ты куда умчался, негодник? Почему меня бросил?» — отвлекший меня от толчка.

Я очнулась от своих воспоминаний, остановилась и увидела чуть в стороне, у бровки, огромного пса из овчарок. Он уже успел обнюхать и меня и ближайшую территорию и теперь сидел со свешенным набок языком и не сводил с меня лучезарного взгляда. Ни в его глазах, ни в позе не было угрозы, я могла бы спокойно пройти мимо, но собачий дружелюбный магнетизм просто не отпускал от себя — столько в нем было неподдельного ликования от нашей встречи.

А с противоположной стороны улицы, стуча впереди себя палочкой, к нам поспешала старушка, хозяйка причинного добряка.

— Это ваш пес? — спросила я.

— Тарзан, как тебе не стыдно! — прикрикнула старушка, но пес, почтительно поднявший от земли зад при ее приближении, только помахал хвостом, чисто как дворняга, и снова уставился на меня. — Мой, — обернувшись ко мне, сказала она. — Вы не бойтесь, он хорошо воспитанный. Это мой поводырь. Нет, я зрячая, но старость… А я люблю гулять на воздухе, хоть там дождь иди, хоть снег.

— Я не боюсь собак, — вставила я.

— Это что–то странное. Не пойму. С ним такого никогда не было. Бросил меня и побежал к вам, чтобы сесть и демонстрировать готовность служить. Просто измена какая–то. Ты что, а? — снова обратилась хозяйка к псу.

— Вы на него не кричите, — вмешалась я. — Он не виноват. У вас есть время? Вы ведь вышли на прогулку, как я вижу?

— Да.

— Тогда погуляем вместе.

Мы прошли вдоль корпуса химико–технологического института, вышли на проспект Гагарина, направились в сторону телецентра. А я все рассказывала ей, почему пес заметил меня, почему подбежал…

Вот так мама забрала для этой женщины купленные по ее просьбе колготки.


* * *

В канун Крещения, когда мы собирались поминать папу, впервые без мамы, — опять «впервые», как и весь тот год, все было «впервые без мамы» — внезапно позвонила Валентина Васильевна Б., когда–то работавшая в городской газете и много сделавшая для меня как для начинающего писателя. Теперь она бессрочно отдыхала и жила за городом в старом доме, полученном по наследству от родителей, а свою городскую квартиру оставила дочери. Не будучи сельским человеком, Валентина мужественно боролась с тоской по городу, усиливавшейся тем, что из–за мужа не имела возможности часто выбираться сюда. Зато регулярно звонила, не оставляя меня без новостей. Но много ли скажешь по телефону? Только самое необходимое. Конечно, всегда хотелось встретиться и наговориться от души. И вот выпал такой случай.

По бесплатной журналистской квоте ей каким–то чудом достались билеты в оперный театр на представление «Кармен», где дирижировал Эдуард Дядюра — наш земляк, днепропетровчанин, ставший известным российским дирижером. Я слышала о нем, музыкальная критика называла его одним из лучших молодых дирижеров нового века, особенно подчеркивая незаурядный талант, яркий артистизм, необыкновенную мануальную технику. Даже упоминалось о харизме и специфической энергетике. У нас билеты на спектакли с его участием доходили до ста долларов в цене. Возможно, эти оценки и не были преувеличенными, ведь что–то же позволяло ему как приглашенному дирижеру выступать со многими симфоническими оркестрами России, в разных странах Европы, в США, даже в Китае. Это–то меня и соблазнило.

После 2004 года, когда писательская среда резко и агрессивно политизировалась и в ней воцарились деструктивные силы, я ушла оттуда, избрав основным занятием сидение дома. Мне было не впервой замыкаться в его любимых стенах. Раньше это случалось по болезни, теперь по несогласию с навязываемыми обществу тенденциями — невелика разница. Зато никогда раньше мне так много и упоенно не работалось, и все было мало, все не хотелось отрываться от компьютера на прогулки и сон. Какие театры, какие выходы в свет? Об этом не могло быть и речи. Я понимала, что засиживаюсь, обрастаю мхом, и тем более не хотела показываться прежним знакомым, из бывших коллег по творчеству превратившихся в политических противников. Не хватало тешить их злорадство своим старением!

