Если уж мне снились сны, но не простые, а развернутые, красочные. Причем они подразделялись на две категории: те, которые помнились во всех деталях; и те, от которых после пробуждения оставались лишь отдельные несвязанные картины да осадок в душе. Первые были вещими. Так было и тогда, когда я поступала в университет, и когда выздоравливала после затяжных болезней, в периоды моих попыток что–то изменить в жизни, когда умерла бабушка, и во многих других случаях.
Эти сны предсказывали, то есть сообщали о том, что случилось где–то вдали от меня или готовилось случиться. Конечно, рано или поздно мне все равно об этом становилось известно, но зачастую важно узнать о событии вовремя, а лучше загодя. Сны объясняли настоящее или пророчествовали о будущем. Ни один из них я не забыла. Сонники с их попытками систематизировать сны, конечно, ничего понять не помогали, ибо невозможно учесть все особенности человеческого подсознания (физическую особенность конкретного мозга), все разнообразие мировосприятий (культурную среду, воспитавшую индивидуум), опыта (количественную часть практики), образного арсенала человека (качество его отображений).
Вещие сны приходилось толковать самой, порой это происходило бессознательно и существовало во мне на уровне предчувствий, впрочем, не навязчивых. Поэтому не всегда, но большей частью я справлялась с этим.
1. Завещание бабушки
1973 год. По приезде из Костополя, где Юра нес срочную военную службу, я продолжала мучительно страдать проявившимся там недугом. Диагноз мне писали разный: пиелонефрит, пиелит, цистит. Скорее всего, у меня было все вместе. Изводила меня эта гадость неимоверно и своими дисфункциями, из–за которых приходилось сидеть дома, и невыносимой болью, которую могли снять только тепло, грелка.
С особенной остротой болезнь проявилась через год после возвращения. Мы с Юрой работали в одном институте, пришли туда практически в одно время. И вот настало лето 1973 года, пора отпусков. Полагался отпуск и нам, хотя в советское время получить его летом было роскошью, графики составлялись так, что летом люди отдыхали раз в два года. Но тут нам повезло, мы оформили отпуска, взяли семейную путевку в пансионат отдыха Академии наук УССР, что был в Бердянске, и на все дни уехали на морские купания.
Это был наш первый отдых на море, вид отдыха, о котором я не имела представления. А ведь, как известно, к жизни надо правильно готовиться, всегда — к любому ее периоду. Так и здесь. Я, конечно, волновалась, расспрашивала у бывалых людей, что надо брать с собой на море, но у горожан свои представления о вежливости и доброжелательности. Кто бы мне подсказал, что море есть море — прохладная стихия? Никто не сказал, даже в профкоме толком не рассказали о самом пансионате, какой он категории, какие удобства там есть, каких нет. Сама же я догадаться не могла и считала по–другому: лето есть лето — жаркая пора, разгул зноя. Таким я знала лето в степи, дома, возле наших теплых водоемов, в чем сказалась моя простота и неискушенность. И произошла нестыковка. Это теперь я так думаю, анализируя тогдашние события, потому что понимаю — первая ошибка была в том, что я плохо собралась. Мы не взяли с собой теплые вещи, кипятильник для нагревания воды, каких–то простых чашек для утреннего и вечернего чая, смены купальников, всегда необходимых на море салфеток и полотенец в достаточном количестве, простынок. Вообще, поехали налегке, словно вышли из дому на пару часиков.
А там нас встретили умеренное тепло, отсутствие горячей воды, пустой и неуютный номер без удобств, и ветры. К тому же из всевозможных отпускных забав было только море — ни телевизора, ни библиотеки, ни близких кинотеатров, просто катастрофически ничего, как в девственной пустыне. Досада и плохое настроение возникли сразу же. И все же беды, казалось, ничто не предвещало.
Ведь море было хорошее, чистое, сравнительно теплое. Только слегка штормило. Но это представлялось даже интересным — на прибрежном мелководье волны вздымались невысоко, как раз так, чтобы удобно было на них кататься. Мы с Юрой, взявшись за руки, стояли боком к надвигающейся волне и поджидали ее. Как только она подходила, мы подпрыгивали, ложились на гребень, и волна несла нас к берегу. Потом маневр повторялся. Незаметно прошло полчаса. Возможно, мы катались бы на волнах и дольше, но я не умею плавать и от напряжения, вызванного близкой глубиной, устала.
Мы вышли на берег и упали на коврик, сразу же ставший мокрым от наших тел, подставились солнышку, но, увы, его не было. При купании в волнах этого не замечалось. Ветерок, гнавший волны, обвевал и нас, так что в мокрых купальниках стало неуютно. Пришлось идти в комнату, а там — кровать, стул, тазик для смывания песка с ног и голые стены. Скука. Согреться негде и нечем. Постель выручить не могла, ибо представляла собой пляжный вариант, без теплого покрывала, вместо него была ситцевая простынка.
К вечеру у меня возник озноб, а утром появились кровь в моче и сильные боли. Недомогание быстро нарастало, так что скоро я уже не могла сдерживать крика. Кажется, там, в пустом медпункте, была медсестра, и она сказала, что лучше меня срочно везти домой. Легко сказать — в разгар сезона проблема с билетами могла свести человека с ума. К счастью, Юрин непосредственный начальник, руководитель группы Шпакунов И. А., приехал на отдых на своей «Волге». Он проявил участие и отвез нас на вокзал, а там не знаю, каким чудом достал нам купейные билеты на Днепропетровск. Всю ночь я не спала, меня не отпускала боль, а Юра где–то выпросил бутылку и делал мне из нее грелку. Это немного спасало.
Весь тот отпуск я проболела дома, да так сильно, что не вставала с постели. Простудные воспаления прошлись по мне волной. После цистита возникла ангина, потом еще что–то. Какой смысл все перечислять? На работу я вышла не отдохнувшая, измученная, бледная, не выздоровевшая до конца — напоследок в первые рабочие дни у меня разболелся зуб, и пришлось его удалять.
И вот после этого я уже болела постоянно, каждый месяц — острый цистит. Так прошло несколько лет, в течение которых я изучала свою болезнь с помощью календаря, где отмечала ее атаки. Однажды по какому–то неявному подозрению сравнила этот календарь с тем, где я отмечала свои критические дни. Оказалось, что цистит у меня возникает в канун этих дней, спонтанно — хоть на печке сиди, а он появится. Пришлось идти в гинекологию. А там обратили внимание на мои субфебрильные температуры и заподозрили туберкулез. Так я попала в областной тубдиспансер на обследование. Госпитализировали меня в гинекологию, но наблюдалась я и у уролога.
Эти женские палаты, где больные находятся подолгу… Чем они только там ни занимаются! Где–то все читают, где–то ходят на прогулки или смотрят телевизор, в другом месте с утра до ночи судачат о несносных пустяках… А тут все вязали, только я одна не умела. Меня это всерьез задело, я почувствовала упущение в своем развитии, что вовремя не овладела неким очень полезным и прекрасным делом, нужным для семьи. Непростительно!
Пришлось, пользуясь случаем, научиться. Теперь я умею вязать все, и даже люблю вязать, только времени на это жалко.
В палате я со всеми сдружилась, веселила грустных женщин, будучи уверенной, что у меня нет никакого туберкулеза.
Настала Страстная неделя. Во вторник вечером мы много шутили, смеялись. Но вот устали и решили спать. Улеглись. Выключили свет. Затихли. И вот… только–только начал накатывать первый сон, как что–то взорвалось, загрохотало и с уханьем прыгнуло ко мне на кровать. Раздался мой крик, услышанный мною словно со стороны, возник всеобщий переполох. Оказалось, это отвалился оконный карниз и вместе с занавеской упал на меня.
— На днях тебе будет неприятное известие, — громко сказала Катерина Тесленко, которая избавлялась тут от туберкулеза, нажитого на грязях при лечении бесплодия.
— Она дура, не слушай ее, — прошептала тетя Надя из Синельниково.
Среда прошла спокойно, не принеся никаких событий и новостей. Я повеселела, близились выходные, когда нас отпускали домой под предлогом того, что надо как следует выкупаться. И вот под Чистый Четверг мне приснился странный сон.
Был он очень похожим на явь, потому что продолжал реальные события. Будто на выходные дни приехала я из больницы домой, захожу во двор и сразу за воротами вижу разбросанные куски старой Юриной одежды, в которой он был в колхозе на первом курсе, — выгоревшего синего свитера из хлопкового трикотажа (были тогда такие, самые дешевые). И эти куски были окровавлены, будто кто–то рвал зубами одетого в них человека и разбрасывал оторванное по земле, а потом тело и плоть убрал. Я прошла мимо этих кусков, повернула налево к подъезду. И проснулась.
Утром я рассказала сон своим подругам.
— Да, — задумчиво сказала тетя Надя, чтобы ее слышала только я одна, — оказывается, и дура иногда может высказать стоящую мысль. Похоже, у тебя умер кто–то из родных, а упавший карниз был знаком.
— А как я говорила, так меня никто не поддержал! — подскочила на кровати Катерина, слава Богу, не услышавшая Надиных слов. — Вот тебе и известие!
— Какое? — спросила я, гадая, что по этому поводу придумает она.
— Не знаю, но сон точно вещий, — присутствующие дружно засмеялись.
— Беги отпрашиваться домой и езжай, — напутствовали меня, когда я уже выбегала из палаты, направляясь к Игорю Васильевичу, лечащему врачу, чтобы застать его в ординаторской до обхода.
Можно представить, как я спешила, нервничала и с какой тревогой входила во двор, имея в виду, конечно, свое воображение, как ни крути, — несколько отличное от нормального, иначе бы я не сидела часами за компьютером и не разговаривала бы с читателями, о которых не имею представления. Это свойственно только писателям от природы.
Тут невольно приходят на ум слова Генри Миллера о том, что взрослый пишет, чтобы очиститься от яда, накопившегося в нем за долгие годы неправедной жизни. Мол, взрослые пытаются таким образом вернуть свою чистоту, а у ребенка нет нужды в писании — он безгрешен. Это явно сочинено ради красного словца — не зря же он признавался, что дурачит свою публику столь же омерзительно, как проделывает это любой другой шарлатан. А я начала писать дневник с третьего класса, следовательно, с девяти лет. Ясное дело, что такое малое дитятко нельзя заподозрить в грехе. Да я и сейчас уверенна, что не совершала столь тяжких проступков, чтобы каяться–побиваться и от кого–то ждать отпущения грехов.
Желание писать, как я теперь понимаю, сначала было вызвано стремлением законсервировать, сохранить во времени и в наиболее свежем восприятии свое детство, чтобы к нему всегда можно было прикоснуться, ибо я тогда уже понимала бессилие памяти беречь детали, а порой и значительные события. Я писала много и терпеливо, стараясь находить точные слова — так хозяйка ищет самые лучшие рецепты для заготовки овощей впрок, и точно так же терпеливо и старательно изготовляет разносолы. А теперь я пишу по нашей древней славянской потребности и обязанности отчитаться в прожитых годах и накопленном опыте — что от мира взяла, то миру и отдаю. Русские — единственная нация в мире, стремящаяся к образованию во всем и на каждом шагу, так что утаивать полученные от жизни уроки — это чуждое нам явление. Мы — народ–летописец. Но я отвлеклась на размышления о значении воображения в моей деятельности.
Итак, я зашла во двор. Здесь, как всегда, было чисто и подметено, никаких тряпок, тем более окровавленных. Дома — молчащие Юрины родители, это был период нашей совместной жизни, когда они уже отказались от войны, но продолжали делать вид, что ослепли и нас не видят. Был у нас уже и телефон.
Не заходя в свою комнату, я позвонила Юре на работу.
— Он в командировке, — ответил мне незнакомый голос.
— Давно? — удивилась я.
Юра был у меня во вторник и ничего не говорил о командировке. А такого, чтобы ехали из дому под конец недели да еще срочным порядком, у них не бывало — наука, дело плановое, строго регламентированное.
— Но он ничего не говорил о командировке,
— зачем–то сказала я.
— Не знаю, он срочно выехал.
— Когда?
— Вчера с самого утра.
Странно, накануне вечером был у меня, а утром уехал в командировку, срочную. Значит, он знал о ней? Почему же мне не сказал? Что–то тут было не так. Я решила позвонить сестре, но ее тоже не было на работе.
— А где она? — спросила я, потому что завуч школы не может поехать в командировку.
— Она в районе на совещании.
Я позвонила в вечернюю школу, где Юра преподавал математику. Вчера как раз у него должны были быть уроки. Нет, — сказали мне, — уроков не было, потому что Юрий Семенович срочно уехал в командировку. Ну что, оставалось ждать вечера, когда сестра вернется из района.
С накопившейся за неделю стиркой, со своим купанием я управлялась быстро, все время посматривая на часы, когда можно начинать звонить. Только у сестры телефон не отвечал. Ни сразу, как я позвонила, ни через час, ни поздним вечером. Надеясь дозвониться к ней, я упустила возможность позвонить другим учителям, ее подругам, досиделась до времени, когда звонить уже было неприлично.
Юрины родители, конечно, слышали, что я разыскиваю Юру — телефон у нас стоял в коридоре, как раз между нашей и их дверью, и не слышать меня нельзя было. Но никакого беспокойства не выразили. С интересом посматривая на их подчеркнутое безразличие, я думала, если бы они что–то о Юре знали, то сказали бы. Раз молчат, значит, ничего не знают.
К ночи мне пришлось угомониться и ждать до утра. Утром была пятница. Домашний телефон сестры по–прежнему не отвечал, а на работе говорили что–то невразумительное: то она только что вышла, то ее вызвали в сельсовет. И все же я нашла к кому позвонить раз, два и три — теперь не помню, к кому, — и у человека не выдержали нервы видеть мои терзания.
— Она уехала на похороны бабушки, — сказали мне там.
— Но я вам звоню уже в десятый раз! Что же вы мне сразу не сказали?
— Уезжая, Александра Борисовна просила не тревожить вас, дескать, вы болеете.
— Столько времени упустила, — буркнула я. — Давно бы уже была там.
У меня было красивое новое платье — кружевное, из серебристой нитки, и я его надела. Немного поколебалась и обула новые кожаные туфли без задников на модной тогда толстой подошве, «платформе». Туфли не очень подходили под платье, потому что были с сильно закрытым носком и темно–вишневыми по цвету, но качество имели отменное, стоили сорок рублей, что по тем временам весьма дорого.
Всю дорогу я смотрела в окно автобуса, боясь пропустить машину сестры, возвращающуюся с похорон, ведь они уехали утром в среду, а сейчас уже была пятница. Значит, похороны состоялись в среду или в четверг и сегодня они точно должны возвращаться домой. Напряжение нарастало — мне надо было увидеть Юру, убедиться, что он цел и невредим, иначе бы я умерла. От остановки до дома бежала бегом, влетела во двор, когда все только что вернулись с кладбища — носили бабушке завтрак, как у нас принято было делать на следующий день после похорон. Это их и задержало. Но они уже были на ногах, еще бы минута, и я могла бы не застать их.
Я кричала: «Кто так делает?» — и плакала, обнимая Юру. Даже не сразу выразила соболезнование заплаканному папе.
Карниз на меня упал почти в полночь со вторника на среду, а бабушка умерла через четыре часа — ранним утром среды. Сон же был под Чистый Четверг — в день похорон. Вот так бабушка Саша предупредила меня о своей кончине и сделала так, чтобы я радовалась ей: коль пора была смерти заглянуть к нам, то лучше уж ей удовлетвориться 89-летней старушкой, а не кем–то молодым, кто дороже и нужнее мне. Я ругала себя за эту дикость, а потом успокаивалась мыслью, что, видимо, бабушке жилось трудно и она радовалась своему избавлению от тягот земных. Эту радость она и завещала мне, а не слезы, тем более что бабушка умерла неожиданно, легко и быстро.
2. Пешая и конники
1991 год. Хороший выдался этот день, удачный и приятный. Все его проблемы и впечатления улеглись в удобные ячейки разрешений, и никакая ноша не осталась на завтра. На подходе было 26 апреля — годовщина нашей свадьбы. Двадцать два года вместе. Так много, но как быстро они пролетели! Сожаления, что время не считается с нашими желаниями, не успели растревожить меня — пришел крепкий и сладкий сон.
Я шла по пустынному полю. Вблизи не виднелось ни деревца, ни пенька, ни единого пригорка или хотя бы камня. Ноги давно устали, но присесть было не на что. Неимоверно далекую перспективу, какой она угадывалась мне, скрывала густая мгла.
