Через всю войну пронес он уверенность в победе. Эта убежденность в самые тяжелые дни приглушала горечь поражений, помогала побеждать страх. И вот теперь, когда Иван радовался тому, что вышел из войны живым и непокалеченным, спокойствия не было: будоражили мысли о завтрашнем дне, о том, какую дорогу выбрать. Через собственное неспокойствие смотрел он и на дисциплину в полку, на полеты и поступки летчиков, на работу механиков некоторые из них уже восьмой год жили по землянкам и казармам без семей, которыми давно уже была пора им обзавестись.
…Учебный "Ил" совершал посадку. Самолет, как птица перед приземлением, тормозился большим углом встречи крыла с воздухом и уже приготовился встретить лапами шасси землю, но в самый последний момент кто-то из летчиков резко дал газ. Мотор взревел и с трудом потащил машину вперед. "Ил", покачиваясь с крыла на крыло, не торопился уходить в небо, как бы раздумывая ― грохнуться ли о землю и сгореть или все-таки взлететь, сохранить жизнь себе и людям.
Уход на повторный круг с недопустимо малой высоты и с малой скорости серьезное нарушение. Возникновение опасности было настолько неожиданным, что Сохатый вскочил со стула, ему хотелось немедленно отругать летчика. Но все же сдержал себя: нового пилота проверял командир эскадрильи и ему в кабине сейчас было виднее, что делать.
Наконец мотор вытянул машину из неопределенности, и она стала набирать высоту.
Сохатый, облегченно вздохнув, включил радиопередатчик:
― Тулков, доложи, что случилось!
― Все в порядке, командир! Только спина сопрела. ― Голос злой, прерывистый. ― На земле скажу.
― Хорошо. Работай по плану. Только больше не выдумывай.
Полеты продолжались. Руководство ими требовало постоянного внимания: летчики докладывали, спрашивали и Сохатому надо было что-то разрешать или запрещать им, принимать уточняющие решения, выговаривать за промахи и хвалить за успехи. Вылет за вылетом, час за часом в напряжении у рации и телефонов.
Сохатый работал, но Тулков не выходил из головы. Подполковник размышлял, поворачивая случившееся к себе разными ракурсами, пытаясь найти причину увиденного.
"Что это ― нарушение, идущее от недисциплинированности, или ошибка?… На недисциплинированность не похоже, комэск человек старательный… Может быть, зазнайство? Летчик опытный и посчитал, что все умеет? Да, у Тулкова около двух лет фронта. Воевал хорошо, способный парень. Обучает же летать других только первый год. Весь его опыт, наверное, укладывается в четыреста часов, проведенных в воздухе. Летчик же, с которым он летает, ― еще моложе… Нет, зазнайство вроде не просматривается. Напортачили хлопцы. Сами, небось, напугались. Переживают, ждут нахлобучки".
Черноволосый, широкоскулый, плотный капитан Тулков, хмурясь, стоял перед подполковником Сохатым.
― На кого сердишься: на меня или на себя? ― Сохатый, продолжая разглядывать командира эскадрильи, улыбнулся и достал папиросы. ― Садись. Если хочешь ― кури и рассказывай, как ты пытался сегодня к праотцам дорогу отыскать?
Тулков сел, но курить не стал.
― Старший лейтенант Хохоня устроил аварийную ситуацию.
― Не хочу знать никакого старшего лейтенанта. Ты летал инструктором, тебе и отвечать. Мало ли что неумеха может выдумать. ― Сохатый замолчал, сердито поглядывая на потупившегося капитана. ― Не умеешь ― не берись. Такое наше правило… Рассказывай подробно!
― Товарищ подполковник, не пойму я его. ― Голос звучал искренне. Воевал он, имеет три ордена, был старшим летчиком в расформированном полку, а у меня такое впечатление, что он никакого понятия о полете на штурмовике не имеет.
― Ну-ну, интересно!
― Самолетом управляет, точно пьяный: ни скорости постоянной, ни высоты, ни курса полета. Не летит, а плавает в проруби… Заходит на посадку, а мне в самолете сидеть противно. Я ему и говорю: "Уходи на второй круг! Снова зайдешь. Постарайся!" Молчит. Рулями не работает, а шурует, как метлой по тротуару. Пять раз сказал: "Уходи на второй круг!" Никакой реакции: продолжает издевательство над самолетом. Взорвался я, кричу: "Черт с тобой, садись!… Поломаешь самолет, морду набью! Под суд пойдешь!" Когда я был уже в полной уверенности, что садимся, он ни с того ни с сего молча дает газ и пошел на второй круг. Когда это случилось, я ему приказал: "Не трогать самолет! Я управляю!" Если бы не послушался, не знаю, чем бы все кончилось… После вдвоем летели. Одному больше не доверил.
― Какой же вывод? ― Сохатый задумался. ― Может, с ним что-нибудь случилось? Спрашивал?
― Не спрашивал, но догадываюсь. Оставаться в армии не хочет. Вот и симулирует неуменье. Небось настроился на гражданку. Вы ведь знаете, многие хотят уйти. В ГВФ, в полярную авиацию. Экзотику ищут. Начитались про Чкалова, Громова. Новыми знаменитостями желают стать. А тут какой-то штурмовик: полет по кругу, на полигон, в зону. Войны нет ― ни славы, ни орденов.
― Злой ты сегодня, Тулков. А может, всегда такой, да не высказывался? ― Сохатый прищурился, разглядывая его в упор.
― Будешь злой. Из-за дурака чуть в ящик не сыграли. Полвойны отлетал, а в таком идиотски-беспомощном состоянии бывать не приходилось.
