Осенью 1892 года Шелгунов отбыл срок действительной и вернулся наконец в Петербург. Он оглянулся о прошедшие эти два года и девять месяцев солдатчины, поразмышлял: что же обрел, что потерял за это время? Военная служба закаляет и дух и тело, научает сдерживать себя, вырабатывает навык жить в замкнутом кругу людей, — это хорошо. Увидел Василий еще одну сторону классовой розни, до того неведомую: рознь между офицерами и «серой скотинкой». Сблизился с одетыми в шинели крестьянами. Много читал… Но, с другой стороны, оторвался от питерских товарищей, варился в собственном соку, почти не бывал на кружковых занятиях, оказался отчужденным от Бруснева… Словом, жизнь приходилось начинать как бы заново.
Решил уйти с «Нового Адмиралтейства»: бруслевский «Рабочий союз» разгромили, как знать, не взяла полиция под наблюдение и Василия, нет нужды их дразнить своим появлением. Надумал расстаться и с домашними: не чувствовал с ними душевности, а за время службы и вовсе поотвык.
Выбрал Путиловский завод — один из самых знаменитых в России, старинный и огромный, работали здесь, слыхал Василий, чуть не десять тысяч мастеровых. Тут будет где развернуться, наладить пропаганду… Взяли без разговору, жалованья положили семьдесят конеек в день, маловато, в «Адмиралтействе» получал больше, а вон цены какие — фунт хлеба — три копейки, сахару — двугривенный, две селедки — пятачок, и столько же стоит чай на две-три заварки, а надо еще и одеваться, и за жилье платить. Ничего, Василий, перебьешься, утешал ои себя, бессемейный ты.
Начал искать крышу над головой — чтоб в окрестности Путиловского. Жуть взяла: комнаты отдельные здесь, считай, и не сдают, по большей части лишь углы, да какие! За дневной свет и то дополнительный тариф: ставишь койку возле окна — плати в месяц три целковых, а если в темной стороне — два рубля… Иные целой семьей снимали одну кровать — спи вповалку, но условие: не больше пятерых на койку. Или полкровати можешь взять внаем, с чужим человеком, либо посменно, либо ложись валетом…
Посоветовали податься на Васильевский, Васин, как его называли запросто, остров, там, сказали, получше. Далековато, правда, от Путиловского, но что поделаешь… Тут посчастливилось: на Канареечной улпце, в доме № 13, сыскалась комнатка — чистая и в квартире не шибко населенной. Перевез сундучок с бельем, с барахлишком всяким, с книгами. Впервые в жизни появилось у Василия собственное вроде жилье. Порядок навел по своему вкусу, книги расставил, кровать застелил аккуратно, по-солдатски. Хорошо, сам себе хозяин, да и родные, кажется, рады были от него избавиться: пугал своей непохожестью на остальных.
Первым, кого повстречал Шелгунов на Путиловском, забежав по какому-то делу в лафетно-снарядную мастерскую, был Коля, Николай Гурьевич Полетаев, знакомец по брусневскому кружку. Василий не вдруг Полетаева признал: на занятиях встречал его, понятно, в городской одежде, притом Николай любил пофорсить, носил крахмальную рубаху с галстуком-бабочкой, хорошую тужурку и еще чванился роскошными усами; словом, франт. А тут был, как положено токарю, в промасленой робе, черные руки, картуз на голове. Обнялись, хотя прежде не были особо уж близкими. Удрали в рабочий клуб, проще сказать — в ретираду.
Ничего веселого Шелгунов не услыхал от Николая. За Брусневым, его взяли в Москве, где он искал связи, арестовали и Федора Афанасьева — Отца. Всего здесь к дознанию привлекли тридцать восемь человек, многих засадили, выслали — кого в Сибирь, кого в иные отдаленные места. «Но, — сказал Полетаев, — тут, понимаешь, есть и другая сторона, ее-то власти не учли: высылают в разные концы, а наши товарищи там без дела сидеть не станут; выходит, правительство само рассеивает крамолу. Еще при Брусневе мы установили связи с Москвой, с Казанью, Харьковом, Екатеринославом, сейчас, доходят слухи, под руководством наших ссыльных появляются кружки в Нижнем, в Одессе, Николаеве, Ростове-на-Дону, в Грузии, Польше, Привислянских губерниях… А здесь плохо, Вася, никакой организованной пропаганды нет, многие от движения отшатнулись, особенно женатые, боятся. Народники вроде опять голову поднимают… В общем, Василий, надо нам что-то предпринимать, иначе вовсе заглохнет дело. Но действовать осмотрительно. Думается мне, без продажных иуд не обошлось, больно уж сильно нас пощипали…»
«…Появился в С.-Петербурге в 1891 году в качестве исключенного за беспорядки харьковского студента. Он вступил в студенческую организацию… Возник слух о его поведении во время какого-то подозрительного знакомства, ибо… его упрекали в растрате денег, собранных для голодающих, но пополнил растрату. В это время он сблизился с…». — Заметки, сделанные В. И. Ульяновым в 1896 году в Доме предварительного заключения между строк на 240-й странице книги Н. И. Тезякова «Сельскохозяйственные рабочие и организация за ними санитарного надзора в Херсонской губернии». Видимо, в конспиративных целях набросано карандашом, мелким почерком, неразборчиво, с сокращениями слов.