Но Валентина к ним не относилась, она была из светлой полосы моей жизни, из тех, кто поднимал дух. Ей отказать я не могла как по дружбе, понимая, что ей не с кем пойти в театр, так и из благодарности за то, что предоставляла мне возможность попасть туда же, да еще бесплатно. Однако я выторговала одно условие — организовать мне место на балконе, подальше от любопытных глаз. «Но у меня билеты в первый ряд! — гневалась Валентина. — Я не хочу на балкон.» Впрочем, скоро спор решился и мы все же договорились: она осталась в первом ряду, а я уже на месте поменялась билетами с каким–то юношей.

Спектакль, в самом деле, был хорош. Не скажу, что я большой любитель и ценитель музыки, но все же знаю классику, могу составить свое мнение о певцах и инструментальных исполнителях. Искусство дирижирования меня раньше занимало мало, но глядя на Дядюру я прониклась его очарованием и различала экспрессию и блеск работы.

Обо всем этом требовалось немедленно, по неостывшим впечатлениям поговорить с Валентиной — не то чтобы я любила «разбор полетов» после театральных просмотров, но в данном случае приличия того требовали, ведь Валентине, полагаю, предстояло писать заметку о спектакле. Значит, моя задача состояла в разработке ее идеи, деталей и художественных образов, в извлечении из памяти чего–то и сравнении его с увиденным сегодня — от меня ждали сотворчества без претензий на авторство. Плата за участие в бесплатных просмотрах, на которые раньше Валентина водила меня еще чаще, всегда была такой. А не хочешь трудиться — не принимай приглашения, это тебе не просто подачки, это иной коленкор.

Валентина была уже в вестибюле, вооруженная расчехленным диктофоном и в полной готовности к откровенной эксплуатации моих мозгов. Она стояла у окна, сумочка валялась на французском подоконнике, то есть практически на полу, но в сторонке, где не ходят, и курила. При моем появлении даже не встрепенулась, а только лениво переступила с ноги на ногу.

— Ну как тебе? Давай не тяни, мне еще домой ехать черте куда, — сказала она, и я принялась излагать мысли, наработанные в ходе просмотра спектакля, зная, что они понадобятся, ибо от меня их ждут.

В этот раз получилось не густо, я морщила лоб и терла его рукой, явно тема дирижерства давалась мне с трудом и сказать я могла мало. Выручило то, что Валентина была опытным интервьюером. Она тут же понабросала наводящие вопросы и моя фантазия снова расцвела.

— Над остальным еще подумаю и позже продиктую по телефону, — сказала я.

— Хватит и этого, — хмыкнула Валентина. — Что–то ты щедра сегодня, прямо рассыпаешься материалом. Или соскучилась по работе на своих морских побережьях? Впрочем, если что–то еще надиктуешь, то я две заметки сооружу. А сама–то как? — спросила она, и в ее тоне послышалась искреннее тепло.

— Пошли на улицу, — я взяла подругу под руку, повела к выходу из опустевшего уже вестибюля. — О себе говорить нечего, все однообразно неинтересно.

— Ты намекала на сновидение, помнишь? Обещала рассказать при встрече. Мне это интересно.

— Поздно уже.

— Да, — согласилась Валентина, зачем–то оглянувшись. — Придется брать такси, надо же и тебя домой подвезти. Так что спешить теперь ни к чему, рассказывай.

— Интересен не сам сон, а его воплощение в событиях наступившего дня, — решившись, сказала я. — Да и вообще начинать надо не со сна. Это долгая история.

— Начни не со сна, — Валентина опять закурила, выпустив мощную струю дыма в сторону от меня. Это был признак ее благорасположенности к разговору, она не курила в спешке и напряжении.

Мы стояли около театра, как и остальные, кто поджидал выхода артистов, чтобы заполучить автограф или высказать свои восторги. Этих спокойных поклонников было не так уж много, но все же достаточно, чтобы нам тут не чувствовать себя одинокими.

Я коротко пересказала события последнего лета, начиная от маминого приезда в Алушту, прогулок, странного договора о знаке с того света, нашем прощании… Валя знала мою маму, не коротко, но видела и даже говорила с нею, восторгалась ее хорошей памятью и мудрым отношением к жизни — не потребительским, а благодарным.