Без мыслей и без эмоций, без ощущений и без желаний я передвигалась торопливым шагом, зная, что где–то впереди меня ждет муж и родители и для них очень важно меня дождаться. Отсутствие ориентиров не позволяло определить ни мою скорость, ни пройденный путь, равно как и то, далеко ли еще идти. Саднили натруженные ноги, почему–то болели плечи, и меня клонило к земле. Окружающий пейзаж воспринимался так, словно другой тропа моей жизни быть и не могла. Я знала, что должна дойти до цели, но ни сомнения в том, дойду ли, ни надежда на то, что хватит сил, не тревожили душу.
Совершенно затерявшись во времени, я пыталась определиться в его объеме, воспользовавшись состоянием природы. Но солнца не существовало, следовательно, не было и тени. В небе обнаруживалась не облачность, а глухая закрытость от света пеленой такой же мглы, как и та, что упрятала горизонт. Ничто не указывало на время суток: день стоит, утро ли, вечер. Невозможно было понять и время года, словно какое–то межсезонье, прочно обосновавшись здесь, запеленало меня, развернув простор и вместе с тем отодвинув неестественно далеко неясный окоем.
Из всех звуков, доступных человеку, я ловила только удаляющееся уханье и надсадные всхлипы, издаваемые чем–то неживым. По неизвестной подсказке я знала, что так звучат уходящие годы, обремененные памятью об обидах, неудачах и поражениях. Вокруг никого не было, и я сделала вывод, что это именно мои годы так тяжело утекают прочь. Почему же они так сильно шумят? Потому, что их много? Или потому, что память о них тяжела и безрадостна? Разбираться в этом было недосуг.
Вдруг что–то нарушило однообразие, появился гулкий нарастающий топот, раздававшийся разом со всех сторон. Ничего не успев — да и не стараясь — понять, я увидела перед собой трех всадников. На них были надеты позванивающие кольчуги, головы защищены блестящими шлемами с поднятыми забралами, что позволяло хорошо различать лица, а в руках каждого сверкало незнакомое оружие, сочетающее в себе элементы арбалета и акинака. Они встали, придерживая гарцующих коней, и принялись молча рассматривать меня. Я же привычно шагала, монотонно и отрешенно, ни на что не реагируя, словно они мне почудились.
— Скажи, путница, куда нам ехать, чтобы попасть вперед? — спросил самый плечистый из них, загородив мне дорогу и озорно улыбаясь.
— Чтобы попасть вперед, вам надо приблизиться ко мне, — со смехом ответила я.
— Приблизиться к тебе? — озадаченно переспросил он, не глядя на своих спутников. — Что ты хочешь этим сказать?
— Только то, что я не могу ответить конкретнее.
— И все–таки ты ответила…
— Ты же не хочешь топтаться на месте, правда? — попыталась я натолкнуть его на догадку, которая самой мне, однако, была неведома.
— Нет, не хочу. Я хочу ехать вперед.
— Значит, тебе надо приблизиться ко мне.
— А остальным?
— И остальным, — я не понимала, что означают мои слова. Не понимал их и мой собеседник. Видимо, и его спутники недоумевали от нашего диалога, однако хранили молчание.
— Слова твои туманны, путница, — озадачено произнес все тот же богатырь, и на его лицо снова вернулось выражение легкости и веселости. — А что печальна ты? Устала?
— Устала, — зачем–то призналась я.
— Тебе помочь?
— Помощь обязывает, делает человека зависимым, — опасливо переменила я тон. — А я хочу быть свободной.
Он рассмеялся негромким смехом, но грудь его вздрагивала так, будто он вдыхал и выдыхал буйные ветры.
— Чего смеешься? — обиделась я и остановилась.
— Я не смеюсь, я радуюсь.
Поглаживая бороду, низко свисающую на грудь, он обратился к всаднику, что находился справа от него:
— Поможем, а? Поговори–ка с… — плечистый назвал имя, которое я не расслышала, но заметила его неопределенный кивок куда–то то ли в сторону, то ли назад.
Я перевела взгляд на того, к кому он обратился. Там стоял такой же бородач, только менее плечистый и возрастом постарше. Его черты показались мне знакомыми, но сосредоточиться и вспомнить, где я их видела, не получалось, а может, мне некогда было этим заниматься. Вдруг этот всадник, на кого я смотрела и не могла узнать, качнулся и как бы раздвоился, словно из него выделилась плотная тень и легла за спину. То ли пелена тумана застилала мне глаза, то ли этот человек был окутан им, но когда туман рассеялся, я увидела рядом с ним четвертого всадника — женщину.
— Помоги ей, прошу тебя, — обратился раздвоившийся всадник к ней. — Нам, старикам, надо ладить с молодыми, — женщина с раздражением передернула плечами, блеснув на него исподлобья злым взглядом. Промолчала. — Сойди с коня и отдай его этой путнице. Видишь, как трудно ей, а путь ее не близок, — предложил он.
Женщина была немолода, но красива, стройна, с гордой осанкой. Поведя изогнутой от удивления бровью, она резко вскинула голову. Все говорило о том, что ей не по нраву сказанные слова. Но, пересилив себя, она согласилась, подчеркнув:
— Только ради тебя это делаю. Запомни, — и, спешившись, сама подвела ко мне своего коня.
Я прекратила движение, растерялась от неожиданности и не могла решить, как лучше поступить. Не знаю, сколько бы длилась возникшая остановка и пауза. Только, видимо, она не устраивала встретившихся мне всадников еще больше, чем меня, ибо первый из них поспешил ко мне. Он резко наклонился, обхватил меня за талию, сильным движением руки поднял и усадил в освободившееся седло. Затем подобрал поводья и с улыбкой протянул мне:
— Дальше езжай сама, наши пути расходятся. Ты не потеряешь независимости.
— А как же женщина? — забеспокоилась я.
— Она полетит на крыльях, — и он указал на ее спину, откуда действительно выглядывали огромные, аккуратно уложенные крылья.
Словно в подтверждение его слов женщина расправила плечи, раскинула крылья и, хлопнув несколько раз, взмыла вверх. Она быстро набрала высоту и унеслась куда–то мне за спину.
— Она разве не с вами? — спросила я. — Куда она улетела?
— В твое прошлое, — ответил мне тот, из тени которого она сотворилась.
Первый собеседник тем временем стегнул моего коня по крупу, и конь, прямо с места взяв разбег, пошел вперед уверенной рысью.
Не оглядываясь, я ехала и ехала в полном одиночестве. Сколько прошло времени, сказать трудно. Но вдруг слева я почувствовала налетающие порывы ветра. И только тогда заметила, что третий из всадников, который все время молчал, теперь несется сбоку от меня. Понукая коня, он обогнал меня, прокричав на ходу:
— Мы еще встретимся–я–я! — голос его тонул в расстояниях, а скоро и он сам растворился впереди.
Я напряженно всматривалась в удаляющуюся фигуру, стараясь лучше разглядеть ее.
Вихри ветра, клубящиеся за спиной этого всадника, свистящие, словно живые, напугали, но и очаровали меня, вовлекли следовать за ним. Я попала в мощную струю воздуха, которая, как отдельное течение, возникла в кильватере проложенного им маршрута. Меня окатил несказанно свежий запах проснувшихся полей, надвигающихся озоновых ливней и сотрясающих мироздание гроз. Мир начал просыпаться. Поступь коня обрела уверенность и твердость. Земная поверхность сама отталкивала от своей тверди создаваемую нами тяжесть, сохраняя и мне, и коню силы. Продвижение сделалось более быстрым и легким.
Мелькающая впереди фигура ускользала от взора, рассмотреть ее никак не удавалось, хотя я до боли напрягала зрение. Вскоре мой взор и вовсе уткнулся в облако окутывающего его сияния, которое ощутимо плотнело. Чем дальше уходил этот странный всадник, тем сильнее сиял ореол вокруг него. Наконец, сияние захватило весь горизонт, взорвавшийся определенностью очертаний, словно там заполыхало столкновение неудержимых начал, диких и необузданных, невиданных и неизведанных. В причудливой пляске сверканий и блеска, происходящих на прорезавшемся краю земли, появилось нечто ослепляющее окончательно, навсегда и невозвратно поражающее непостижимостью.
До сих пор продвигавшаяся без ориентиров, начисто отсутствующих вокруг меня, но еще как–то, до ряби в глазах обозревающая пустынные и однообразные окрестности, теперь я совсем ослепла. Исходящие от разлитого впереди зарева потоки света почти парализовали меня, инерция движения, пульсирующая в одеревеневшем теле, растворилась в безразличном сомнении: а надо ли.
Но вот проникнувшее в меня сияние взорвалось тысячью острых ошеломлений, превратившихся в живое море замешательства, завладевшего всеми каналами восприятия. Ничему не повинуясь, я забыла не только текущий миг своей жизни, но и момент ее далекого начала, замерев лишь массой прислушивающейся материи, в которой уже побеждалось безразличие и сомнения, неопределенность и самотечность.
Клубы огня и света, сосредоточившиеся в непостижимом далеке, стали медленно отрываться от земли, а затем плавно и величаво, словно происходило разделение галактик, подниматься в небо. Там этот сплав настоящего и будущего — бушующего и сверкающего, притягивающего и испепеляющего — пульсируя и гремя, постепенно сжимался, излучая окрест ощутимую бесплотью благодать. Уходя выше и выше, сгусток запредельных явлений становился меньше, зато резче и очевиднее обозначались его контуры.
Наконец, высоко под куполом небес, где–то над видимыми мирами, затмевая светила и туманности, воссияла огромная пульсирующая звезда нового мироздания, обозначающая мои ориентиры и цели движения. Раскаляясь, она перемежалась полосами света и тени, а остывая, разливалась ровным притягивающим мерцанием.
И тут в умытой новизне линий родился горизонт, разом определились его манящие линии, восстановились утраченные ранее приметы времени и пространства. И где–то в мистической досягаемости переливалась красками и звучала сочетаниями звуков жизнь.
От нестерпимого желания скорее попасть в нее, сконцентрировавшегося болью в беспомощно трепыхающемся комочке меня, я проснулась.
Этот сон во всех деталях повторился в жизни, о чем написано в новелле «Сбывшееся пророчество».
3. Сон на книжной ярмарке
Весна 1994 года… Еще есть работа, жизнь продолжается и даже кажется оживленной и сносной. Хотя падали и падали производства, волнами выбрасывая людей на улицы и медленно перекрашивая розовые мечты глупцов в серую беспросветность. Зримо наступал крах прежних спасительных устоев, и интуиция подсказывала, что это необратимая тенденция. Верить в это не хотелось, а думать об улучшении не успевалось — сказывалась нечеловеческая усталость последних лет. После ушедшего на дно государства нас всех закручивало и затягивало в возникшую над ним воронку — приходилось мощно сопротивляться, чтобы оставаться на плаву в мощных течениях. Куда уж тут было думать о лучшем? Сопротивление изматывало силы, напряженное время продолжалось.
С началом весны я усиленно занималась здоровьем свекрови, которая сильно жаловалась на неопределенную хандру, все время твердила, что ей надо встряхнуться и тогда ее самочувствие улучшиться. Она была мастером наживать себе огорчения. Чтобы пояснить все перипетии и нюансы наших с ней отношений и понять указания вещего сна, о котором идет речь, надо вернуться на четверть века назад.
Итак, ее младший сын неожиданно заявил, что намерен жениться. И это при том, что Анатолий, старший, еще не был женат. Да еще на ком жениться? На своей соученице, сельской девчонке без связей и достатка. А ей так надоело жить в нищете, и она так стремилась пристроить свои чада в денежные дома! С этой целью давно присмотрела в невестки единственную дочь богатой четы Гузовых, что жили на одной лестничной площадке с ними, — Бэлы Иосифовны, преподавателя торгового техникума, и Льва Моисеевича, доцента металлургического института. К этим заносчивым соседям с высоким еврейским статусом, соблюдающим чистоту крови, безродным людям нечего было и мечтать подступиться, если бы не проблемы, возникшие с их наследницей. Во–первых, она родилась до слезного сожаления похожей на отца, в одном лице соединяющего черты коня и кролика. Рыжая, кудрявая, как овца, с крупным бесцветным лицом и выгоревшими дымчатыми глазами, она была просто страшненькой. Но имелось и другое, нечто похуже внешности, а именно: ее отец нес на себе явные следы вырождения — сухорукость и конское копытце, а значит, передал и ей свои подгнившие гены. Инку, так звали соседскую дурнушку, спасти и удержать в племенном статусе могла только свежая кровь, пусть хоть сколько угодно безродная.
Одним словом, моя будущая свекровь ждала первого шага со стороны Гузовых или хотя бы намека. И дождалась. Они в конце концов заговорили о ее сыновьях, осознав, что Инке не светит выйти замуж за принца.
Ульяна Яковлевна сразу же гордо вскинула голову и поджала губы.
— У меня дорогие мальчишки, — сказала вроде в шутку — Да и норовистые, несговорчивые.
— Это у вас Толя такой, только мы на него не посматриваем. Нам Юра нравится, мальчик тихий и спокойный. Или вы плохо думаете о нашей Инне?
— Ну что вы? У вас замечательная девочка, и я в принципе не против, но подумать все же надо.
А что тут думать, когда ко всему можно привыкнуть? Вон Притикины, что живут этажом выше, вообще своего Яшку женили на хромоножке, и ничего — все живы.
И вот тебе этот «мальчик тихий и спокойный» учудил!
А ведь не раскроешь же ему всю правду про ее уговор с Гузовыми! Хоть для наблюдательного человека она и была на виду, эта правда. Гузовы, дабы закрепить договоренность и задобрить будущую свояченицу, вызволили их из коммуналки и поселили в свою отдельную двухкомнатную квартиру. Сами же ушли в их трехкомнатную коммуналку, где одну комнату занимала древняя старушка. Ну, правда, со временем они старушке нашли другое место и забрали ее комнату себе. И тут еще стоило бы разобраться, действительно ли им нужен был Юра или завуалированное сватовство являлось лишь поводом для улучшения жилья. Но факт есть факт, договоренность о браке Инки с Юрой была прозрачно скреплена сделкой с квартирами.
Свекровь вспоминала те дни и разговоры, перебирала и перемывала в памяти все слова — пыталась понять, кто кого перехитрил. Мимо трехкомнатной квартиры, где вот–вот должна была освободиться одна комната и ее из коммунальной можно было превратить в отдельную, Гузовы в любом случае не прошли бы, не такие они люди. Но ведь о Юре она договаривалась с самой старой Розой! А Роза — мать Бэлы, а не Левы. И сколько бы он ни кричал на нее «У, жидовка пархатая», подчеркивая, что она ашкенази, а он сефард, но чирикать против тещи не посмел бы.
Но что теперь было сожалеть? Юра женился. Соседи дулись и разговаривали с нею сквозь зубы лет пять, пока не привезли своей Инке жениха из Умани, рослого красивого парня. Только тогда повеселели и восстановили прежние отношения.
Эти пять лет стали для меня сплошным испытанием. Отношения с Юриными родителями, как нетрудно догадаться, складывались у меня трудно. Я не сразу поняла, в чем было дело, с чем я столкнулась, да и не поняла бы, возможно, никогда, если бы спустя много лет свекровь сама об этом не рассказала. Но эти годы мне надо было прожить и ни в чем не ошибиться!
А тогда инерция ее надежд была велика! Она стремилась исправить положение и не мытьем так катаньем развести нас с Юрой. Для этого употребляла все родительское влияние на него, некогда весьма значительное. Но теперь оно ослабло, и она ненавидела меня еще больше. Злилась и на Юру, требуя от него шагов, на которые он не соглашался.
Войны внутри семьи часто носят грязный характер. Так было и тут, она долго выискивала на меня компромат. Еще перед нашей свадьбой ходила по Юриным одноклассницам, учившимся с нами в одной группе, и выспрашивала обо мне. Узнав, что я поступила в университет со своим мальчиком, а потом бросила его, она заподозрила меня в меркантильности и сильно напирала на это в разговорах с Юрой. Но этот взгляд на меня был сильно уж неорганичен и как–то не прижился.
И все же она не оставляла попыток запятнать меня и «вывести на чистую воду». Не гнушалась невоздержанным словом или подхваченным от недоброжелателей пересудом. В ход шли собственные представления о ситуациях и домыслы, основанные на своей практике жизни. Не скажу, что она прибегала к провокациям, но то, что случалось, толковала по своему, не пытаясь поговорить с нами, хотя любому понятно, что так истину не найдешь.