― Не зарекайся. Может, и не раз еще придется. Авиация штука сложная.
― Ладно, командир. Не злой я и не плохой. Только еще дурак по молодости.
― Ишь ты, как повернул. Молодец… Где Хохоня?
― Велел подождать ему на улице. Там, наверное.
― Позови, в разговор не лезь. Слушай.
…Доклад летчика о прибытии по вызову Сохатый слушал вполуха. Внимательно глядел на рослого и белобрысого офицера, пытаясь понять его. В словах, в интонации Сохатому слышался какой-то неуловимо-знакомый акцент, как будто давно встречавшийся и позабытый.
― Садитесь, старший лейтенант… Разговаривать желательно откровенно, чтобы расстаться со взаимным уважением. Согласны?
― Согласен, товарищ командир!
"Волнуется. Напряжен. Надо его расположить на разговор", ― подумал Иван Анисимович.
― Скажите, откуда и что означает фамилия ваша? Не думайте, что обидеть хочу.
― Кировский я, вятский. Фамилия наших краев. А означает, ― летчик ухмыльнулся, подняв глаза на командира, лицо порозовело. ― Хохоня ― значит щеголь.
― Ишь ты, ― Сохатый улыбнулся. ― Подходит она к вам: и одеты форсисто, и парень симпатичный. Слышу слова пришепетываете, а не пойму, откуда знакомо. Бывал я в тех краях. ― Помолчал немного, согнал улыбку с лица. Только вот полеты не по фамилии, тут рассогласование получилось. Как же так: воевали, ордена имеете, а "горбыля" чуть не разбили? Объясните, если можете!
― Волновался да подзабыл. Давно не летал.
Хохоня замолчал. Сохатый с продолжением разговора не торопился. Стал закуривать… Летчик молчания не выдержал:
― Два ордена я заработал воздушным стрелком, а пилотом стал только в конце сорок четвертого.
― Сколько же вы не летали и почему?
― Месяцев пять… Посадку плохую сделал. Отругали вместо того, чтобы поучить. Когда стал проситься летать, сказали, что сейчас не до меня. Расформирование подошло… И в новом полку скоро месяц, как по нарядам специализируюсь.
― Наряд ― тоже служба. А с полетами, действительно, плохо. В полку сейчас летчиков и самолетов больше, чем бывало в дивизии. Где размещать и куда ставить ― не знаем. На полеты летчики становятся в очередь. Вот и подумайте, почему вы месяц не главным делом занимаетесь… ― Сохатый помолчал. А потом спросил громко:
― Летать-то хотите?
Брови у Хохони тревожно взлетели вверх. Он поднял голову и внимательно посмотрел на командира. На лице, в глазах изумление и оскорбленность.
― Конечно, хочу. Кто не хочет ― тот не летчик.
― Всяко, Хохоня, бывает. Иной человек на войне значился, но от нее, злодейки, убегал, хитрил, чужой спиной или грудью прикрывался. Попробуй назови его правильным словом, крик подымет. Так и летчики: иной уже летать не хочет, а прямо об этом сказать еще стесняется, надеется без заявления демобилизации дождаться. Случится такое, и он со слезой в голосе речь прощальную скажет и с почетом уедет строить свою новую жизнь… Значит, хотите летать? А где? В армии или в гражданской авиации?
― Товарищ командир! ― Летчик встал. ― Оставите ― служить буду. До генерала трудно, а до ваших чинов постараюсь, ― улыбнулся открыто.
― Хвалю за откровенность. Не от меня зависит. Но желание запишем. Вопросы есть?
― Нет.
― Готовьтесь летать! Сначала с Тулковым, потом со мной. Можете идти.
Хохоня вышел.
Тулкову было стыдно. Он ждал нагоняя, сам теперь удивляясь, как он мог полететь с подчиненным, даже не поговорив толком с ним, не изучив личного дела и летной книжки.
Сохатый решал, как ему поступить с Тулковым. "Парень совестливый и понятливый. По всему видно, сам себя осуждает. Пощажу самолюбие ― духом воспрянет и в другой раз не промахнется. Шумом командирству не научить, а уверенность и самостоятельность подорвешь".
― Вот что, Тулков, я тебе скажу. Ошибки фронтового демократизма и недоученность наша в боях ― на войну списывались… Теперь же гибель людей и разбитые самолеты только на свой счет записывать будем. Все понятно?
― Дошло, товарищ командир.
― Составить план ввода в строй новых летчиков эскадрильи и доложить. Другие командиры то же сделают. Можешь идти.
Оставшись один, Сохатый задумался, недовольный и собою, и командиром эскадрильи, и летчиком. Разговор получился какой-то обтекаемый. И вышел от него Хохоня вроде победителя. "Не умею. Ну и что? Я в этом не виноват. Вы научить должны". Обрадовался как будто искренне предстоящим новым полетам…
"Тулков тоже хорош. Как машинист на паровозе. Тот смотрит, главным образом, на дорогу, а назад, на вагоны, только для проверки: все ли? Пассажиров в них не видит, они для него ― все на одно лицо. Так и Тулков сажал в кабину не летчика, а пассажира… Виноват, конечно. Но если по-честному посмотреть: кто его или меня учил премудростям инструкторской работы и методике? Научили летать из второй кабины, а все остальное постигалось своим умом через хомут ответственности, через свои ошибки, совесть и отношение к делу. Нас учили воевать ― войне учили мы. А неспособных "пропалывали" бои и погода. Теперь ― другое дело… Видать, не случайно командира полка сразу забрали на курсы: будут учить авиационным заботам уже мирного времени…"