Преодоление отсутствия — страница 56 из 143

– А ты больше не думаешь о той? – неожиданно спросила Фаина. Уж такова особенность всех женщин – задавать каверзные вопросы своим непостоянным кавалерам. Да и вообще во все времена все женщины – неиссякаемый источник вопросов, а мужчины – не заполняемый мусорный ящик ответов. Почитайте на досуге «Тристрама Шенди», господа, и проверьте, не забыли ли вы завести часы.

– Нет, – вздрогнул Мурлов, – я всегда думал только о тебе, я…

Фаина надавила на его губы ладонью. Подошел Гвазава.

– Едет машина. Слышно за поворотом.

Он не смотрел на них. Фаина ткнула ему пальцем под ребро. Гвазава вздрогнул и зло посмотрел на нее.

После ужина то да се, пятое-десятое, легли спать. Когда Мурлов выходил, он обернулся и увидел, что Савва смотрит на него. «Сейчас кынжал схватит, – подумал он. – А и черт с тобой!» Фаина ждала его. Мурлов взял у нее из рук легкий, но объемный рюкзак и надел на спину:

– Что там?

– Одеяло. Ты почему так долго?

– Гвазава ворочался.

Сначала песок скрипел под ногами, потом шуршала галька, потом глухо стукали камни друг о друга, шумела и журчала вода. Мурлов снял ботинки, дал их Фаине, закатал штанины и, подхватив девушку на руки, осторожно понес ее через реку на другой берег. (Вот она и понесла от него, – подумает нетерпеливый слушатель. Никогда не надо спешить. Всему свое время). Вода упруго, точно двумя широкими ладонями, пыталась столкнуть его в себя, но он был осторожен и устойчив. Фаина одной рукой держалась за его шею, а другой светила фонарем. На середине реки она поцеловала его. Мурлова качнуло.

Выбрались на карачаевский берег. Выкарабкались на дорогу. Дорога светилась в лунном свете.

– Мурлов, я слышу, как воздух дрожит. Что это? Это я дрожу. Обними меня, мне холодно и страшно. Эта дорога ведет, наверное, в ад.

– Чего ты боишься, малышка. Ну, в ад так в ад. Вдвоем не пропадем. С тобой я рад идти хоть в ад.

– Я боюсь, что не будет больше этой ночи, не будет этой реки, дороги, тебя, меня. Ничего не будет. Нет, будет все-все другое. Все-все…

– Это еще надо доказать, – сказал Мурлов. – Ты плачешь?

– Я счастлива. Я мечтала об этой ночи полгода, больше, я мечтала о ней всю жизнь.

Они шли, обняв друг друга, останавливались, целовались, шептались, говорили, восторженно восклицали, и все это было и глупо, и мудро одновременно, и казалось, этому не будет конца.

– Мы идем вон туда, – сказала Фаина. – Видишь, вон там перегибается черное небо.

– Это снизу горы, а выше воздух.

– Я хочу туда. Чтобы быть на самом перегибе, чтобы стать самим перегибом, чтобы почувствовать его боль, чтобы понять переход тверди в ничто.

– Это любовь.

– Да, милый, да. Идем туда, идем скорей.

– Там растут голубые ромашки. Там много голубых колокольчиков. Там непуганые рыжие лисы. Там прозрачные ручьи. Там дорога шуршит, как змея. Там мягкие белые облака, как сон, как белые кошки, они, как дымчатые кошки, трутся о ноги. Там орешник, дубы, там буки. Там спят ящерицы и шумят сосны. Там будем мы. Забрезжит рассвет – и мы будем там, вон там, где черная полоса перегиба. Видишь, как она серебрится под луной. Как спина у кота.

– Мне холодно, – сказала Фаина. – Я вся дрожу. Ты окончательно заразил меня, Мурлов.

Она сняла с Мурлова рюкзак, вырвала из рюкзака одеяло и протянула Мурлову…

Земля остыла, но им было тепло. Они укутались в одеяло и, прислонившись к дереву, задремали. Потом очнулись, пили из горлышка вишневый финский ликер, целовались, и Фаина лежала с закрытыми глазами, и Мурлов говорил ей тихо: «О как пленительно любить с разбегу губы в кровь и дико и с белой кожи землянику потом раздавленную пить».

Они пришли в село уже поздно. В доме был лишь дежурный, да Гвазава устроил Фаине сцену, а сам перешел с раскладушкой в другой дом.

– Вот дурак! – сказала Фаина хозяйке и покрутила пальцем у виска. – Что я ему – государственный трехпроцентный заем? Что он, рассчитывал на три процента с меня? Сколько вложил – пожалуйста. А больше – ни-ни.

Хозяйка ничего не поняла и подумала: «Замуж выйдет – перебесится, а не выйдет – так повесится». (Это ей как-то Мурлов сказал, когда пришел мрачный-мрачный и она для успокоения налила ему стакан чачи).

«Какой же я идиот, – думал Мурлов. – Да нет, все было так искренне, так нежно, как дай мне бог любимым быть другой…»

– Фаина, послушай, что я сочинил: «Бабочки красивые, вам на пряном юге были б только крылышки да стебелек упругий».

Фаина ударила его по лицу. Мурлов улыбнулся и подставил другую щеку:

– Мечты порочных жен и грезы дев невинных полны мужских достоинств длинных.

Фаина стала бить его в грудь и восклицать:

– Нет!.. Нет!.. Нет!..

А потом с ней сделалась истерика. Мурлов пожал плечами и ушел. «Как у них все легко, – думал он, – порх, порх… А я сам? Я одновременно могу любить и Сонику, и Фаину. Любить… Бог ты мой, что я знаю о себе?»