Однажды, когда у нас еще не было телефона, ей представился желанный повод. Мне на работу позвонила сестра и сказала, что поссорилась с мужем, после чего он выгнал ее на улицу, закрылся в квартире и теперь ей негде ночевать. Она слонялась по селу, делая вид, что гуляет. Это был скандал, который при ее должности завуча средней школы надо было немедленно гасить, пока он не получил огласки. Я выпросила служебную машину, предупредила Юру, что уезжаю на неопределенное время, и помчалась туда. Развернувшиеся события надолго задержали меня там, а когда в семье сестры страсти улеглись, оказалось, что уже стоит глубокая ночь. Водитель отказался возвращаться в город — он жил далеко от гаража и ему легче было заночевать здесь, чем добираться по пустому городу из конца в конец. Короче, домой я вернулась только утром. Что тут поднялось!
К сожалению, Юра долгое время не умел посмотреть на своих родителей со стороны, увидеть их уровень и оценить их опыт, а я вынуждена была считаться с этим.
У меня было немного больше преимуществ и по отношению и к нему, и к его матери. Первое из них состояло в том, что я выросла в селе. В отличие от города, где частная жизнь ограничена четырьмя стенами, в селе люди издавна живут более открыто. И на протяжении своих 18-ти лет, проведенных среди пяти тысяч славгородчан, мне удалось набраться ума, наблюдая многие семьи, их взаимоотношения в нескольких поколениях, и скопить базу данных для сравнения с той семьей, в которую я попала. Безусловно, такой материал был и у свекрови. Но во–первых, он на четверть века устарел, во–вторых, был набран ею на хуторе в тридцать семей, в-третьих, практически в отрочестве, когда мало что понимается, ведь она уехала оттуда в 15 лет. Ну, наверное, еще и то сказывалось, что она не была наблюдательной и вдумчивой, в отличие от меня.
Второе преимущество то, что я сама выросла в полноценной семье. По сути этого не было как у Юры, отец которого сидел все годы его взросления, так и у свекрови, рано осиротевшей. Поэтому я понимала не только интуитивно, но и на практике, как функционирует нормальная полная семья и в молодом своем веке, и когда взрослые дети обзаводятся своими семьями.
Все это вместе позволяло мне видеть, что с родителями моего мужа не все благополучно. В моих глазах они выглядели неразумными детьми, почему–то постаревшими, от которых мы с Юрой в некоторой степени зависим, живя в одной квартире. И коль жизнь их немало била и ничему не научила, то это говорило, что мое слово ими тем более не будет услышано. И я терпела.
Но от событий, разразившихся в то утро, мое терпение лопнуло. Пришлось громко указать на их недостатки, признаться, что они отнюдь не самые главные люди в моей жизни, что у меня есть сестра, благополучие которой мне дороже их покоя. Им это не понравилось, и случился скандал, после которого общаться друг с другом расхотелось. Интересно было наблюдать, как повела себя свекровь в ситуации, когда нормальные люди прибегают к молчанию на пару–тройку дней, а потом все равно начинают разговаривать.
Она вдруг пустилась во все тяжкие — решилась на бытовые пакости, надеясь вывести меня из равновесия. Естественно, делала такое, что ей самой казалось досадным, иначе говоря, она демонстрировала свои уязвимые места, указывала на то, что могло отравить ей жизнь. Я приняла игру и в точности повторяла ее поступки. Начала она с того, что было для нее привычнее профессионально, с обуви: взяла и забросила всю нашу обувь из коридора в нашу комнату, дескать, с глаз долой… И завертелось: я выставляю обувь в коридор, она — бросками возвращает в нашу комнату, причем когда нас нет дома. По правилам игры, я должна была делать то же самое. Поэтому в ближайшее время, когда они с мужем были дома и мирно смотрели телевизор, я принялась мыть в коридоре пол и с многозначительным видом занесла их обувь в их комнату, аккуратно разместив на видном месте. Интерес к обуви у нее сразу же пропал.
Далее она принялась за ванну. Только что я замочу свои вещи для стирки, как она тут же их вынимает, кладет в таз и начинает купаться. После купания, естественно, мои вещи в ванну не возвращаются. Пару раз я промолчала, выходила и достирывала плохо подготовленное белье. Смотрю — не помогает. Пришлось опять применить принцип: делай как я, делай лучше меня.
Нет смысла описывать другие ее находки, потому что потом была кухня, туалет, форточки. Не знаю, до чего бы она вообще дошла, если бы я ей не объяснила, что любое действие, направленное против нас, будет немедленно повторено мною и направлено против нее. Злости ее выходки у меня не вызывали, потому что Юра не давал мне повода сомневаться в нем. Он оставался в трезвом уме. В мои распри с его матерью не встревал, хотя страдал от них — ему трудно было переломить в себе то великое почтение, которое она у него вызывала раньше и для которого сейчас уже не было оснований. Просто он молча наблюдал, что с нею происходит и, видя, что я не загораюсь местью или патологической враждебностью, верил в мои способности мягко отстоять себя и вернуть его мать в прежнее состояние. Увы, она этому сопротивлялась. Итак, на мои слова об адекватных действиях с моей стороны она промолчала и на некоторое время угомонилась. Так мне казалось. Но как же я была наивна!
Через несколько дней я стала замечать, что Юра не хочет без меня выходить на кухню. Я спросила, чем это вызвано, и он признался, что стоит ему оказаться там одному, как появляется мать и начинает изводить его грязной руганью. А он не может ей ответить, он теряется и не находит слов. Ему казалось, что это уже не мать, а чужое непредсказуемое существо, от которого можно ждать чего угодно. Юра начал с опаской есть пищу, простоявшую на кухне без нас. Это становилось невыносимым. Что она себе думала, вытворяя такое? Неужели надеялась на лучшее?
Но я все же не допускала, что она дойдет до крайности и решила придерживаться выработанной тактики — повторять ее поступки. Отбить атаки на моего мужа оказалось проще простого: по утрам я выходила на кухню, когда Юрин отец завтракал, и высказывала ему обиды, заодно указывала на их глупые умы и низкие души — с подробным анализом, почему так говорю. Через неделю он выбросил белый флаг. Прихожу как–то вечером с работы, я тогда преподавала в вузе, а мой муж улыбается и светится, чего с ним давно не было. Мне так радостно было видеть его довольную мордочку, сияние глаз! В чем дело? — спрашиваю. И он рассказал, что в мое отсутствие к нему в комнату вошел отец и дословно сказал такое:
— Скажи своей жене, чтобы она меня не трогала, а моя жена перестанет донимать тебя.
Я ушам своим не поверила!
— Так и сказал «моя жена перестанет…»? — переспросила я. — Не «твоя мама», а именно «моя жена»?
— Да, он так сказал, — подтвердил Юра.
— Выходит, они не считают тебя своим сыном?
— Так получается, — сказал Юра.
— Не понимаю… пусть я плохая, но ты–то что им сделал? — я вспоминала, сколько горя нам принесла моя сестра своим первым замужеством, какие муки и неудобства мы терпели, но наш гнев никогда не был направлен на нее. И это я считала нормальным. А тут столкнулась с извращенной нравственностью. По сути это было проявление отсутствия нравственности, как бывает у людей, не тронутых воспитанием и не знающих, что это такое вообще.
Честно говоря, я думала, что соглашение, заключенное между мужчинами по инициативе старшего из них, действительно джентльменское и будет соблюдаться. Нам бы ничего не стоило не только молчать, но даже и разговаривать с ними, забыв обиды. Правда, сначала я понимала их позицию так, что они злились на меня, полагая, что я обижаю их сына. Но когда они сами принялись оскорблять и унижать его, я их понимать перестала.
Разбираться в этих тонкостях не очень хотелось, мы с Юрой в то время много работали и практически не имели свободного времени. Да и чего тут выдумывать? Они — Юрины родители, и значит, мне не трудно будет забыть досадные недоразумения. Но я видела, что делать этого нельзя, они настроены по–другому — воинственно, и любое мое движение, вызванное доброй волей, примут за признание своей победы. Этого допускать было нельзя, люди, выходящие из ссоры, должны обоюдно покаяться и не претендовать на правоту, иначе война будет продолжаться с новой силой.
Пока я волей–неволей размышляла об этом, Юрины родители снова обманули нас, спокойно нарушили соглашение и опять повели грязную игру. Они вызвали из Киева старшего сына, чтобы настроить против нас и попытаться через него склонить Юру предать меня. Мать учила одного сына вредить другому! Из какого мира вышли эти люди? Такого я не видела, не понимала, такому не учили ни религия, ни мудрецы, ни история человечества. Мои родители до последней минуты приказывали нам с сестрой жить дружно. А тут было все наоборот.
Мы все были дома, когда появился Анатолий. С полчаса родители обрабатывали его в своей комнате, учили слепо ненавидеть Юру и делать ему зло, дескать, тогда они, родители, будут счастливы. Мрак, абсурд! Анатолий вызвал Юру на кухню, буркнув, что надо поговорить. О чем они там говорили, не знаю, но Юра не возвращался, а я душой почувствовала, как ему тяжело. Я вышла в коридор и увидела жуткую вещь — дверь комнаты родителей была приотворена и свекровь, стоя за той щелью, подслушивала, как по ее наущению скандалят сыновья. Она хотела знать, насколько рьяно старший сын выполняет ее грязное поручение и достаточно ли эффективно вредит младшему сыну. Мои силы иссякли, казалось, я сейчас зайду и убью ее. Чтобы этого не случилось, я с силой захлопнула дверь их комнаты и прошла на кухню, чтобы прекратить эту варварскую подлость, затеянную Юриными родителями. Я просто забрала Юра в нашу комнату.
С тем Анатолий, этот подрядившийся на подлости справедливец, убрался вон, а я зашла к его нанимателям и сказала, что любые родители в принципе не имеют права быть глупыми. Но если им нравится собственная недальновидность, то нет силы, которая заставила бы меня терпеть издевательства над Юрой, и если они не прекратят его третировать, то я им устрою веселенькую жизнь, от которой они будут выпрыгивать из окон. И я готова была это делать, клянусь! Но, кажется, это сработало — несколько лет мы жили, не замечая друг друга. А потом получили квартиру на Парусе и уехали от них.
Отношения наши практически так и не восстановились, правда, не по нашей вине, а по их вредности. Пару раз мы приглашали родителей к себе, и они приезжали — на банкет по случаю защиты Юриной диссертации и однажды на встречу Нового года.
Через пять лет мы поменяли квартиру и переехали в центр города. Здесь они у нас не бывали, хотя Семен Иванович несколько раз звонил, когда Ульяна Яковлевна уезжала в Киев прислуживать в быту старшему сыну. Свекр жаловался на нее, на жизнь, на семью Анатолия и давал нам понять, что прежняя травля нас исходила не от него. Видно было, что он многое пересмотрел, понял и считает себя недостойным снисхождения, тем более что оно оскорбило бы его. Короче, речи его были полны двойственности и сомнений. Он говорил, что его жена очень любит старшего сына и считает, что именно он станет их опорой в старости. К тому же, мол, там растет внук.
— Хотя это мне не по душе, но что–то изменить невозможно.
— Не надо ничего менять, — сказал ему Юра, — нас все устраивает, — после этого он нам звонить перестал.
Прошло пятнадцать лет. За это время не стало нашей страны, нашего мира и нашей культуры. Все поменялось. В новых реалиях всем трудно жилось, потому что исчезла стабильность, забота о трудящемся человеке со стороны государства. Прекрасный народ, воспитанный жить и работать для своей Родины, предали, он оказался брошенным на произвол судьбы и постепенно распадался на отдельные стаи. Но мы еще находили свое место в событиях, еще работали и жили в достатке.
Однажды в воскресенье вечером зазвонил телефон. По привычке я взяла трубку.
— Это звонят с Октябрьской площади, — прозвучал голос свекрови.
— Я узнала.
— Умирает мой муж, — сказала она. — Могу ли я рассчитывать, что вы…
— Мы едем к вам, — сказала я, сразу представив, как тяжело ей было обратиться к нам за помощью.
— Спасибо.
Семен Иванович был в сознании, он умирал от отека легких, но ему казалось, что он поправится. Мне было жалко его, маленького и похудевшего, который так нескладно прожил свою жизнь, обладая знаниями и не обладая мудростью. Я присела возле него и гладила его руку, а он жаловался мне, что его единственный внук растет нерусью.
— Ваш ребенок был бы другим, я знаю, — сказал он, как обычно называя меня на «Вы».
— Что толку говорить об этом, все уже состоялось, — ему становилось хуже, порой он засыпал, поэтому я больше помалкивала. Он не отпускал мою руку и тут же просыпался, едва я прекращала его гладить.
Свекровь сидела на диване и молчала. Юра стоял возле меня.
— Надо что–то делать, — сказала я свекрови, улучив момент.
— Что делать? — спросила она почти с негодованием.
— Его еще можно спасти, надо парить ноги, растирать… У моей сотрудницы мать страдает диабетом и у нее часто случаются такие же осложнения. Но моя сотрудница умеет выводить ее из них. Я сейчас позвоню и расспрошу все в деталях…
— Не надо, — остановила меня свекровь. — Пусть все идет, как идет.
— Вы Толе звонили? — спросила я. — Почему он не приехал?
— Звонила, — сказала свекровь. — Он занят. И вообще, он сказал, что досмотреть мужа до смерти — это мой долг. Вы не оставите меня?
— Нет, конечно. Что за вопрос?
— Тогда идите домой, отдохните. На днях тут будет хлопотно, — я не узнавала свою свекровь, это был уже совсем другой человек.
Я наклонилась поцеловать свекра.
— Спасибо, что пришли, — прошептал он, и это были последние его слова. После них он впал в беспамятство, из которого больше не вышел.
Было уже темно, но Юра еще задерживался на работе, когда на следующий день позвонила свекровь:
— Он постепенно уходит. Как только его не станет, я позвоню вам, будьте готовы.
И вот это случилось, она позвонила, сказав одно слово: «Приезжайте». Я оставила Юре записку и поехала одна. Правда, Юра появился почти следом. Со свекровью находилась постаревшая и опустившаяся с неба на землю Бэла Иосифовна, ее несостоявшаяся свояченица. Ровно через две недели Бэла Иосифовна умрет точно от такого же отека легких, что и Семен Иванович, и семья Гузовых уедет в Хайфу без нее.
После похорон свекровь, удостоверившись, что надеяться она может только на нас, предприняла шаги, чтобы после нее квартира досталась Юре.
— Вы с Толей посоветовались? — спросила я, когда она объявила свою волю. — Он не будет возражать?
— А что мне Толя? Это я решаю.
Передо мной была простая беззащитная женщина, настрадавшаяся, прожившая жизнь без счастья.
— Я не любила Семена, — рассказывала она, объясняя, почему на похоронах не плакала. — Что я с ним видела? Ничего хорошего.
Опустевший дом Юриных родителей пропах нищетой. С момента нашего уезда оттуда там ничего не делалось. Все деньги двух пенсионеров уходили на лечение, и их не хватало не то что на дом, а и на новую одежду. У свекрови на все сезоны оставалась одна бостоновая юбка и ситцевая блузка. Из верхнего — одно на все сезоны демисезонное пальто.
Я потеряла покой, найдя ее в таком плачевном положении, и не успокоилась, пока уже через несколько недель она не была с полным гардеробом, одета на все сезоны во все новое. Благо, у меня тогда были такие возможности. С нами она зажила более интересно, насыщенно, объездила всех своих и моих родственников, много и подолгу принимала у себя старшую сестру. Я привела ее в свой магазин, который назывался «Юрий», показала также типографию, где работала на основной работе, рассказала, как делаются книги. На тот момент мы отремонтировали свою чудную однокомнатную квартиру с огромной кухней, обставили хорошей новой мебелью, и Ульяне Яковлевне нравилось оставаться там, когда мы уезжали в командировки.
Помню, молодым летом 1992 года мы с Юрой в последний раз были в Ленинграде, тоже на книжной ярмарке. Времена уже наступили мрачные. Мы ехали туда медленным и каким–то потерянным пассажирским поездом, словно он шел по необжитому лунному пространству, почти одни в вагоне и проводница просила нас задраиться в купе на все замки, потому что могут прийти грабить. К счастью, этого не случилось, но впоследствии Юра купил специальное устройство для запирания купе изнутри, так оно и лежит у нас как память о той истории, ни разу не использованное.
Ленинград мы нашли в плачевном состоянии — после прекращения непрерывных реставрационных работ и работ по обновлению зданий, которые велись в советское время, он враз обветшал и утратил вид. На некогда гордых стенах и фасадах размылся фон, местами обсыпалась штукатурка и зияли темные пятна запустения, стали видны их старые кирпичи и трещины.