— Для твоей мамы каждый день был праздником, и она почтительно, именно почтительно, принимала все, что ей посылалось, — сказала Валентина, выслушав меня. — Поэтому и прожила долго. Кто знает, может, там и есть жизнь.

— Не знаю. Вряд ли…

— И это ты говоришь после стольких поданных тебе знаков? — Валентина от негодования поправила очки на переносице. — Совпадений не может быть так много. Это не совпадения, а закономерность.

— А может, я тенденциозно трактую самые обыкновенные события, выдавая их за совпадения?

— Слушай, не морочь меня! Не подменяй понятия. Ты же не выдумываешь факты, нет?

— Нет, конечно.

— Ну вот. А ведь совпадения — это именно факты, а не их трактовки. И вообще, у меня ощущение, что твоя мама сейчас рядом с нами. Буквально рядом.

— Брось, Валя, — я еле сдержала возмущение, ибо это было уже слишком…

— Честно. Кажется, вот сейчас неслышно подойдет… она была такой тихой, умела жить незаметно, никому не мешать. Есть такие шумные люди, а она…

Вдруг Валентина осеклась на полуслове, и резко глянула в сторону, я тоже оглянулась — рядом с нами, словно откуда–то вынырнув, оказалась маленькая сухонькая женщина, точно моя мама, правда, моложе.

— Женщины, вы местные? — спросила она, в ее голосе чувствовалось дрожание подступающих слез.

— Да, — ответила Валентина.

— Мне нужна помощь… Не знаю, что делать.

— А что такое?

— Да вот, — женщина показала свою сумочку с большим разрезом на тыльной стороне. — Видимо, в трамвае разрезали, когда я спешила в театр. Я иногородняя, опаздывала из–за автобуса, он прибыл впритык к началу спектакля. Не заметила сразу. А теперь обнаружила. Мне не на что ехать домой — кошелек вытащили.

Валентина с нескрываемым торжеством посмотрела на меня, дескать, — я же тебе говорила!

— Возьмите, — я протянула женщине деньги, достаточные, чтобы добраться автобусом в любой населенный пункт области.

— Я вам верну… — начала она.

— Не надо, — я потянула Валентину к стоянке такси, раздумывая о том, что маме очень хотелось помянуть папу, но она не в состоянии избрать иного посланника, кроме тех, кто меня окружает.

Был канун Крещения…


* * *

Прошло более полутора лет. Этот високосный год, второй год без мамы, оказался неудачным во многих смыслах, когда, вроде сговорившись, наседали болезни, усугубляясь безденежьем, этой ползучей подлостью. Но самое непереносимое состояло в осознании безнадежности — меня уже нигде никто не помнил, не любил, не ждал, и любые движения моей души ничего не меняли в мире, ибо никого интересовать не могли. Казалось, что в доме чуть слышно начинает отдавать нищетой.

Приближался праздник 8 Марта, такой сложно–памятный для нас раньше, такой разно–особенный, и я взгрустнула — все оказалось позади, все прошло. Последние потери отменили прежнюю жизнь с ее горечью и радостями. Надо было обходиться исключительно своими собственными ценностями, вмещаться в события личной летописи, а к остальному больше не прикасаться, уложив в коробочки с ватой, как елочные игрушки, чтобы сохранить, но вынимать лишь по определенным датам.

Трудно это понять сразу. Какое–то время душа еще живет инерцией, пока ее тонкие силы не иссякнут под напором времени.

Наверное, по той самой инерции перед праздником мне вспоминались мамины подарки, всегда уместные и качественные, и тосковалось по ее незаметному вниманию… В одном из магазинов я присмотрела сумочку, приятный пустяк, без которого можно было бы обойтись, но которым захотелось побаловать себя — в память о маме. И так и эдак я прикидывала, могу ли позволить себе это. Все говорило о том, что покупку делать не стоит из–за отсутствия денег, и от этого становилось еще обиднее.

Вдруг звонок. Приятная неожиданность. Мне перепали небольшие деньги.

Мама словно услышала меня и… снова держала слово.

Раздел 3. Вещие сны