Не хочу, не хочу, не хочу, всех к дьяволу, меня обдурили, охмурили, я не шел в предатели, в сексоты, у меня была совсем другая цель, другие побуждения, вам непонятные. Я глупо влип, вы знаете отлично, была чистая случайность, при обыске обнаружили револьвер, его дала на сохранение курсистка-истеричка, боялась, что хлопнет в себя, и еще взяли у меня брошюрки вовсе не крамольные, они продаются открыто в книжной лавке госпожи Калмыковой на Литейном. Но вам надо кого-то сажать, и меня толкнули в камеру при полицейском участке, дали время на размышление, я размышлял и пришел к выводу, что никаких показаний давать не стану, да мне и показывать было нечего. Я лежал на вонючих нарах в полицейском клоповнике, думал о том, что неудачи революционеров происходят из-за полного неведения насчет вашего оружия, революционеры не знают, как за ними следят, какими способами вытягивают признания, как вербуют филеров, сексотов, провокаторов.
Вывод один: чтобы избежать лишних жертв среди революционеров, надо изучить систему, приемы работы, средства противника, а сделать это можно, лишь находясь в его лагере. Я согласился добровольно и безвозмездно сообщать нужные сведения, согласился, чтобы войти к вам в доверие, господа голубые. И мне удалось втереться сперва в один эсдековский кружок, потом в другие, и я выдал эти кружки, но вы и меня взяли следом за ними, сказали — для отвода глаз, обещали выпустить недели через две, а вот уже сколько времени я в треклятой одиночке с асфальтовым полом, кормлюсь вашей чечевичной похлебкой, передо мной только стены да ваши постылые хари, они порой подмаргивают гнусно и доверительно.
В Путиловском задержался Шелгунов недолго, перешел в Балтийский завод, посоветовал Николай Полетаев, он сказал, что путиловские — более или менее сплоченная, единая масса, тут в случае необходимости поднять людей проще, а балтийские — публика весьма неоднородная. Да и удобнее — от Галерной гавани, где Василий устроился на жительство, до Чекушей, к заводу, несколько раз короче путь, чем до Путиловского. Василий внял совету. Жалованья тоже прибавилось: рубль тридцать в день, вдвое больше прежнего.
Вскоре он сблизился со слесарем Константином Норинским, тот числился в заводских списках под фамилией Фокина, однако в кружке Бруснева знали и звали так, как на самом деле. Костя и прежде правился ему — внешностью, характером, начитанностью. Смахивал на студента: лохматый, очки в тонкой оправе, говорил чисто по-питерски, поскольку здесь родился, говорок приятный, неторопкий, голос низкий. Росту Костя был не слишком высокого, коренаст, подвижен, однако необдуманных поступков не совершал, говорил не вдруг, а обдумав и всегда веско, дельно. Он закончил ремесленное училище, работать начал еще раньше, чем Василий, с пяти лет помогал вдовой матери клеить папиросочные гильзы. В революционную работу вошел сразу, как поступил в Балтийский завод, пятнадцати годков неполных.
Норинский-то и познакомил с заводом. Балтийский числился по морскому ведомству, располагался на правом берегу Большой Невы, возле устья, основан в 1857 году, сейчас работали здесь около двух тысяч человек, строили преимущественно броненосные суда. Велик завод: кроме основных, механических, мастерских и огромного корабельного цеха имелись еще мастерские медницкие, кузнечные, чугунолитейные, котельные, модельные, столярные.
Правду сказал Полетаев: рабочая масса оказалась разношерстной: и кадровые, и воспитанники ремесленных училищ, и достаточно образованные самоучки, и едва умеющие читать, а то и вовсе неграмотные, особенно в корабельном цехе, где особой квалификации от; большинства не требовалось, а работа самая тяжелая, за нее хорошо платили, потому туда и валили вчерашние крестьяне. Темные, с деревенскими привычками, с деревенским мировосприятием, скованные семейными связями. Придет работать один, вскоре тянет и сыновей, и кумовей, и шуряков, и сватов, — они жили сельским укладом, сохраняли местный говор, выделялись из остальных. Питерские пролетарии над ними посмеивались — далеко не всегда невинно, — прежде всего над новичками. Дали кличку — пестрые. Но и те не остались в долгу, называли городских посадскими, в их понятии это значило: никудышный балабон, жулик, единственное на уме — как бы выпить, и ежели он возле тебя околачивается, держи ухо востро, хочет облапошить.
Необычное здесь обнаружилось для Шелгунова расслоение внутри рабочего класса, в «Адмиралтействе» такого не видел.
Пестрые все поголовно верующие, ни одной церковной службы не пропускали, соблюдали посты, книжки читали преимущественно духовные. А светские, если и попадались у кого, то самого низкого пошиба, вроде тех, с каких начинал и Василий, всякие там рыцари Францисканы, атаманы Епанчи, Кудимычи и тому подобные. Жили артельно, стол вели общий, деревенская еда — решетный хлеб, завариха, толокно, квасная тюря, толченая картошка. Зарабатывали прилично, а мясо потребляли редко, считалось — праздничное лакомство, грех тратиться каждый день, принакопленное утаивали в