Не меньше того изменились и люди. Из центра исчез дух гостеприимства, пропали благообразные старушки, вежливые, доброжелательные, всегда улыбающиеся и готовые дать любое разъяснение гостю города. Их места на скамейках скверов заняли дети перестройки, будущее нации — пьющие, жующие, отрыгивающие и плюющие тела, сидящие на спинках и ногами грязнящие сидения. Душа скулила неприкаянным щенком, глядя на это. Оказывается, старую ленинградскую публику, как скот, согнали в пригороды и гноили там в бараках, а их квартиры раскупили новые русские — разбогатевшие подонки из подворотен, жучки, некогда промышлявшие спекуляцией и другими грязными делишками. От них смердело на расстоянии, несмотря на попытки выглядеть респектабельно.
Этот же дух царил и на ярмарке, где повсеместные цветы выглядели как венки на могиле отрасли. Книг было много, но они уже начинали терять соответствие хорошему вкусу. Под красивые обложки проникали пошлые писания о ничтожной жизни вульгарных однодневок — мнимых богачей с убогими мозгами, проституток, мнящих себя элитой, гнилого племени новых лишних людей, потребителей и прожигателей жизни.
И все дни нашего отсутствия свекровь провела в нашей квартире — безвыходно.
— Почему же вы не выходили? — спросила я, когда она рассказала об этом.
— Здесь так уютно и красиво… Мне не хотелось выходить и видеть грязь улиц и убогость людей, — сказала она, и была права — в нашем городе тоже все менялось в худшую сторону, просто мы тут больше бегали да суетились и не замечали этих перемен.
Странным, необъяснимым образом даты ее последних событий связывались с датами моей сестры. Третьего июня 1993 года мы вместе с ней поехали к Александре на день рождения. Квартира, куда попала свекровь, произвела на нее еще более неотразимое впечатление, чем наша. Весь вечер у нее горели глаза и улыбка не сходила с уст. Вот как можно устроить свое жилье! А она живет в запущенной квартире, где с потолка осыпается штукатурка, и сама уже с ней ничего не сделает.
— Все, завтра же начинаю собирать жечи! — решилась она, когда мы привези ее домой.
— Куда? Что такое? — спросила я.
— Перевозите меня в свою квартиру, а сами перебирайтесь сюда и начинайте ремонт, пока молоды. Тут вам работы предстоит не на один год.
Так мы и сделали — свекровь перевезли в свою обустроенную квартиру, а сами поехали на старое место, где начиналась наша совместная жизнь. И 17 июня то же года, в Юрин день рождения, кое–как после переезда разбросав книги по комнатам, из которых уехали так давно и которые без нас стояли сиротами, мы отправились в Бердянский санаторий «Меотида» на отдых.
И все же свекровь не могла забыть свою привязанность к любимцу, своему первенцу, несмотря на его отказ заниматься ее старостью. Я видела, что ее мучает это, она не смирилась с его отчуждением, хочет быть любимой им, что–то значить для него, и не знала, как развеять эти тягостные настроения. Через год по смерти Семена Ивановича Анатолию исполнялось 50 лет. Ради свекрови мы предприняли вояж: накупили еды, подарков, взяли билеты в спальный вагон и повезли ее в Киев, к нему в гости.
Юбилейный вечер прошел хорошо, но уже наутро, когда Анатолий и его жена ушли на работу, я нашла свекровь на кухне в слезах.
— Что случилось? Почему вы плачете?
— А ты на меня не обидишься, если я расскажу?
— Конечно, не обижусь. В чем дело?
— Я опять просила Толю забрать меня к себе, а он отказал.
— Под каким предлогом?
— Сказал, что у него нет для меня места и что вы меня поселили в хорошую квартиру, а я капризничаю.
— А ведь вы знали, что он откажет, так ведь? — спросила я. Она молча кивнула. — Так зачем же проситесь к нему и подставляетесь под отказ, зачем унижаетесь? Вы сами себя обижаете. Разве вам плохо с нами?
— Не плохо.
— Почему тогда вы сюда рветесь?
— Я не рвусь сюда, — сказала она. — Как ты не понимаешь? Я хочу, чтобы он согласился меня взять, а потом я, может, и передумаю ехать.
Зима прошла благополучно, а к весне свекровь начала жаловаться на то, что ей нерадостно, хочется встряхнуться.
Что было делать? В конце апреля мы с Юрой организовали празднование 25-летнего юбилея нашей свадьбы. Были только свои, но мы хорошо погуляли, поплясали. Свекровь произнесла тост:
— Хочу выпить за своего сына, что он такую женщину возле себя удержал. А ты, Люба, прости меня за все. Много я зла тебе сделала — при всех прошу прощения.
— Да какое зло?! — воскликнула я. — Лозинку же в руки не брали, а остальное не в счет.
Шли майские праздники, мы повезли свекровь в село, на природу, на молодые травы. Она, вроде, и радовалась, но что–то мешало ей чувствовать легкость.
— Давайте я устрою вас в отделение неврозов, — предложила я, — там вы и подлечитесь, и отдохнете.
— Это на Игрени?
— Да, в Одинковке.
— Ты хочешь засунуть меня в дурдом? — насторожилась она.
— Какой дурдом? Это бывший обкомовский санаторий.
— Нет, в другую больницу вези, а туда не поеду.
И мы госпитализировали ее в специализированное кардиологическое отделение, где она лечилась почти до конца мая. А я в это время сама легла туда, куда она не захотела.
Да, в очередной раз я побежала в отделение неврозов промывать сосуды и подпитывать свой мозг витаминами. В этом тихом мирке времена сохранялись почти социалистические, и уже одно это если не лечило, то хотя бы давало отдых. Мне выделили отдельную палату, что окном и балконом выходила в сторону Днепра.
В ближайшие выходные ко мне приехал Юра и привез свекровь — показать, в каком «дурдоме» я лечусь, чтобы она переменила о нем мнение. Свекровь вошла ко мне бочком, с тревогой оглядываясь на дверь, кажется, она и меня заподозрила в неадекватности, ибо странно косилась и молчала. Потом осмотрелась и переменилась в лице:
— Вот здесь ты меня хотела лечить?
— Да. А что, не нравится?
— Что ты! Как же не нравится? В коридоре панели из натурального дерева, двери вот тоже, — она подошла к двери, потом шагнула к балкону, провела пальцем по его оконной раме, — и окна… Все из живого дерева. А можно два раза в год лежать в больнице?
— Да хоть три, были бы наши деньги!
— Тогда я согласна.
— Да? — засмеялась я. — Наконец–то.
— Пролечись тут сначала ты, а потом я. Можно так?
— Конечно, можно.
Солнечный луч проник в комнату, полоснул меня ярким теплым светом и спустя недолгое время исчез так же внезапно, как и появился. Я вышла на балкон, откуда могла наблюдать сочные краски заката, разливающиеся не только по небу, но и по неподвижной глади Днепра. На мир людей начали опускаться сумерки. В такие моменты я не способна была жить в нем, ибо мои мысли уносились куда–то ввысь, словно пытались угнаться за уходящим светом, ухватиться за него, чтобы не погружаться во тьму. Да и сосредоточены они были на неземных проблемах. Обозревая сверху суету и ограниченность земли, думалось о вечном и беспредельном: что было до нас, что будет после нас, как долго это длится и далеко ли простирается. Тот простор, откуда на меня исходило тепло солнца или сияние звезд, завораживал, и я впадала в состояние неизъяснимой тоски. Мне все казалось родным, я за все была в ответе и все беды и даже радости в эти часы болели во мне странной болью — болью существования, болью причастности вот к этому, чему названия нет.
В этом сказывалась не только моя романтика в отношении мироздания, берущая начало из читанной в детстве фантастики, в большей степени — земные тяготы. Возможно, поэтому Хохолева Анна Алексеевна, моя лечащий врач, уже на протяжении месяца терпеливо снимала с меня накопившиеся стрессы. Она так очистила мои нервы, фактически оголив их, так разрелаксировала систему восприятия, что я способна была плакать над цветущим жасмином от счастья видеть его и от переполнявшего меня восторга его красотой. Я готова была горевать тихо и отрешенно, оттого что закат, отрезая свет от темноты, ежедневно напоминает о будущем. Мол, однажды он пройдет через меня и отрежет меня от временного — по меркам вечности, мгновенного — пребывания в этой чудесной яви, оттолкнет в холодную вечность без имени и лика.
Смиряться с тем, что это надо воспринимать с кротостью, с тупой покорностью, как нечто неизбежное и естественное, мне было невыносимо. Я всеми ипостасями не по своей воле пришла сюда откуда–то, значит, в моем рождении есть сакральный смысл. Так куда я должна уйти после заката? Почему никто не попытается вникнуть в это и пресечь злой произвол, вынесший мне смертный приговор? «Никуда» и «Ничто» — это поэтические образы. Но ведь каждый нормальный человек понимает, что поэтический образ явления и его суть — это разные вещи. Люди уходят в Никуда, которое может быть либо славой, либо безвестностью. И все же это не ответ на мои вопросы. Люди превращаются в Ничто, которое своей материальной частью становится пищей Земли, а незримой — … кому пищей? Какое Нечто ждет нашей смерти?
И все–таки трезвости рассуждений у меня хватало для понимания, что дальше за этой софистикой, за этими вопросами и попытками найти на них ответы начинается мистика. И хоть в виде предощущения она жила во мне, как и в каждом из людей, даже, как видно, искала выход в мир материального и объяснимого, но раздумывать над ней еще и еще я не стремилась. Я понимала, что чрезмерное философствование по поводу мистики без обретения дополнительного научного знания, может негативно сказаться на мне, сделать отличной от других. Да и зачем? Мне хватало ощущения загадочности от своих настроений, приходящих во время заката.
Да, я смотрела на закат.
Смутные предчувствия, тревожные, пугающие, вползали под кожу, шли по ней пупырышками, но я прогнала их. На несколько дней я отпросилась из больницы, теперь у меня было время на сборы, а потом меня ждала Киевская книжная ярмарка, праздник души. Будет такая роскошь — смотреть на новые издания, листать их и, возможно даже, встречаться глазами со счастливыми авторами. После ярмарки я вернусь сюда, чтобы выписаться из стационара, получить бюллетень и аки херувиму выйти на работу.
И все–таки закат… Закат печален в своем величественном прощании с днем, в красках багровости, грозной и не элегической. Он означает одно — опять что–то остается за чертой, отягощая память, и что–то вылущивается из предчувствий дня грядущего.
В день отъезда в Киев на ярмарку к нам пришла свекровь, села в кухне, поеживаясь от холода. Она привыкла одеваться по календарю, а лето 1994 года выдалось позднее и холодное, весь май мы не снимали плащи.
Юра еще был на работе. Я быстро сготовила обед, достала бутылку шампанского и мы сели обедать вдвоем. От выпитого и от горячей еды свекровь согрелась, повеселела, начала что–то рассказывать своим щебетливым голосом. Она радовалась жизни! Мне так приятно стало, так хорошо на душе, что я ее согрела и немного отодвинула от нее ту страшную жизнь, которая клокотала вокруг. Мне захотелось закрепить в ней это настроение. И тут я вспомнила, что недавно по случаю купила три одинаковых свитера ручной работы, отличающиеся цветом. Один отдала сестре, а еще два ждали своей участи. А что? Они довольно прилично выглядят. И я вынесла один для свекрови.
— Наденьте прямо сейчас, чтобы не замерзли, выйдя на улицу.
— Это мне? Какая красота, — она надела свитер темно–лилового цвета, и он оказался ей к лицу. — А не страшно, что он полнит, такой пушистый?
— Теперь модно ходить в объемных свитерах, главное, чтобы бедра были худые и руки длинные, — сказала я, подтягивая ей рукава повыше. — К тому же вам хорошо в этом цвете.
— Жаль, — вздохнула она, побежав к зеркалу смотреться, — не перед кем похвастаться.
С этим мы распрощались. Закрыв за ней дверь, я поспешила на балкон — хотелось посмотреть на нее со стороны в обновках: подаренном только что свитере и недавно купленной юбке. Вот она вышла из ворот, прошла под балконом, поравнялась с входом в кинотеатр «Октябрь», сейчас ее скроют распустившиеся каштаны. Но нет, она почувствовала мой взгляд и оглянулась. Нашла меня на балконе, засмеялась и покрутилась из стороны в сторону, демонстрируя наряд. Я показала ей большой палец, поднятый вверх. Тут подошел трамвай, и она поспешила перебежать дорогу, чтобы вскочить в него, каштаны скрыли ее от меня.
Вот и все. Больше живой я ее не видела.
Возможно, я пишу скучные вещи. В моем рассказе все просто и приземлено, как сами будни — кирпичики существования.
Поезд приплясывал на стыках рельс и катил, катил нас с Юрой в украинскую столицу. Ну, столицей моей души этот город никогда не был, и назвала я его так не из уважения к его роли или аляповатой истории, а из почтения к возрасту.
В спальном купе мне не читалось, хоть было весьма уютно. Наверное, глазам не хватало свету, только сказать об этом они не могли, не воспринимали текст и все. Зато новые наряды чуть ощутимо грели нутро сладкими предчувствиями, и я к ним прислушивалась.
Я любила ездить на ярмарки, где по–настоящему с головой окуналась в полюбившуюся среду, где отдыхала от основной работы и домашних дел. Мне нравилось останавливаться в хороших гостиницах, изучать новые города. Так я узнала Нижний Новгород, Ростов–на–Дону, Кисловодск. О Москве и Ленинграде не говорю, я их и раньше знала и бесконечно любила. Не удивительно, что ярмарка «Белые ночи» в Ленинграде превращалась для меня в ежегодный праздник, в воспоминания о молодости. Часто ярмарки устраивались в Ялте, и мы обязательно туда ехали, совмещая участие в них с отдыхом на море. Останавливались обычно в гостинице «Ялта», когда–то абсолютно недоступной для нас. Там мы спускались лифтом на пляж, наслаждались солнцем и морем и вспоминали время, когда, приезжая в Крым, вынуждены были жить на съемных квартирах в жутких условиях. Ярмарки по областным городам Украины нас привлекали, но исключительно работой, особенно Харьковские времен Кушнарева и первые Запорожские. Во Львов мы не ездили, его мир всегда был для нас чужим, даже раздражающим.
Повторюсь, Киев как столицу мы не воспринимали, в нем не чувствовалось какой–то внутренней цельности, от него веяло чужеродностью, ложью, сомнительными ценностями и притаившимся лицемерием. Пожалуй, мы бы не ездили сюда вовсе, но тут жил Юрин брат, и возможность увидеться с ним привлекала. Старое нами забылось, новое — еще не накопилось.
Сейчас мы планировали остановиться в гостинице и пригласить Анатолия с женой к себе — пусть и для них наш приезд будет приятным сюрпризом с возможностью нарядиться и выйти в люди.
Утро нашего приезда в Киев выдалось холодным и дождливым. Через сито туч сеял нудный, совсем не летний дождик. Однако настроение было оживленным и радужным. Я всю дорогу смотрела в окно и видела дали с изумрудной, совершенно ошалевшей растительностью. Весна в том году была поздняя, прохладная, поэтому в конце мая в Киеве стояла пора, когда только–только готовились к взрыву цветения акации. Тяжелые белые гроздья обещающе покачивались на ветру. Акации, как и я, ждали солнца. Только солнцу они могли подставить свои белые причудливые соцветия, только на солнце могли излить свой пьянящий аромат.
Я тоже любила солнце. Помню, еще во время моей работы в науке у нас проводился конкурс изобретений по одной из актуальных тематик. Я решила участвовать в нем и приготовила свое предложение. Его надо было вбросить в почтовый ящик жюри под своим секретным девизом. Девиз я написала такой: «Нет ничего прекраснее зноя». Он–то и прозвучал в зале, когда объявили победителей. Не помню, какой приз я получила за второе место, но мой девиз помнили долго. Одно время из–за него меня даже называли знойной девушкой, но это не прижилось. Ах, воспоминания… Так вот, я любила солнце и каким–то древним знанием уже знала, что после такого утра будет погожий майский день.
Участников ярмарки встретили на вокзале и привезли в гостиницу. Там — стойка регистратуры, администратор с кислой физией, паспорта, приглашение на ярмарку, регламент дней… Скоро мы, позвякивая ключами, прошли в свой номер, расположились: душ, новый халат, блаженство. Я вышла на балкон 12‑го этажа, посмотрела вниз и увидела акациевую аллею, протянувшуюся вдоль корпуса гостиницы. Дальше шел обширный двор с автостоянкой. От остановки метро к гостинице все пешеходы шли по этой удивительной аллее. Странно, никто из них не поднимал головы и не замечал, что идет по акациевой аллее, не думает, что такая аллея — большая редкость, особенно для Киева — города каштанов. Ведь городом акаций был Днепропетровск, для полноты информации скажу, что Одесса — это город платанов, а Харьков — город кленов.
