Преодоление — страница 61 из 62

– Ладно, ладно. Мы перекусим. Накрой на двоих.

– Да я уж разобралась, – Вера попыталась улыбнуться. – Чует мое сердце, беда будет. Не надо вам сегодня лететь!

– Выключай форсаж, мать! – нахмурился Громов. – Какая беда? Это с нами-то?

И задумчиво посмотрел на Саню. Сергеев не выдержал пристального, изучающего взгляда, опустил голову: стараясь ничем не выдать своего волнения, он молча отвернулся, а когда хозяйка подала на стол дымящееся жаркое, уткнулся в тарелку, не ощущая вкуса пищи. Перед глазами снова встал памятник Гагарину в Звездном, он во всех деталях вспомнил ту ночь и как пытался постичь, угадать, что кричал по переговорному устройству Гагарин, что отвечал из задней кабины Серегин, почему они не катапультировались, не воспользовались парашютом, хотя такая возможность, видимо, имелась; тайна полета, из которого не вернулся космонавт-один, открылась ему со всей очевидностью; испытывая холодное, леденящее предощущение чего-то непоправимого, он понял: смерти не было. Были секунды, мгновения единственно правильного решения, мгновения стремительных действий, был поединок с немой, кромешной пустотой, несущейся на фонарь кабины, бесконечно малый для земного наблюдателя и невообразимо большой для уходящих в небытие. В повседневности будней, выверяя каждую долю секунды, Саня точно просчитал, вычислил этот поединок и ясно, отчетливо видел последнее мгновение того, с кем был связан узами вечности, и знал, что повторит это мгновение ради прошлого, настоящего, будущего.

– Ну, что, – сказал Громов, поднимаясь из-за стола. – Пора.

– Одну минутку. – Поблагодарив хозяйку, Сергеев открыл портфель, достал ручку, блокнот, очень желая, чтобы Громов засек, профессионально сфотографировал этот момент, склонился над блокнотом.

Он написал две записки, написал быстро, потому что наизусть знал текст, каждое слово, будто завещание, звенело в памяти, ему надо было только, чтобы Громов видел, как он пишет, и Громов видел – Саня всем существом ощущал на себе взгляд вечного комэска, но не мог, не имел права ничего объяснять. Аккуратно сложив листки, сунул их в карман, поднялся. И они пошли плечом к плечу в неприветливый летний день, похожий на тот мартовский, в котором самолет из далекого шестьдесят восьмого года падал на черный владимирский лес. На аэродроме Саня сел в кабину реактивной «спарки» на его место, привычно охватил цепким взглядом приборную доску, щелкнув замком привязных ремней, захлопнул фонарь. Пути назад не было. Время присутствовало в пространстве, и его взаимодействие с материальными телами и процессами осуществлялось мгновенно.

– Я – восемьсот пятый, – в наушниках раздался хрипловатый голос Громова. – На разведку погоды вместо четыреста второго!

– Запускайте двигатель, восемьсот пятый, – бесстрастно приказал Руководитель полетов.

– Понял, запуск!

Стрелки на циферблатах дрогнули, ожили, набирая обороты, на высокой ноте запела реактивная турбина, Саня, точно после долгой разлуки, вживался в машину, становясь ее мозгом, нервами, окружающий мир отодвинулся, отступил, ничего, кроме предощущения полета, не было; он испытывал то, что испытывает перед стартом каждый летчик, видел и слышал только то, что видит и слышит каждый. А когда взлетная полоса понеслась под фюзеляж, он на секунду забыл, что сидит на его месте, и вспомнил уже в воздухе; темный, притихший лес под крылом, разноцветные крыши деревенек, поля, реки – все ускоряло свой бег, и ему некогда было созерцать и размышлять, недвижно застыв в кресле, он работал, предвосхищая, опережая своими действиями реакцию машины; стремительными росчерками откладывались в сознании пройденные ориентиры, в памяти встала старая карта района полетов, он ничего не забыл, помнил все изгибы речушки, над которой они пронеслись, каждое деревце, каждый кустик, и ему опять показалось, будто не было двух лет разлуки и он снова идет на полигон, чтобы срезать макушки хваленых особо прочных пирамид.

– Не-ет, Санек, – растроганно пробасил по СПУ – самолетному переговорному устройству – Никодим Громов, – напрасно, напрасно ты от нас ушел. Авиация, можно сказать, потеряла в твоем лице прирожденного аса. Я отдыхаю да по сторонам гляжу.

– Сажать будете сами? – быстро спросил Саня.

– Я даже на взлете к ручке не притрагивался, – хохотнул вечный комэск. – Взмыл ты чистенько, очень чистенько. Сразу видно – с самолета на самолет. Без перерыва.

– Два месяца не летал.

– Темнишь!

– Это правда. Мы там летаем значительно меньше.

– Тогда, Санек, окончательно склоняю перед тобой чело. Сражен наповал. Ну-ка, крутани чего-нибудь душевное!

Сработав ручкой и педалями, поддерживая сектором газа режим работы двигателя, отчаянный небожитель выполнил стремительный каскад «бочек» – словно по невидимой ниточке штопором врезался в пространство; перевернув самолет, пошел в красивом обратном полете, не ощущая никакого неудобства от того, что висел вниз головой; наконец, заложив максимальную перегрузку, изящным боевым разворотом взял курс в зону.