Когда он увидел перед собой домики геологов, то понял, что ничего не знает о себе, и повернул обратно в село. Опоздание на работу он компенсировал в обед. А после ужина все-таки ушел к геологам. В четырех домиках было темно, а в пятом горела свеча – язычок пламени слегка колебался и коптил. В домике было тихо. Мурлов осторожно приоткрыл дверь и вошел. В углу на кровати сидела Соника и широко открытыми глазами глядела на него.

– Димитрос! Ты с ума сошел! Он же тут. Сейчас зайдет.

– Ты боишься?

– За тебя.

– За меня не бойся.

Послышались шаги, раскрылась дверь, вошел коренастый мужчина лет сорока. Хмуро глянул на пришельца.

– Что пришел, сынок? – спросил он, и, собиравшийся было ответить дерзостью на любой его вопрос, Мурлов стушевался и промямлил что-то о папироске, и услышал, как Соника облегченно вздохнула, и тут же понял, что этим вздохом она и благодарила его, и признавалась ему в любви, и прощалась с ним на веки вечные, а когда мужчина вышел в сени, видимо, за сигаретами, сжала ему руку и взглянула благодарно. Геолог протянул ему папиросы. Мурлов закурил.

– Приезжий?

– Ага.

– Хорошее дело после себя оставите.

– Как получится.

Мурлов поблагодарил и распрощался. Больше никогда не видел он женских глаз, так пронзительно и с такой любовью глядящих на него. Он вышел, стукнувшись лбом о притолоку.

С того вечера Мурлов чаще общался с местными жителями и находил в этом забвение. С ним охотно разговаривали, шутили, даже пытались сосватать ему одну девушку, скромницу и сироту. Когда Мурлов отшучивался от этого вполне серьезного предложения, у него болело сердце. Всем нравилось, что он знает греческий язык…

***

Как-то перед вечером, часа за три-четыре до темноты, наступающей сразу же после того, как солнце красным шаром зависает на несколько минут в расщелине гор, с одной из вершин пешим порядком спустился большой отряд бородатых воинов, одетых в юбки, со щитами и копьями. У некоторых были вместо копий луки или мечи.

– Наши вернулись! – кричали пацаны и радостно бегали взад-вперед и гоняли на велосипедах, непрестанно звеня.

Местные мужчины смотрели на входящий в село отряд с гордостью, а женщины возбужденно махали руками и платочками. Хотя некоторые поглядывали на них с испугом и растерянностью.

Мурлов в тот день дежурил по кухне. Он вышел из калитки и тоже стал смотреть на приближающихся бородачей с копьями. «Вот и дождались оккупантов», – подумал он, и ему почему-то стало весело. Запыленные доспехи местами, где была стерта пыль, вспыхивали на солнце, как зеркальные. Пыль поднималась за воинами, как за отарой овец, и Мурлова невольно заинтересовало это сравнение.

Впереди шагал высокий широкоплечий мужчина, с гребня шлема которого свисал по-видимому конский хвост. Он нес огромное копье, просто несуразно огромное, похоже, он один только и мог управляться с ним. Прямо Дон Кихот какой-то! Копье было на два локтя длиннее прочих копий и много толще их, а острие было не медное, а скорее всего стальное.

– Ахилл! Ахилл! – раздались восклицания.

Мужчина потряс копьем в воздухе. Белые зубы блеснули на черном запыленном лице.

– Стой! Ать-два! – сказал он. – Разойтись по домам. Привести себя в порядок. Сбор завтра, как обычно. Главкон! Найди Патрокла – он отстал.

Вскоре Главкон пришел с хромающим Патроклом. Патрокл снял шлем и, улыбаясь, воскликнул:

– Неужели пришли! – его зеленые глаза радостно перебегали с Ахилла на Главкона и обратно.

– Патрокл, у нас осталось что-нибудь от трофеев?

– Пропили, шеф, – вздохнул Патрокл. – В той деревне, за перевалом. Как ее, «Заря коммунизма», что ли… Помнишь, нам прикатили две телеги апельсинов и несколько бочек вина. Мы им все и оставили. Ты же сам распорядился.

– Да? Ну и хорошо, легче идти. Правда, сложнее будет убить время.

– Тогда время само убьет нас, – засмеялся Патрокл.

Ахилл пристально посмотрел на него.

– Ладно, ступай. С девками меньше возись. Отоспись лучше.

Мурлов с интересом слушал оккупантов.

– А ты кто такой? – спросил Ахилл, повернувшись к нему.

Мурлов чуть не ответил: «Штурмбанфюрер эсэс отто зиц, зиг хайль!», так как уж очень все было похоже на сошествие с гор съемочной группы Бондарчука или Лиозновой.

– Дежурный, – благоразумно ответил он, так как интуиция подсказала ему, что подкалывать мужика с таким копьем, да еще покрытого пылью и славой, не надо. И он машинально показал кухонный нож, которым резал мясо.

– О’кей! Я остановлюсь здесь, в этой избе. Дуся жива? Накормишь меня. Все равно, чем. Чем себя, тем и меня.

– Я котлеты буду крутить.

– Котлет не надо! – встревожено сказал Ахилл. – Будь другом, брось на сковородку луку побольше и кусок мяса, ну, с две ладони, что ли. Да поджарь. Только не сожги. А то я не люблю пережаренного лука.

– Бог охраняет береженого от стрел и лука пережженного, – сказал Мурлов.

– Гомер! – воскликнул Ахилл. – Я тебя познакомлю с ним. Он просил подаяние на дорогах, пока я не посоветовал ему написать обо мне. Ну, так сделаешь?