Акация готова была к моему приезду, назавтра она распустит белые гроздья и выбросит мне под балкон свой аромат. Назавтра она будет в цветении.
Каждый город, как место земли, имеет свою ауру. В Киеве она была самой неблагоприятной, поэтому княжества Киевской Руси так враждовали, что в итоге она распалась, поэтому и Чернобыль случился. А вдобавок Киев прокляли за распад Союза, и вечное это многомиллионное проклятие еще долго будет лишать его согласия и благоденствия. Стоит ли удивляться, что тамошние ярмарки не приносили успеха, дохода и просто приятности? Одна только надежда бестолковая и оставалась, всякий раз зазывая сюда простаков, как леший зазывает на пустоши и болота. Этот раз не стал исключением. Фирм приехало много, людей — еще больше, зал был забит столиками с горами книг на них, а сделки никто не производил, договоры не заключали. Преодолевая жару закрытого помещения, люди зевали, но не покидали рабочих мест, опять же — надежда.
Недавно я обнаружила в себе испорченность зрения и начала для работы надевать очки. От непривычки к ним у меня иногда кружилась голова. А тут еще духота… Я сняла очки и покрутила в руках красивое изделие, от скуки протерла стекла, отложила — мне не читалось и вообще как–то ничего не хотелось.
Юра принес из буфета холодной минералки, кофе и бутербродов, присел рядом. Его большие синие глаза струились радостью и неопределенной улыбкой, видно, что ему было хорошо — вот счастье, и ничего больше не надо! Не страшно, что ярмарка оказалась абсолютно бесполезной, зато тут собрались все книжники бывшего Союза, столько знакомых лиц, сколько разговоров и воспоминаний! И Юре тут нравится, он отдыхает от своего института, где дела идут плохо и ему все труднее ходить туда на работу. За то, чтобы он на три дня позабыл свои неурядицы, я готова была заплатить и больше, чем стоила эта поездка. Я погладила его по руке.
— Завтра последний день, а у нас нет ни одного договора, — сказал Юра.
— Я знала, что так будет. Не думай об этом, — я обвела взглядом огромный зал. — С каждым разом все хуже и хуже… Скоро эти люди перестанут ездить на ярмарки, и, возможно, многих мы видим здесь в последний раз. Хиреет издательское дело.
— Но здесь так много хороших изданий! Только дорогие, конечно.
— Да, многие ударились в эксклюзив, издают малыми тиражами, почти коллекционными, или вообще выпускают номерные книги.
— Банкет сегодня или завтра? — спросил Юра.
— Сегодня, завтра же почти все уезжают. Да, — ностальгически сказала я, — были когда–то банкеты… Помнишь, «Белые ночи» в Ленинграде? — Юра кивнул. — А теперь это просто совместные обеды.
Действительно, на банкете не было ни музыки, ни танцев, ни сколько–нибудь интересного ведущего, задающего тон встрече. Обычно на настоящих банкетах говорили о новостях отрасли, о новых тенденциях, о перспективе, что–то обсуждали. А теперь просто пришли уставшие, разочарованные люди, встали группками за столики, крепко выпили и поели подобие шашлыков из отварного мяса, обработанного какой–то гадостью с запахом дыма. Одно успокаивало, что в гостинице не надо было думать об ужине.
Под утро мне приснился длинный и очень связный сон, словно это было кино, в котором я реально участвовала. Сначала я не придала ему значения, засуетилась со сборами, чтобы после работы схватить сумки и лететь на вокзал. После бодрого умывания мы поспешили на рабочие места. Идти было не близко, особенно если учесть, что приходилось туда–сюда носить ящики со своими образцами. Может с километр, может чуть дальше. Дорога пролегала по опушке какого–то леска с прекрасным свежим воздухом. Мы вышли пораньше, чтобы надышаться расцветшими акациями, в Киеве они особенно яростно пахли.
Зал оказался полупустой, многие столики были свободны — после банкета, переусердствовав с выпивкой, некоторые делегации или задерживались, или вообще решили прогулять последний день. Но мы мужественно заняли свое место и принялись скучать, так как развлекаться было нечем. Кто–то рискнул открыть больше окон, не боясь сквозняков, готовых вынести отсюда бумаги и протянуть насквозь наши хлипкие тела. За ними ворвалось что–то тревожащее, огромное и фантастическое. Гадать не приходилось, это было предчувствие дождя, с запахами озона и неуловимым дрожанием воздуха от дальних–дальних гроз. Постепенно зал все–таки заполнился участниками ярмарки, его пронизали живые импульсы, гул голосов — люди обсуждали банкет и его влияние на их утреннее здоровье. Тема самочувствия просто повисла в воздухе, и тут я ощутила боль под левой грудью и в левой руке повыше локтя, неизвестно откуда взявшуюся. Ощупывание лишь подтвердило, что там что–то саднит, и весьма ощутимо.
— Что случилось? — Юра заметил мои движения, забеспокоился.
— Что–то болит, вот здесь и здесь, — я показала, где именно возникли проблемы, и тут вспомнила о сне.
Во сне я была дома, в своей развороченной квартире, где будущая столовая сливалась с коридором, разделяясь лишь поставленными Юрой деревянными стойками для нового простенка. Посреди столовой находился журнальный стол с яствами, за ним должен был кто–то сидеть. Как раз мы там со свекровью обедали с шампанским перед нашим выездом в Киев.
Те, что должны были сидеть за столом, находились в комнате, но я их не видела. Думалось мне, что среди них есть Юра. Зато все внимание привлекала собачка, маленькая такая, декоративной породы, мечущаяся по комнате. Почему–то она сильно злилась, без конца прыгала и лаяла, набрасывалась на предметы, неистово грызла их, оставляя вмятины от зубов, а кое–где и щепки. Я начала прогонять ее, чтобы она не порушила стойки, которые уже были ею изгрызены. Тогда она набросилась на меня и искусала под левой грудью и всю левую руку от кисти до плеча. Кто–то сказал, что она может быть бешеной. Да я и сама видела, что животное опасно и в нормальное состояние уже не вернется, хотя бешенства не предполагала. Тогда я взяла тяпку для прополки огорода и дважды рубанула по собачке, разрубив на три части.
Сон был явственный до того, что возникшие в нем ощущения оставались и днем. Они–то мне и мешали.
Я знала, что дурные видения надо рассказать кому–нибудь, это лучшее средство забыть их, а значит и ощущения от них. Ну кому же? Конечно, Юре. Но Юра к снам относился равнодушно, и обсуждения не получилось.
— Пойду к западным делегациям, у них там еще сохранились древние народные знания, они мне его разгадают, — сказала я, вставая.
Не помню, к кому именно я подошла. Наверное, к тернопольцам. Но едва люди услышали о сне, заподозренном, что он вещий, как тут же вокруг меня собралась большая компания. Пришлось несколько раз повторить свой рассказ, пока все его поняли. Мне задавали вопросы, я отвечала.
— Была ли кровь, когда вас кусала собака?
— Нет, не было. Только было очень больно.
— А на собаке кровь была, когда вы ее изрубили?
— Тоже не было.
— Куда подевалось убитое животное?
— Не знаю, исчезло куда–то.
Наверное, спрашивали еще что–то, получилась целая пресс–конференция. В итоге единодушно решили, что у меня кто–то умер, кто близок мне, но не кровный родственник. Дерево — смерть, кровь, вернее ее отсутствие, — степень родства… Далее, эта смерть сильно травмирует меня. Но я не должна сильно убиваться, потому что умрет тот, кто много вредил мне. Собака хоть и друг, но тот, кто приснился в ее образе, мог восприниматься мною как друг из–за своего статуса, а на самом деле это недоброжелатель и завистник. Об этом якобы свидетельствовало то, что собака искусала меня, причем слева, а также грызла то, что я создаю. Это может быть семья, мое дело, работа, ремонт, наконец.
Такая расшифровка сна вызывала удивление, но и успокоила меня. Кто может умереть? И если это не родственник, то и волноваться не стоит. Я вернулась к Юре и передала то, о чем мне говорили. Повспоминав всех, о ком мог быть дан мне этот знак, мы ничего не придумали и решили, что это кто–то такой, кого мы плохо помним. До самого конца дня на ярмарке обсуждали этот сон, ко мне еще подходили женщины и что–то уточняли, сообщали дополнительные детали.
— У вас есть домашняя собачка? — помню, спросила Антонина Петровна из Тернополя.
— Нет, только у мамы есть дворовой пес.
— Мамин не годится, это именно кто–то из ваших домашних приснился в виде собачки.
— Некому, вроде.
— Ну, не знаю.
Галина Ивановна из Житомира пришла с другим вопросом:
— У вас в доме есть тяпка?
— Откуда? Нет, конечно.
— Что же она символизирует во сне? И почему вы ударили два раза?
— Может же во сне что–то быть просто так, без смысла, — сказала я.
Дела это не проясняло, но своей цели я достигла — сон стал казаться менее реальным, не стоящим внимания. Хотя покусанные во сне места продолжали болеть. День так и не разразился дождем, только наполнил воздух свежестью небесных далей и, окутав землю пасмурностью, долго удерживал ее здесь, в поле человеческой досягаемости.
Домой мы вернулись в субботу, 4 июня. Быстро привели себя в порядок с дороги и поспешили к сестре — у нее вчера был день рождения, надо было поздравить. А еще хотелось повидать всех родных, которые, как мы знали, собрались у нее. Зашли за свекровью, чтобы взять с собой. Но вместо этого обнаружили ее умершей. По всем приметам это произошло именно в пятницу, — опять совпадение по датам с моей сестрой.
Сколько мы ни обсуждали мой сон, мысль о свекрови ни разу не пришла нам в голову. Но сон сбылся с поразительной точностью. Даже, кажется, про два удара тяпкой мне стало понятно — я два месяца избавлялась от ощущения боли в покусанных во сне местах.
4. Путь наверх
Подошел 1995 год, и мой постаревший директор почувствовал, что как ни крути, а уходить со своего поста ему все же придется… Его настроения тут же стали известны в коллективе, и силы, претендующие на директорское кресло, вышли наружу.
Конечно, меня изначально не устраивало то, что на Днепропетровской книжной типографии я фактически стала подснежником. Так в советское время называли работников, профессионально занимающихся партийной работой, но финансируемых не из партийной кассы, а за счет предприятия, где они числились на должностях, функции которых не выполняли. Но вопрос обострился прежде, чем мне успела не понравиться эта ситуация, сложившаяся де–факто, когда меня избрали секретарем партийной организации. До своего избрания я как инженер по оборудованию устраивала своего патрона — главного инженера, и хоть он вскоре понял, что по своей жизненной позиции я ближе не ему, а директору, но это мало что значило — ведь я ни на что не влияла. Другое дело, когда райком согласовал меня на должность первого лица, представляющего на предприятии интересы партии. Тут главный инженер, чувствующий себя хозяином производства и лидером трудового коллектива, огорчился и начал инспирировать действия, чтобы при тайном голосовании на отчетно–выборном партийном собрании меня забаллотировали. Выше я писала уже о том, что с директором у них велась холодная война, и он всячески противодействовал усилению позиции своего антагониста. Как тут быть? А просто: либо помешать мне быть избранной секретарем партийной организации, либо, если я буду избрана, выдавить меня из коллектива по–другому. Предлог он придумал быстро — нашел в печатном цехе печатницу, которая находилась в декретном отпуске и училась в заочном институте, и предложил ей сделку: она задним числом, до моего прихода в типографию, напишет заявление о переводе на должность инженера по оборудованию, а он ей за это посодействует в других житейских вопросах. Затем он намекнул начальнику отдела кадров, что ему давно пора на пенсию, но если он хочет еще поработать, то должен зарегистрировать это заявление, и в нужное время покаяться перед директором, что забыл о нем и только что нашел.
Это все можно было бы считать моей догадкой, но нет — спустя несколько лет дело повернулось так, что бывший начальник отдела кадров раскаялся в этом неблаговидном поступке и во всем сознался мне лично, причем при свидетелях.
Вот так перед самым отчетно–выборным собранием и моим избранием на должность партийного лидера вдруг оказалось, что я занимаю должность, давно обещанную другой сотруднице. Директор, конечно, сразу понял, кто тут пошептал и как все произошло, и еще больше начал держаться за меня, как за человека, который после этого никогда не пойдет на компромисс с главным инженером. А я, не совсем поняв истинный расклад сил, но кое–что почувствовав интуитивно, растерялась и готова была сама бежать оттуда. И все это перед выборами! Но директор меня удержал:
— Это война не против тебя, а со мной, — сказал он. — Зачем тебе уходить? Побудешь с годик нашим секретарем, приобретешь статус, вес, а там, если найдешь что–то подходящее, уйдешь. А может, и тут приживешься. Везде люди враждуют, от этого не убежишь и не спрячешься.
Последняя фраза особенно зацепила, напомнив, что из института я тоже фактически бежала из–за неприятностей, которые не смогла перебороть. Понимая, что при той работе кандидатская степень только бы ухудшила мое положение, потому что с меня требовали бы больше работы, а я уже и так выкладывалась, я тем не менее думала, что этими доводами просто оправдываю малодушие. А на самом деле меня прогнал оттуда стресс, напоминание об обидах, которые оставались свежими и лишали душу покоя.
После этих слов директора я согласилась остаться. Выборы были тяжелыми, драматичными, собрание затянулось не столько на обсуждении отчетного доклада, сколько на моей кандидатуре. Те, кто должен был настроить собрание против меня, говорили, что я новый человек на предприятии, проработала тут только полгода. Другие напирали на то, что я далека от полиграфии и не смогу полноценно работать с коллективом, решающим непонятные мне задачи. Были и такие, которые угадали и мою слабую сторону — невоинственность, ненаступательность. Вывод этот они сделали из того же самого, о чем думала и я: из моего ухода из института.
— Если человек не стал добиваться утверждения кандидатской диссертации, отказался от такой серьезной работы — своей личной, то разве можно на него положиться в общественном деле? — гневно говорили они.
Отвечая на эту критику, я не вспоминала И. Хинта и те внешние обстоятельства, победить которые никак не могла, даже если бы захотела, а приняла ее на свой счет, дескать, да, не стала бороться, но из этого я сделала выводы. До этого я сама себя знала плохо, теперь знаю хорошо и понимаю, за что собираюсь взяться, если коллектив коммунистов в меня поверит. Это прозвучало убедительно. Неподкупных людей оказалось гораздо больше, чем хотел главный инженер. За меня проголосовали 57 человек, против шести воздержавшихся и семи зачеркнувших в бюллетене мою фамилию, при том, что для избрания мне хватило бы 53 голоса. Директор ликовал настолько откровенно, что это даже меня порадовало.
После того как я возглавила партийную организацию столь ответственного в идеологическом плане предприятия как типография, встал вопрос о новой для меня должности, причем такой, чтобы я могла перейти в подчинение директора и спокойно делать свое дело. Вот тут директор и вспомнил о предательстве начальника отдела кадров, а это было именно предательство, потому что по статусу начальник отдела кадров ни в малейшей степени не подчинялся главному инженеру, которого испугался и которому грязно подыграл против своего непосредственного руководителя.
Занимать должность начальника отдела кадров после изгнанного старика мне не хотелось, и дело даже не в старике — очень уж эта должность была не престижной в те времена, кадровыми вопросами практически всегда и повсеместно занимались отставные военные. Возможно, эта практика утвердилась потому, что отделы кадров средних по мощности предприятий совмещали в себе и работу Первых отделов, ведающих воинским учетом и другими секретными вопросами, касающимися обороноспособности страны. В этой работе предприятия были подотчетны военкоматам, поэтому и брали оттуда людей для ее ведения. А тут директор предложил мне! Я опять заартачилась — не хочу, мол, позорить свой университетский диплом.
— Работа в отделе кадров — это работа с людьми, со всем трудовым коллективом. А ты теперь наш партийный лидер и кому как ни тебе эта работа в масть. Берись, а там еще что–то придумаем, — сказал директор.
Раз на меня серьезно ставил такой правильный и мудрый человек, как директор Николай Игнатьевич Стасюк, гордость всей украинской отрасли, то я не могла уклониться. Сказать правду, к другим я всегда относилась лучше, чем к себе, что тоже плохо, если разобраться.