– Могешь, могешь, – только крякал вечный комэск. – Уважаю и склоняюсь. Ну, давай погоду разведаем. Сколько нижняя кромка?

– Восемьсот, – бросив взгляд на хмурое небо, сказал Саня.

– Местами до тысячи. Облачность слоисто-кучевая, прерывистая, слякоть уходит, работать можно.

– На потолок пойдем?

– И так вижу: верхняя граница – три двести, а в первой зоне – до пяти. Но на верхотуру полезем, – твердо произнес Громов. – Если не возражаешь, я чуток разомнусь!

Саня не возражал, наоборот, ждал этого момента, и, когда вечный комэск взял управление на себя и чудовищным, невероятным рывком швырнул машину почти вертикально в небо, счет пошел на секунды. Сердце ухнуло, провалилось в пустоту, перегрузка вжала, втиснула в кресло, но Саня не чувствовал боли. В моментальном прозрении, как тогда, у памятника, он понял, что человек созревает в собственной повседневности, как он жил, так и поступает в момент испытаний, и последняя минута космонавта-один окончательно подтвердила всю его правильную жизнь и стоила жизни; она, эта минута, волновала, тревожила отчаянного небожителя через годы, он начал сосредоточенно готовиться к поединку с немой, кромешной пустотой, которая скоро обрушится на фонарь кабины, и Громов примет решение, и Саня знал, что это решение в точности совпадет с тем, которое принял полковник Серегин в далеком шестьдесят восьмом году.

– Ну что, Сань, – сказал Громов, доложив Руководителю полетов обстановку, – минут пятнадцать у нас есть. Можешь отвести душу.

– Я бы хотел насладиться пилотажем на малой высоте, – быстро ответил Саня. – На предельно малой!

– Это можно, – пробасил Громов, и в то же мгновение самолет с пронзительным ревом устремился к земле. – Ну, Сань, приготовься! Тряхнем стариной!

– Никодим Иванович! Не прекращайте снижения! Представьте: заклинило РУД! Ваши действия? – неожиданно спросил Саня, когда самолет достиг расчетной точки, примерно той, где у гагаринского «мига» произошел отказ.

Сергеев впился глазами в зеркало заднего обзора: лицо Никодима Громова покрылось холодной испариной, но вечный комэск не двинул РУД вперед, не дал обороты двигателю, хотя лишь в скорости – этой охранной грамоте военного летчика – было их спасение. Вечный комэск мгновенно оценил ситуацию. Он понял: докладывать Руководителю полетов об отказе матчасти не позволяет время, нет у них запаса времени; он также понял, что, если Саня катапультируется, он, майор Громов, катапультироваться не успеет – до столкновения с планетой оставались считанные секунды; но старый ас понял и другое: если первым катапультируется он, Громов, если спасет, сохранит свою жизнь, то цена этого спасения будет равна цене Саниной смерти; могучий, сильный, надежный майор доблестных ВВС Никодим Громов оказался в западне.

– Приказываю катапультироваться! – сделал он выбор.

Но и Саня, представляя себя на месте первого, тоже в невообразимо краткие мгновения понял все то, что понял и осознал летчик в задней кабине. Он понял: докладывать Руководителю полетов об отказе материальной части не позволяет время; нет у них запаса времени – расстояние до черного владимирского леса ничтожно; он также понял, что, если Громов катапультируется, он, Александр Сергеев, катапультироваться не успеет – произойдет столкновение с планетой; но он понял и другое: если первым катапультируется сам, если спасет свою жизнь, то это спасение будет оплачено смертью Никодима Громова, что невозможно представить ни словесно, ни мысленно, как невозможно представить, что при погребении урны с прахом погибшего он, спасшийся по инструкции или по приказу, будет находиться в почетном карауле и каждой клеточкой ощущать на себе молчаливые, осуждающие взгляды товарищей, и уже никогда не сможет жить так, как жил прежде, и улыбаться миру открытой, честной улыбкой, и беззаветно играть с ребятишками, и писать письма мальчишкам, у которых почему-то нет отцов. Представляя себя на месте первого, Саня сделал свой выбор.

– Катапультируюсь… после тебя! – быстро, но твердо ответил он.

На эти размышления и просчет ситуации у экипажа ушло меньше одной десятой доли секунды – миг, невообразимо большой для уходящих в небытие и бесконечно малый для земного наблюдателя; оба летчика твердо знали, выбора на жизнь у них нет, у них есть только один выбор – правильно умереть. Но тот, кто сидел в задней кабине, еще надеялся на силу инструкции и воинской субординации.

– Я приказываю! – хрипел он. – Ты должен остаться!

– Выход, Никодим Иванович! – Саня двинул вперед ручку управления двигателем, одновременно переводя машину в горизонтальный полет; страшная перегрузка навалилась на них, в глазах померкло, самолет взмыл в пасмурное небо, которое показалось им ослепительно голубым, желанным, просторным и самым красивым небом во всем мироздании.

– Никодим Иванович, – Саня облизал языком пересохшие губы. – Вы помните, я задержался, чтобы написать две записки?

– Да… мне показалось странным.