Оглядевшись, я поняла, что ничего другого Стасюк мне не найдет. В кадрах, конечно, приятная тихая заводь, и будь я простой земной женщиной, то о большем счастье и мечтать не стала бы. Но мне там было тесно. Спасала партийная работа при том ее недостатке, что она была временным поручением, меня в любой момент могли переизбрать — по Уставу КПСС на предприятии с такой численностью коммунистов до 100 человек секретари партбюро избирались ежегодно. И что я тогда буду делать? Киснуть и задыхаться в кадрах, в рабочее время собирать кулинарные рецепты, а дома вытирать животом газовую печку?
И я предложила директору организовать свое издательство, которое возглавлял бы главный редактор со статусом заместителя директора. Я бралась провернуть это дело, написать все бумаги и на всех уровнях получить на них согласования, если должность главного редактора он пообещает мне. К концу первого года моей работы в роли секретаря партбюро люди уже увидели меня в деле, оценили. Год за годом они избирали меня секретарем партийной организации почти единогласно, видя кроме деловых качеств и человеческие, такие как бесконфликтность, добросовестность, лояльность к тому, что не является принципиально важным, — это чаще всего звучало в их выступлениях.
Действительно, война между директором и главным инженером была вялой и велась где–то в стороне от главных для плановых заданий путей. Позже я поняла, в чем состояла ее суть — каждый стремился, с одной стороны, захватить фактическую власть над производством, чтобы единолично влиять на управление процессами, а с другой стороны, быть ближе к заказчикам. Достигнутое за счет этого двуединое превосходство поднимало персональный авторитет руководителя и открывало возможность производить услуги нужным людям, а значит, и пользоваться услугами нужных людей. В основе суеты лежала личная выгода.
Ни тот, ни другой не могли обойтись без помощников, и тут перевес был на стороне главного инженера. Дело решала начальник производственного отдела, крученная бабенка, не последний человек в этом противостоянии. Она была соученицей главного инженера по институту. А ее муж занимал должность главного инженера на «Заре» — тогдашней типографии Обкома партии. Ее позиция влияла на расклад сил и часто определяла итог стычек.
Образно говоря, директор тут олицетворял добро, а главный инженер и его клика — зло. В соответствии с этим и методы их были разными: директор оставался в поле нравственности, не позволял себе бесчестных поступков, а главный инженер и начальник производственного отдела этим не заморачивались. Имя им было — черный беспредел. Они способны были на сговор, вранье, клевету, лжесвидетельства, подтасовку фактов, запугивание или подкуп рабочих, на самые отвратительные сделки с совестью. Думаю, без комментариев ясно, кому труднее жилось и работалось.
Это я пишу для того, чтобы подчеркнуть, как трудно мне порой приходилось держать равновесие под градом ударов. Стоило только расслабиться, и я получала под дых. Спасало два прекрасных качества, слава богу, присущих мне: чувство юмора и умение жить над суетой своих антагонистов и не замечать ее, упрямо и показательно действуя по правилам. Поэтому на партийных собраниях я побеждала — коммунисты и беспартийные меня любили и поддерживали.
Развернуть новый передел на производстве — дело почти героическое, благо, что для издательства многого не требовалось: ни конвейеров, ни новых автоматических линий, ни вообще каких–нибудь вложений — для начала хватало одной хорошей головы, энтузиазма и кабинета с телефоном. На свою голову я никогда не жаловалась, энтузиазма хватало, а кабинет и старый был не плох. И все же на реализацию моей идеи ушло несколько лет.
К сожалению, времени поработать для души нам было отпущено мало — сказалось и начавшееся «демократическое» гонение на «красных директоров», и возраст Николая Игнатьевича, он был уже пенсионером и прекрасно видел, что ему пора уходить. Кстати, как и главному инженеру, они были почти ровесниками. Но и оставаться в родном коллективе, где он только директором проработал свыше 30 лет, ему тоже хотелось. Он не мыслил жизни без типографии, без запаха бумаги и красок, без гула машин и ежедневной стопки новых книг на столе.
В советское время существовала прекрасная кадровая традиция готовить себе преемников, и Николай Игнатьевич готовил тоже. Но так получилось, что, почувствовав свободу, более легкие деньги в ведомственных и маленьких заводских типографиях, самые востребованные специалисты ушли туда. А главный инженер этому способствовал. Зачем ему новые ставленники директора? Пусть уходят, у него на место директора была своя креатура, при которой он тоже хотел досидеть до последнего вздоха. Но, как писал О. Генри, Боливар двоих не вынесет — оба они понимали, что после выхода на пенсию остаться на работе в качестве советника нового директора сможет только один из них.
И тут они начали сражаться не на шутку.
Однажды Николай Игнатьевич вызвал меня, а когда я зашла к нему, даже не предложил сесть.
— Скажи, ты оставила бы меня на работе после того, как я покину этот кабинет? — спросил он, и добавил: — Будь на то твоя воля.
— Конечно, оставила бы, — не задумываясь, ответила я. — Это надо быть совсем простым, чтобы отказываться от такого специалиста.
— Ладно, иди работай.
Прошло дня два, и вдруг меня вызывают в областное управление. За время моей работы в типографии там два раза сменился начальник. Первые два были людьми серьезными, ответственными, а этот, последний — выскочка из комсомольского молодняка, глупый и заносчивый. Поговаривали, что при приеме на работу молодых девушек он обязательно тестирует их на профпригодность и укромном месте. Фактов у меня нет, но он давал поводы считать это правдой. Работать с таким — одно мучение, тем более людям в возрасте.
— Николай Игнатьевич собирается на пенсию, — сказал он, — вы знаете об этом?
— Знаю, конечно.
— Мне трудно принять решение, — откровенничал он. — В вашей отрасли я человек новый. Поэтому не обессудьте за вопрос — кого лично вы видите на его месте?
— Если из наших сотрудников, то никого, — я сдвинула плечом. — Все, кого он готовил на свое место, ушли от нас. Но при желании их можно найти и вернуть.
— Вы можете назвать фамилии?
— У вашего инспектора по кадрам эти фамилии есть, их немного, — сказала я.
— А все же, — настаивал он, и я назвала фамилии нескольких человек, сопроводив их короткой характеристикой, почему считаю, что они могут претендовать на должность директора.
— Хорошо, спасибо, — начальник областного управления по печати посмотрел на меня прищуренным взглядом, и я поняла, что разговор не окончен, что это была только преамбула. — Я удовлетворен вашим ответом.
— Я думаю, что в этом деле важно мнение самого Николая Игнатьевича, — сказала я. — Наверное, он думал об этом.
— Да, — вскинулся хозяин кабинета после паузы. — Думал и назвал вас. И я в принципе не возражаю.
Для меня это было новостью! Никогда Николай Игнатьевич не заговаривал со мной об этом.
— Что значит «в принципе»? — растерялась я. — И вообще, я не полиграфист.
— В принципе, это значит, что при определенных условиях вы можете занять кресло директора. Подумайте об этом. А насчет полиграфии я вам скажу так: вы проработали на типографии десять лет, и, я уверен, знаете эту профессию лучше меня. Но я же вот пришел, руковожу, и даже неплохо получается.
— Ну вы… — я замялась, говорить, что думаю, или нет, а потом решилась: — у вас чисто управленческая работа, а там сложные технологии, выпуск продукции, план. Там без специальных знаний трудно работать.
— Словом, вам есть, о чем подумать, — он встал из–за стола, подал мне руку. — Свое мнение я вам сказал. Даю на обдумывание три дня.
— Секундочку, — меня осенила одна интересная мысль: — Прошу прощения, а кандидатуры от других наших людей к вам поступали?
— Пока нет, — сказал начальник областного управления по печати. — Мы подождем ответа от вас, а потом будем продвигаться дальше.
С тем я и ушла, поняв только одно — битва между директором и главным инженером недавно вышла за пределы типографии, это только цветочки. Безусловно, что главный инженер уже знает о том, что директор всерьез решает вопрос о своем уходе, и на днях помчится к областному начальнику со своими предложениями. Интересно, кого же он станет предлагать?
Я здесь не пишу хронику типографских событий, а обрисовываю обстановку, в которой мне приснился вещий сон, поэтому не буду описывать подробности и детали. Скажу только, что по возвращении из областного управления у меня с директором состоялся разговор — спокойный и обстоятельный. Его резоны видеть меня своей преемницей я поняла, они были разумны при том, что он обещал мне поддержку в случае победы. И в победу он верил. Но в управлении мне сказали «при определенных условиях» — напомнила я ему.
— Что это может означать? — спросила я. — Вам он ничего такого не говорил?
— Если я скажу тебе, что он хочет денег, то буду почти прав.
— И вы думаете, что возьмет?
— Даже не сомневаюсь, — сказал директор. — Вопрос в том, сколько он хочет.
— Сколько бы ни хотел, у меня их нет, — тут только я поняла, что мой дорогой директор не так уж свят, и что место секретарши в его приемной тоже было ловко сторговано, а я удивлялась, ну почему он взял в приемную эту безответственную фифу.
Как же мне не везло в жизни! Какой неласковой казалась моя судьба! А оказывается, я сама виновата — просто не умела договариваться. Я подумала о защите диссертации, попыталась взвесить, что бы получилось, если бы я пошла рублем прокладывать себе дорогу. Нет, ничего бы не получилось, ведь мне мешали объективные обстоятельства, а не чья–то конкретная злая воля. Да и вообще, кому суждено петь, тот плясать не сможет.
— Денег я найду, — сказал директор, — тут нет проблем. Еще бы узнать, кого попытается протолкнуть супротивная сторона. Но ты–то согласна или нет? Чего молчишь до сих пор?
— Скорее нет, чем да, — призналась я. — Надо все взвесить, мне дали на раздумье три дня, — я улыбнулась, переводя разговор на шутку, но не очень–то шутка получилась. — Возможно, и рискну ради вас, но только в случае полной гарантии успеха. А то проиграем сражение, так вы пойдете на пенсию и будете рыбку удить в Самаре, а я останусь тут на съедение варварам. Мало удовольствия.
Заряженная этим разговором, гаданием, кого выставит на должность директора противная сторона, я пешком шла домой и дышала вечерней прохладой и цветущими липами. Ввязываться в драку мне не хотелось, моя работа меня вполне устраивала. Но, похоже, другого выхода не было — все равно директор сделал опрометчивый шаг и засветил меня в управлении без моего согласия, значит, главным инженером и его кодлой на мне все равно поставлена черная метка. Если они захватят власть в свои руки, то сразу же выбросят меня за ворота. А может, директор не так уж опрометчиво поступил? Может, он это сделал специально, чтобы отрезать мне дорогу к отступлению? Вот хитрый, а!
С Юрой советоваться было бесполезно, у него на работе разгорались свои проблемы. Да и что он мог мне подсказать, не зная, не чувствуя нашей атмосферы? Он поддержит любое мое решение, вот и все.
Ужинать не хотелось, я выпила чаю, посмотрела кино по телевизору и бухнулась спать, чтобы не думать и не терзаться.
И снится мне сон, что я нахожусь в родительском доме, стою в коридоре под люком на чердак и знаю, что мне надо туда забраться. Обычно у нас для этого тут стояла стремянка, а сейчас ее не было. Вокруг — пусто, людей не видно, и в коридоре ничего не стоит, нет даже стула, на который можно было бы забраться. Только сверху из люка выглядывает Николай Игнатьевич и тянет ко мне руку: «Давай, ты только дотянись, а уж я тебя вытащу сюда» — говорил он. И я тянулась. Ухитрилась так к нему приблизиться, что наши пальцы соприкасались, но ухватить меня ему не удавалось. А потом я оставила попытки, просто поняла, что не дотянусь. И как только поняла, расстояние между мною и директором начало стремительно увеличиваться.
Я вышла во двор и увидела своего сотрудника, имя которого не хочу называть. Он смотрел на меня в упор и смеялся. Почему он здесь стоит? — подумала я, — ему тут не место. Тем не менее я ушла со двора, а он остался под нашей яблонькой, растущей у порога.
Наутро я уже знала, кто будет директором типографии, как знала и то, что, сколько бы я ни тянулась, мне его не одолеть — я уйду, а он останется. С Николаем Игнатьевичем я говорила напрямик, что не чувствую в себе силы браться за директорство, даже не буду пытаться и попросила утрясти этот вопрос в управлении, коль он сам там его поднимал.
Что это было — предсказание свыше, совет добрых духов или я сама, взвесив сумму обстоятельств, сделала такой вывод и облекла в образы сна? Не знаю, но сон мой сбылся с поразительной точностью.
5. Пророчество о творчестве
1997 год. Трудно писать об этом сне, в тот период я сильно болела, не хочется и вспоминать. Но попробую. А дело было так.
Кажется, душевная боль отступала, хотя и очень медленно, неимоверно медленно. И все же я, будучи по природе завидной оптимисткой, замечала в себе ее скупые шаги вспять.
Долгие бессонницы я чаще всего проводила у окна, блуждая взглядом либо по темному скверу, лежащему в центре площади, либо по звездам. Для меня эти вечные мерцающие точки на мягком бархате неба были живыми и понятными. От них струилась дружественность. В них я находила сострадающих собеседников, умеющих без слов рассказать о многом, а еще лучше умели они слушать. Ночи не томили, не надоедали. Только днем накатывала усталость от непрестанного бодрствования, да еще досада на обнаженную неприглядность людей, их поступков и жалкой, притихшей от шквала перемен природы. День казался чем–то непристойно обнаженным, чего следовало стыдиться, от чего приличествовало отводить глаза. И я отводила.
Дивные сидения у окна не приносили облегчения. А поскольку сосредоточиться на деле было трудно, то я, кое–как выполнив домашнюю работу, неприкаянно бродила из угла в угол, мучаясь, нагнетая в себе то, что не облегчало душу, а совсем наоборот — давило на нее. Одни и те же облака, бесцельно, бессмысленно существующие в белесом, лишенном наполненности небе, совершенно не отражали ход времени. Глядя на них днем, нельзя было понять ни времени года, ни времени суток.
Сколько продолжалось такое состояние, я точно не скажу. Конечно, как–то удавалось отдохнуть и поддержать силы для дальнейшего существования. Зачем? Я не спрашивала. А если бы и спросила, то ответить мне было некому.
Но со временем стало замечаться, что иногда под утро мне хотелось спать, появлялось стремление к состоянию, в которое время от времени погружается любой живой организм. Это было чисто человеческое желание — снять напряжение. Спать хотелось не потому, что этого просила моя плоть, нет. Это защитные рефлексы начали требовать переключения сознания от приема информации на режим ее сброса, очищения от впечатлений, накопившихся в воспаленном, перенасыщенном мозгу.
Два–три часа предутреннего сна начали приносить неизъяснимую сладость. Бодрость почувствовалась позже. Сначала же ощущалось чистое первородное наслаждение. Затем время сна начало увеличиваться и наконец ночной отдых восстановился полностью.
Утром только помнилось, что ночью было хорошо. Правда, вместе с последней, звездой все прекрасные ощущения пропадали. Дни по–прежнему были невыносимы.
Май — пора цветения природы — самый прекрасный в году. Не зря он воспет в стихах. Теми, кто живет внимательно, давно замечено, что в этот период происходят очень точные колебания погодных процессов. Вот отцвел в первом тепле абрикос… дальше — вишни, сливы… А ко дню Победы, 9 Мая, мир погружается в сирень, и в это время всегда тепло и приятно. Затем настает пора черемух, и с этим приходят дождички и свежесть. Черемуховый дух так плотно проникает в душу и так горчит, щемит там, так бередит ее, что наедине с природой не только человек, но, кажется, всякая живая тварь становится умнее и добрее. Да, мудра природа и знает меру тому, что хорошо.
Но знает ли меру плохому? Часто я задавала себе этот вопрос, но решившись жить, коль повезло уцелеть, гнала от себя прежнюю и всякую заумь.
Помнилось, что после черемуховых холодов пространства затягивались яблочно–розовой кисеей и приглушенно–желтым цветом груши, как бы отражавшим солнце. Возвращалось тепло и уже не покидало землю. Где–то подступали к цветению степные оливки (маслина) и акация, приближался июнь. Неуемных соловьев ночью сменяли сошедшие с ума лягушки. А того, кто хотел бежать от них, от их сырых и душных водоемов и песен, настигал хор кузнечиков, сухие и ломкие голоса которых, впрочем, не щадили сердца, вливая туда расплавленную, разогретую усладу бытия.
Но в этом году сместились все сроки и смешались все совпадения. Май выдался чудовищно жарким, и черемуха, не успев разомлеть на солнце, скукожилась и облетела, без пользы сыграв свои свадьбы, без проку разметав и цвет и аромат. Словно болезненный налет, сбросили с себя белую кипень вишни, а их липкие прозрачные листочки огрубели и заматерели, приобретя усталый зеленый цвет с землистым оттенком.
Окна столовой, выходящие во двор, где на пятачке земли росло несколько фруктовых и декоративных деревьев, все чаще манили меня. Я начала выходить на лоджию и с высоты третьего этажа наблюдать возню голубей на балконах и карнизах дома, суету скворцов, поединки соек с грачами. Внизу на куче песка, сваленного неизвестно для каких надобностей, кувыркались совсем маленькие дети, незнакомые, появившиеся на свет за время моей болезни. Их голоса не мешали.
Как–то, сидя здесь утром, я почувствовала, что прошедшая ночь была не такой, как прежние. В ней было что–то знакомое, но давно забытое. Захотелось все вспомнить. Удалось восстановить события вечера, момент засыпания… О, ведь мне приснился сон! — обнаружила я. Словно только что увиденное кино, перед глазами прокрутился весь его сюжет.
Снилось лето, но не такое жаркое, как теперь, а просто теплое хорошее лето. Был день, но город стоял пустым, с его улиц исчезли движение и суета. Будто бы я вышла из дому, постояла во дворе, наслаждаясь тишиной и отсутствием людей, затем вышла за ворота, на площадь. По–прежнему там шумел сквер, огибаемый по периметру трамвайной колеей, а посередине сквера стояла храм. Но я пошла не туда, а в противоположную сторону, к проспекту. Там, на перекрестке, задержалась на остановке трамвая и начала рассматривать старое здание горного института и чистое небо над ним. Мои движения были неторопливы, даже замедленны, точно выверены, исполнены скрытого значения. Я стояла лицом на юг, оставив за спиной и храм, и свой дом. И моя душа постепенно заполонялась тихим блаженством от сложного соединения незаметных чудес: от такого лета, какого я давно не знала — мягкого, приятного; от мудрого молчания деревьев, которых так много было вокруг; от чистоты и абсолютной пустоты улиц, отчего казалось, что весь мир принадлежит мне одной. Мне давно–давно уже не было так хорошо.
Оглянувшись еще раз и убедившись, что свидетелей нет, я отважилась на молитву, обращенную к небу, к Богу, чтобы попросить у Него в дополнение к этой благодати еще и здоровья для себя, чтобы не страдать и близких своих не мучить. А может, хотела просто просить милости или пощады — Бог сам знает, что мне нужно, подумала я. И, старательно соединив ладошки, медленно подняла их вверх, немного наклоняясь вбок и как бы со стороны глядя на то, что получается. Мысленно я уже подбирала слова, которые надо произнести.
И вдруг увидела, что с неба к моим рукам протянулась золотистая нить, как солнечный луч на красочной картинке. Пройдясь взглядом вдоль нити, я заметила на другом ее конце огромный огненный шар, похожий на солнце, но больших размеров. И все же я подумала, что это солнце. Неужели все случилось по моей молитве, и теперь энергия солнца вливается в меня? — подумала я, порадовавшись, что эта энергия поправит мое здоровье. Некоторое время мои глаза изучали раскаленный светящийся диск, но потом я почувствовала неуверенность в том, что сделала правильные выводы. Возникла внутренняя тревога, и в поисках более правильного объяснения я перевела взгляд влево, на восток. Там на небе сияло настоящее солнце — нормальных размеров, с обычными невидимыми лучами. И я растерялась — не могло же на небе быть два солнца. Пришлось еще раз присмотреться к лучу, что шел то ли от моих рук, то ли к моим рукам. Почему этот луч виден? — снова подумалось мне. И почему он ровный? Естественно было бы, если бы он расширялся книзу, как все лучи.
Я попыталась опустить руки, но тут же поняла, что этого делать нельзя, потому что звезда погаснет. И тут пришла уверенность, что луч идет не от звезды ко мне, а наоборот — от меня к звезде. Это я зажгла звезду и питаю ее своей энергией! Страх накатил не от этого открытия, а от ответственности: ведь звезда должна гореть все время, а значит, я не должна опускать руки! Сияя, новая звезда украшала небо. Ведь и в самом деле никакая звезда на небе не бывает лишней!
Мне никто не мешал, и ничто не отвлекало — я могла стоять так сколько угодно. Оглядываясь и что–то высматривая вокруг себя, я проснулась.
Теперь, располагаясь на лоджии и попивая утренний кофе, вспоминая все новые и новые детали этого вещего сна, я понимала только то, что он приятный, обещающий. Что? Как? Когда? — глубоко в недрах наитий ворочались ленивые, неповоротливые осознания, но наружу ясными констатациями не выныривали.
Солнце, переместившись с площади в наш двор, начинало заглядывать в окна столовой. Поспешно опустив защитные занавески, незатейливо приспособленные из старых простыней (а что еще можно повесить на окна под эти палящие лучи, от которых все мгновенно желтеет и сгорает на глазах?), я перешла в кабинет. Подняла такие же занавески здесь, впустила в комнату виды сквера и неба и села за стол — поодаль от раскаленного окна.
И тут меня что–то насторожило, заставило прислушаться — это была тишина, ибо за окном исчез ветер. Говорливые тополя стояли вдруг немые и подавленные. Только от нагретых окон, как от печки, струился жар. Не удивительно — столбик термометра в тени поднимался выше сорока градусов. Неадаптированному организму вынести это было не под силу.
Я сняла халат, прошла в ванную и опустилась в холодную воду, посидела несколько минут, пока вода нагрелась и перестала охлаждать меня, и вылезла. Крупные капли, словно ртутные, прытью скатились с кожи, оставив ее сухой и горячей. Намочив в той же воде халатик и слегка отжав, я набросила его на себя и поспешила в кабинет. Здесь включила два вентилятора — настольный и напольный, направила их струи навстречу друг другу так, чтобы самой оказаться на их пересечении. Принялась пересматривать верстку своего первого сборника. Вот о чем был мой недавний сон! Он пророчествовал мне творчество, ведь теперь наконец–то для этого есть время. Есть время, но как не вовремя…
Когда казалось, что с минуты на минуту все живое погибнет, пришло долгожданное облегчение. Оно было внезапным и тем казалось еще чудеснее.
Незадолго до этого я начала выходить во двор. Соседки, из года в год наблюдающие за моим выздоровлением, сразу же нашли для меня занятие: в уголке двора, где они посадили простенькие садовые цветы, выделили мне грядку для поливания. Шланг дворника туда не доставал, и женщины, спасая зеленые шубки куртин, носили им воду из квартир.
Идея мне понравилась, ибо снова начали нравиться движение и легкие физические нагрузки. Теперь ежедневно под вечер я набирала воды в несколько двухлитровых бутылок, ставила их в сумку и несла с третьего этажа подопечным растениям. А поливая, казалось, ощущала их вздохи и радость от утоления жажды.
В один из дней полива цветов меня пригласили после зайти в гости.
— Почитай стихи, — попросила Валентина Петровна, хозяйка, но я покачала головой, не соглашаясь. — Почему нет?
— Сейчас, когда мы так трудно выживаем, сентиментальные охи–ахи не очень кстати. Все живут исключительно по соображению, а не по душе. Мои стихи не впишутся, — Валентина Петровна на это только понимающе промолчала. Она и сама так думала, но ведь эта новая жизнь их не касалась — им можно помнить поэзию и читать стихи.
А я, между тем, продолжала размышлять, что люди не понимают вреда жизни по рассудку, прежде всего для себя лично. Это противно природе — загонять эмоции внутрь, подавлять их, как вредно не снимать жар с кожи, когда она перегрета.
Я чуть не сорвалась на воспоминания, но этого нельзя было делать. Недавно прошлое, в один из моментов нагрянув разом, нанесло мне убийственный удар — так во всяком случае должно было произойти. Но прошлое или просчиталось, или им был выбран неудачный момент, или мои гены оказались мощнее, чем предполагалось, но удар получил другое прилагательное, хотя тоже малоприятное — сокрушительный. И отныне прошлое стало для меня ядом, прикасаться к нему больше не рекомендовалось, по крайней мере, до тех пор, пока я не научусь смотреть на него отстраненно, вчуже.
6. Мамин сон
2001 год. Об этом мамином сне есть рассказ, но здесь я восстановлю реальные события.
Маме приснился вещий сон. Она сделала такой вывод, когда вспомнила все подробности сна и хорошо обдумала их.
Лежала тихо, боялась шевельнуться, чтобы не развеять ночные чары, не отогнать сгустившуюся вокруг себя энергетику. Только в воображении быстро прокручивала увиденные во сне события. В них она останавливала внимание на милых сердцу деталях, тщательно рассматривала то, что едва промелькнуло, оставив нечеткие ощущения чего–то сладкого и тревожного одновременно. Истоки, которые могли привести к такому сочетанию, она и пыталась нащупать.
Но, чем больше сосредоточивалась на воспоминании умом, тем дальше отходила от нее аура сна, его эмоциональная окраска, тем реальнее пробивалось понимание того, что это не было реальной жизнью: этого не было в действительности, этого — нет, отшумело навсегда.
Она еще хваталась за развеянные впечатления, хотела удержать их в себе, сохранить дорогое видение, его призрачное существование, которое всколыхнуло ее своей иллюзией. Но целостность и полнота пережитого в жаждущем грез подсознании пропали вместе с остатками вялости. Утро наполняло бодростью и безжалостно чеканило сегодняшнюю правду: сама, одна. Однако каким бы горьким понимание этого ни было, светлая стихия сна, какая–то блаженная атмосфера праздника не отпускала душу. Чего–то ждалось. Смутные пророческие образы держали в напряжении: вот они, ее последние горизонты, скоро она приблизится к ним. Грусть, печаль…
Мама медленно встала и вышла во двор.
Было очень рано, природа еще подремывала, спали и люди. В прохладном воздухе звенела листопадом и заливалась ароматами ранняя осень. Мама посмотрела на яблоньку, растущую возле веранды. Эту яблоньку еще до войны посадил ее отец — Яков Алексеевич. Может, деревцу не очень хорошо от того, что они с мужем построили рядом с ним дом, замуровали ноги в асфальт, стенами отгородили его от вольного ветра, поэтому оно начинает сбрасывать листья от самой весны. Но тот летний листопад совсем не похож на этот осенний — желтый цветом, тихий нравом, мягкий и влажный. Впрочем, желтизна еще не преобладала, была лишь середина сентября.
Песик гремел цепью, прыгал и плясал, радостно приветствуя ее. Он наклонял голову к земле, припадал на передние лапы, а потом снова подпрыгивал и отскакивал то в одну, то в другую сторону. Этот пес — единственное живое существо, оставшееся рядом: продала коровку, свиней, вывела птицу — трудно стало одной держать такое хозяйство.
Ни забить гвоздь или жердь, ни договориться о фураже, ни привезти его, ни сгрузить и занести в кладовку она не могла. Ей и раньше хватало сил только задать всем корму, почистить, убрать и, конечно, сдоить корову и дать толк молоку. Так тогда ведь был муж — хозяин во дворе. А теперь его не стало, бросил он ее, обездолил.
Мама открыла гараж. Пусто. Стоит верстак, как и стоял, на слесарном столике лежат инструменты, как он оставил их в последний раз, когда, больной уже, вышел подзарядить аккумулятор в машине. Тогда еще сел за руль, включил радио и, услышав музыку, поднял правую руку и повертел ею в воздухе, весело улыбаясь, — отозвался на мелодию. Ой!
Висит его спецовка, другая рабочая одежда, под стенами стоят металлические ящики с запчастями, на настенных полках — баночки–скляночки с маслами, шампунями и растворителями. А машины нет. На ней теперь правнук ездит. Все, как должно быть. А горько, а больно …
Мама взяла веник, привязанный к длинной палке, собрала паутину в углах гаража и под потолком. Сухой тряпкой прошлась по полкам, столикам, так — лишь бы волной воздуха смахнуть осевшую пыль. Раз в месяц она здесь капитально убирает, все перетирает и оставляет на старых местах, а это так — профилактика, чтоб живым духом наполнить помещение, чтобы запустением тут не пахло. Подмела пол. На сегодня хватит.
Еще некоторое время покопалась в огороде, наведалась в пустой хлев, заглянула в свинарник, посмотрела на куриный насест — везде чисто, подметено, безжизненно. Ба, даже кучу перегноя, собранную под забором за те годы, когда они с мужем, выйдя на пенсию, держали домашнюю живность, она за полгода потихоньку сожгла и выносила пепел на огород. Забрызганный забор отчистила и покрасила. Муж любил порядок. Тогда у них был один порядок, рабочий, а теперь у нее порядок другой. Какой — выходной, праздничный? Нет, музейный. Весь этот двор и дом, все остальное, так заботливо созданное за шестьдесят лет совместной жизни, теперь — музей под открытым небом, памятник. А она — его хранитель. Эта ответственная миссия и держит ее на земле. Вот бы и после нее так все сохранялось! Если бы детям–правнукам везло в жизни чуть больше, они бы не подвели. А так, кто знает …
С улицы донеслись знакомые звуки — тарахтела ведрами Лена Голощапова. Боже правый, какая красивая молодица! Так за черной работой ей разве до красоты? Маме всегда было жалко Лену — рано осталась сиротой, без родительской опеки, без родного слова, без совета. И хоть вышла замуж в хорошую семью, где ее уважают, так ведь сразу пошли дети. Одно, потом другое. И все — мальчишки. Муж размахнулся с хозяйством, натащил во двор всего понемногу, техники навез. Возле железа сам управляется, а все остальное — на Лениных руках, и надо же дать ему толк, чтобы не ревело, не хрюкало голодное. Детей присмотреть, мужа накормить–начистить. Это были слишком большие заботы, как считала мама, для такой молоденькой женщины. Когда только, бедная, отдыхает? Выйди поздно вечером, посмотри: у нее светится в кухне — стирает или стряпает, а встанешь рано — вот и она, уже собирает молоко на продажу.
Вдруг мама поймала себя на том, что жалость, испытываемая к Лене, какое–то родительское стремление поддержать ее хоть бы мысленно, теперь отошла, уступив место другому чувству, схематично, примерно похожему на зависть, ту, которой старики завидуют молодым. Она поняла, что хотела бы сама так много работать, вставать спозаранку, возиться со скотиной, варить–стирать, утюжить–подавать, а потом бежать на работу. А вечером позже всех ложиться спать, когда все уже затихнет и заснет, когда слышно, как коровы жуют жвачку, когда холодный месяц остается наедине с космосом и отражает на землю его полыхание. Оказывается, в том и состоит смысл бытия, чтобы отдавать себя другим без остатка.
Мама именно так и прожила свою жизнь, но только теперь с острым щемлением поняла, что была по–настоящему счастлива. И теперь не хотелось ей ни отдыха, противного безделья, ни развлечения какого–то, о чем часто, бывало, мечтала, — хотелось забот с утра до вечера, работы до седьмого пота, горячей и плодотворной. Она почувствовала себя очень мудрой, будто знания и опыт ее стали материальными, и сейчас, забирая в ней много места, утомляют, как тяжелая ноша. От них нельзя было избавиться, нельзя передать, переложить на другие плечи. Ведь для этого надо, чтобы люди поняли и восприняли ее достояние. Но молодым некогда, они спешат накопить собственную мудрость, а юные просто не верят, что старшие — так уж мудры. Юным кажется, что именно они лучше знают жизнь.
Чувство одиночества вдвое потяжелело, ибо дополнилось еще и пришедшим неожиданно пониманием возрастного барьера между ней и человечеством, сплошь младшим. От этого мама словно воспарила над миром, легко, без напряжения достигла горних вершин, потому что багаж ее духовности был крылатым, в нем хранилось самое, самое важное, что было простым, как все гениальное. И она увидела, что молодые не знают цены жизни, носят в сундучке драгоценностей много лишнего. Их тянет вниз и приземляет честолюбие, зависть, стремление к необременительному существованию, пустая суета, хлам желаний. Хотелось кричать об этом. Но — далеко она от них, не услышат ее те, что внизу.
Уже устала, болит спина, не дает ни согнуться, ни разогнуться. Мама посмотрела вверх. Светает. Звезды погасли, а месяц, огрызок которого неистово сиял еще минуту назад, побледнел. Солнце выпростало первые лучи и бросило их на небо. Скоро они опустятся на землю, и начнется день.
Утренняя прогулка закончилась, мама зашла в дом и, наклонившись к умывальнику, мимоходом глянула в зеркало. О, что это? Под глазами — мешки, да еще и покраснели, лицо — отекшее. Начала вспоминать, может, съела на ночь острого? Так нет. Может, выпил лишнего чаю? Не пила. Размышления не принесли ответа. Кому это нужно? Пусть. Не хотелось отвлекаться от того, что приснилось ночью. Хотелось еще попасть в ту атмосферу, почувствовать и дорогое прикосновение, и скорбные предсказания, считываемые в его контексте. Ждать, конечно, тяжело, особенно — конца. Но там был он, ее муж.
Поясница продолжала болеть, клонило прилечь и затихнуть. А что или кто ей мешает? Мама кое–как умылась, механически, по привычке размяла искореженные подагрой пальцы, а затем, обхватив больное место ладонями, поплелись к кровати.
— Придется отложить отпуск, — сказала я мужу, закончив разговор по телефону.
— Кто звонил? — спросил он, поняв, что внезапное решение стало следствием той беседы.
— Мама.
— И что? Что–то случилось?
— Ничего. Но ей приснился вещий сон.
— Вот тебе! — удивился Юра.
— Поеду на неделю, — решила я.
— Езжай. Может, пройдет. А что ей приснилось?
— Говорит, папу видела …
Я почувствовала — второй удар не перенесу. Еще первая потеря не отболела, будто время остановилось на точке горя и не сдвигается с места. Только соскучилась по папе очень, так соскучилась, что не знала, куда себя деть.
— Езжай, — успокоил меня Юра. — Отпуск подождет.
Разговор прервал новый телефонный звонок.
— Ты ли это, я не ошибаюсь? — обрадовался Юра у трубки. — Сейчас найду, — кивнул мне. — Передаю трубку.
Я услышала голос своей бывшей сотрудницы, с которой лет пять не виделась.
— Как здоровьице? — спросила у нее после приветствий, помня, что она болела почками. — Как твой пиелонефрит?
— Как не бывало! Я о нем и вспоминать забыла!
— Ого! Это достижение, — я удивилась вполне откровенно. — Если я не ошибаюсь, ты его лет двадцать носила. Чем же вылечилась?
— Не поверишь, исцелилась за полгода, — подруга рассказала, что нужный рецепт получила случайно от незнакомого человека, рассказала, в чем заключалось лечение. — Что это мы все о болезнях да о болезнях? Я приехала в Днепропетровск всего на недельку, и у меня насыщенная программа. Хочу также с вами увидеться. Заранее скажу, что приглашаю к себе. Думай, когда тебе удобнее.
— Ой, — растерялась я, — а я не смогу. Какая жалость! Ты не подумай, что я уклоняюсь, но не смогу. Еду на неделю к маме, уже пообещала. Понимаешь, недавно не стало папы, мама тоскует. Будет ждать меня.
— Нет, нет, — успокоила меня подруга. — Мама — это святое. Не волнуйся, еще увидимся. Просто, приснилась ты мне, несколько ночей подряд тебя во снах видела. Дай, думаю, брошу все и поеду домой, навещу родню и тебя заодно.
Мы разговаривали еще минут сорок. Тревоги мои не прошли, но перед сном я все же немного отвлеклась от тяжелых мыслей.
Назавтра я была уже в Славгороде.
— Что–то ты у меня затосковала, — поцеловала я маму, выходя из автомашины.
— Ничего подобного. Вот пироги пеку, на ужин к нам тетка Татьяна придет. Обещала и тетка Екатерина забежать, хочет с тобой увидеться, дело какое–то к тебе имеет. Будем чаевничать, разговаривать.
— Я словно угадала, что у нас гости будут, привезла тебе новых книг десятка два, схватила и не считала. Будет чем с подругами поделиться.
— Нет, я им отдам те, что прочла. А новые пусть мне останутся.
— Как знаешь. А давай потом и моих подруг пригласим, на завтра, например.
— Надежду и Тамару?
— Ага.
— Давай, — согласилась мама с энтузиазмом, который через минуту переменился на грусть: — Неинтересно им здесь жить. Сейчас образование, эрудиция не ценятся, и среди нуворишей чувствуют они себя, как серые мышки. Жалко девчат.
— Мы теперь все так себя чувствуем. Украсть, как другие, мы не сумели, нажить добра честно нам не дали, и не дадут еще долгое время. Так что надо привыкать к состоянию жалкому и недостойному нас, жить в нищете с высоко поднятой головой, иначе пропадем.
И мы принялись обсуждать, что подадим на стол гостям сегодняшним и завтрашним. Дела с пирогами продвигались медленно. Мама будто потеряла сноровку, все валилось у нее из рук.
— Начала быстро уставать, и поясница все время болит, не дает забыть о ней. Еще эти мешки под глазами, этот сон, — оправдывалась передо мной. — Умру скоро.
— Мама, нет никаких оснований умирать: сердце и давление у тебя здоровые, желудок работает, голова и руки–ноги на месте.
— А восемьдесят лет?
— Умирают не от лет, а от слабого здоровья.
— Поясница болит, — снова пожаловалась мама.
— Завтра поедем в больницу. Кстати, ты расскажешь, что тебе приснилось?
— Ой, приснился твой папа. Будто стою я в кучке людей. Смотрю, идет Володька Лэп, замечаю, что увидел меня и обрадовался. Подошел и начал гладить ладонью по щеке, как маленького ребенка. А тут и Николай Трубач появился, руку мне жмет, смеется — аж пританцовывает. А я рада, что меня приветливо встречают, так празднично у меня на душе. Вдруг откуда ни возьмись, появился твой отец. Прижал меня к себе, ласкает, целует. А потом и говорит: «Пойдем отсюда, нечего тебе здесь делать». И отвел в сторону от тех людей.
— Привел куда–то или просто вы ушли?
— Никуда не привел, только отвел от тех людей, и на этом я проснулась.
— Мама, так в той группе одни умершие были! — вдруг поняла я.
— Я не всех запомнила. Но те, которые подошли ко мне и поздравляли, да, уже давно умерли. А я на это и внимания не обратила. Вот видишь, старею …
— Значит, папа тебя от беды какой–то отвел! А ты что говоришь? Умру, умру … Сердечко ты мое!
Назавтра мы приехали в больницу с самого утра и пошли на прием к врачу, что лечила моего отца. Та выслушала мамины жалобы, кое–что спросила у меня, а потом дала направление в лабораторию.
— Мне понятно, что у вас простужены почки, но для порядка надо сдать анализы.
На следующий день, когда готовы были результаты анализов, диагноз подтвердился — пиелонефрит. Врач выписала маме лекарства, разъяснила, как их принимать.
— Через неделю опять покажетесь мне. Болезнь еще не успела перейти в хроническую стадию, так что мы ее победим.
— Вот Господи! — причитала мама. — Как же меня прихватило–то, где, когда? Такие хлопоты.
Всю дорогу домой я, вспоминая мамин сон, звонок подруги, разговор с ней, ошеломленно молчала.
— Ты что это притихла? — прикрикнула мама. — Сейчас лекарства сильные, помогут. Не переживай, пожалуйста.
— Мама, мы не будем лечиться лекарствами.
— А чем будем?
— Мне кажется, что папа другой рецепт тебе прислал. У тебя на огороде есть петрушка?
— Есть. Один участок нынешнего года, а за домом — прошлогодняя растет.
— Мы накопаем корней прошлогодней петрушки. Каждый день, в одно и то же время ты будешь брать один–два корешка, чистить их, мыть и мелко–мелко резать. Далее ты будешь брать стакан свежего молока и доводить до кипения. В кипящее молоко будешь бросать измельченный корень петрушки и долго варить, пока он не станет мягким. Подождешь, чтобы варево немного остыло, а затем все это будешь выпивать и съедать. И так ты проделаешь двадцать один день. Затем сделаешь трехмесячный перерыв, отдохнешь, соблюдая диету, можно не очень строгую. А через три месяца опять повторишь лечение корнем петрушки.
— И что будет?
— Папа уведет тебя прочь от мертвецов.
С тех пор прошло уже несколько лет. Мама вылечилась, успокоилась. И считает, что ее муж не исчез из жизни, а находится рядом с нею — незримо.
— Приходит во снах. Помогает, когда мне плохо, — рассказывает она подругам. — Через людей, конечно. Говорят же, что у тех, кто ушел в мир иной, нет других рук кроме наших.
7. Сражение стихий
2014 год начинался вполне обыкновенно, как казалось мне, не очень отслеживающей погоду, тенденции и события на Украине. Ну были какие–то уличные шоу в Киеве, ну снова кто–то манипулировал майданом, размахивал оранжевыми лозунгами, злоупотреблял желтой и голубой красками… Так это продолжается уже десять лет, и давно превратилось в украинский стиль выяснения отношений во внутренней политике… Я не считала подобные экстремизмы серьезной политикой, способной кардинально повлиять на наступающий день, даже если бы они и привели к смене первых лиц. Ведь хуже жить уже было некуда, а о лучшей жизни мечтали только люди, но отнюдь не наши политики.
О, как я была наивна! Поистине, наивность — мой порок. Сделать народу хуже, оказывается, было куда.
Как бы ни относиться к аннексии Крыма, но факт предстал налицо: мы с мужем попали в категорию граждан, которые пострадали от этого сильнее других. Отныне мы не могли свободно пользоваться своей квартирой в Алуште, оказавшейся в чужой стране, где нам разрешали находиться только 90 суток. Конечно, продление этого срока возможно было, но миграционные службы выламывали за это руки. Известно ведь, что любые запреты и ограничения — это кормушка для взяточников и вымогателей.
Вторая беда заключалась в том, что в Крыму уменьшилось количество отдыхающих и спрос на аренду комнат резко упал. Да и боялись мы в новых условиях, изменивших наш статус, это делать. А ведь платить за квартиру приходилось круглый год. С каких доходов?
Нельзя передать гнет возникших затруднений!
Но это еще не все. Теперь таможни задерживали нас в дороге на 8–12 часов, и мы не успевали доезжать из конца в конец за световой день, ночью же Юра не ездил. Значит, ехать в Крым надо было с ночевкой в каком–то промежуточном месте, что увеличивало расходы.
Не стоит перечислять остальные проблемы, они были — и не менее грозные, чем вышеперечисленные. Если обобщить, то можно сказать, что со всех сторон нас подстерегали тупики, злобность чиновников, жуткие стрессы. Мы попали в полную безвыходность.
Но вот прошло первое лето после кардинальных перемен, долгожданное, тревожное… В Крым мы попади только в середине июня. Нашли его каким–то помолодевшим, посветлевшим, даже расширившимся. И сразу же поняли, почему возникало такое впечатление — потому что людей в нем стало меньше, а значит меньше тесноты, галдежа и грязи.
Отдых удался, нам даже позволили пробыть там два срока подряд, то есть полгода. Уезжая, мы, как всегда, вымыли квартиру и законсервировали до следующего приезда… Теперь мы прощались с ней на долгих–долгих девять месяцев, ибо все лимиты пребывания в России были исчерпаны.
Вернулись домой подавленными, несчастными, будто нас выбросили из собственной конуры. Да так оно и было по сути. Это настроение, конечно, вызывалось ситуацией, а не тем, что мы не хотели возвращаться домой. Нет, Днепропетровск мы ни на что не променяли бы. Разве можно навсегда оставить квартиру в доме сталинской постройки из кирпича, сухую и теплую, и уйти в малогабаритную бетонку, пусть даже и в хорошем месте? Нет, конечно.
Потекли наши обычные дни — сначала я заново вымыла квартиру, потом перестирала занавески на окнах и всяческие покрывала, затем начала чинить привезенные с пляжа тряпки, постельное белье и наши летние одежды. Все это уже было далеко не новым, быстро выходило из строя.
Много надо было поработать и с компьютером — рассортировать то, что собралось за летние месяцы, систематизировать, перенести на накопительные диски, продублировать их. Попутно я все заново просматривала, во все вникала, оценивала. Затем настраивалась на новый круг работы.
Эти сезонные миграции так здорово, так волнительно освежали нас, так обогащали наш образ жизни! Не позволяли закисать и опускаться, погружаться в омут городской нечистоплотности, держали нас на высоте собранности и порядка. Получалось, что мы по два раза в год капитально вымывали свои обиталища и все время находились в обстановке идеальной чистоты. Эта традиция пришла ко мне от мамы, которая любила дважды в год перетряхивать и пересушивать на улице весь домашний скарб и вымывать стены дома изнутри новой побелкой. Но как трудно было поддерживать такой порядок в городе! В городе я тосковала по собственному двору и возможности сколько угодно проветривать, держать на солнце и вытряхивать свои тряпки, чтобы наполнились они духом трав и свежестью ветров. В городе люди не промывают свое белье и одежду атмосферным воздухом. Вместо этого используют пылесос, предназначенный всего лишь для сбора пыли с поверхностей. Но разве можно пылесос или, допустим, настольный вентилятор сравнивать с дыханием земли?
Шли дни, и мы начинали скучать по алуштинской квартире, беспокоиться о ней. А новости с телевизора шли тревожные, неутешительные и конца затянувшемуся конфликту не предвиделось. Это изматывало нервы. Постепенно начинало будоражиться воображение.
И вот однажды приснился мне такой сон. Будто нахожусь я в крымской квартире, только расположена она на первом этаже дома, стоящего у самого–самого среза воды, причем омываемого волнами с двух сторон. Я вышла на порог дома, посмотрела на вполне спокойное море и хотела уже возвращаться назад, как неожиданно заметила вдали жутко огромный корабль, идущий прямо на меня. От него исходила такая опасность, которую трудно описать — запредельная, не оставляющая шансов на выживание. Был он еще очень далеко, но я каким–то чудом видела, как много на нем металла, вооружения, всякой всячины, несущей людям беду и разрушения, какой он тяжелый и грозный.
Пока я размышляла об этом, корабль неожиданно выдвинулся из воды, навис над ней, а потом начал трудно подниматься в небо. Вот из его боков выдвинулись крылья, короткие и широкие, закругленные на концах, и его полет ускорился. Постепенно он превратился в настоящий самолет, резко набирающий высоту и по–прежнему летящий в мою сторону. Повторился тот же эффект — был самолет высоко и еще далеко, но я видела его совсем близко. Я очень испугалась, не знала, чего от этих событий ждать.
Неожиданно эта громадина резко кувыркнулась в воздухе и с невероятной силой устремилась в море. С самолет явно случилась катастрофа! Моему ужасу не было предела, будто предвиделось грандиозное сражение стихий, от которого нельзя укрыться, на которое нельзя повлиять. Пока самолет падал, повернувшись носом вниз и со свистом рассекая воздух, я представила, как сейчас содрогнется и загудит земля от удара, какие волны поднимутся и пойдут на берег, как они задавят нас своей массой и унесут в бездонную пучину.
И действительно, где–то на глубине случился сильнейший подводный взрыв, вода на поверхности забурлила, как при кипении, затем вверх вырвались очень высокие струи свистящей и парующей воды, перемежающиеся с гудящими языками пламени. Эта картина подавила меня и заставила укрыться в доме с закрытыми глазами и ушами.
— Надо бежать! — крикнула я мужу. — Сейчас придет вода и утянет нас в море! Пошли, скорее!
Муж в это время смотрел в окно и тоже видел картины, так испугавшие меня.
— Наш дом выдержит эти волны, — сказал он, — тем более что они не успеют залить комнаты, потому что быстро отхлынут.
С этими словами муж закрыл окна, а я побежала закрывать входную дверь. Мне оставалось сделать пару–тройку шагов до двери, как в комнате появилась вода — чистая и прозрачная, словно родниковая. Как же так, — удивилась я, шлепая по ней, — после взрыва вода должна быть мутной и грязной. Уровень ее был такой, что доходил мне до щиколоток. Все это заинтересовало меня, поэтому я не закрыла дверь, а открыла — чтобы посмотреть, что творится с морем.
Но что я увидела! Все море было скованно толстым антарктическим льдом — старым, бугрящимся неровной поверхностью. А поверх льда лежали слои и кучи видавшего виды снега. Единственное, что указывало на происшествие, которое я наблюдала, была дорожка метра в полтора–два шириной, идущая от нашего порога до места падения самолета. Там она просто исчезала. Но и эта дорожка была покрыта льдом, только более тонким слоем. А вдоль нее с двух сторон громоздились кучи снега, словно эту дорожку когда–то прочищали, отбрасывая снег на обочины.
Когда я снова вернулась в дом, воды там уже не было.
Вот такой сон. Вещий ли он? Не знаю. Прошло уже почти два года…