новну совсем ослабевшую и почти что на руках внесли и уложили в постель прямо в платье. Дети уехали, обещав вечером подъехать проведать. Михаил Романович сел на стул рядом с кроватью жены и взял ее за руку.
— Спасибо, Мишенька, я сегодня такая счаст-ливая. Теперь можно спокойно помереть.
— Как же я? — растерялся Михаил Романович.
— Мы же с тобой повенчанные, нас смерть не разлучит. Я чувствую, что сегодня умру, но ты не скорби, как прочие, не имеющие упования, мы с тобой там встретимся непременно. Ты помнишь, как мы с тобой первый раз повстречались?
— Конечно, помню: в Доме офицеров, на вечере по случаю Дня Победы, ты еще все с капитаном Кравцовым танцевала, я тебя еле от него отбил.
— Дурачок, я как тебя увидела — сразу полюбила, и никакие Кравцовы мне были не нужны.
— Настенька, ты знаешь, мне очень стыдно, хоть и прошло много лет, все же совесть напоминает. Встретимся на том свете, говорят, там все рано или поздно откроется. Так вот, чтобы для тебя не было неожиданностью, короче, хочу признаться: я ведь тогда с Клавкой… Ну, словом, бес попутал.
— Я знала, Мишенька, все знала. В то время мне так больно было, так обидно, что жить не хотелось. Но я любила тебя, вот тогда-то я впервые в церковь пошла. Стала молиться перед иконой Божией Матери, плакать. Меня священник поддержал, сказал, чтобы не разводилась, а молилась за тебя, как за заблудшего. Не будем об этом больше вспоминать. Не было этого вовсе, а если было, то не с нами, мы теперь с тобой другие.
Михаил Романович наклонился и поцеловал руку супруге.
— Тебя любил, только тебя любил, всю жизнь только тебя одну.
— Почитай мне, Миша, Священное Писание.
— Что из него почитать?
— А что откроется, то и почитай.
Михаил Романович открыл Новый Завет и начал читать:
— Любовь долго терпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает… — он вдруг заметил, что супруга перестала дышать и, подняв голову от книги, увидел застывший взгляд его милой жены, устремленный на угол с образами.
— Мы скоро увидимся, Настенька, — сказал он, закрывая ей глаза. Затем он встал, подошел к столу, взял лист бумаги и стал писать: «Дорогой мой сынок, прости нас, если что было не так. Похорони по-христиански. Сынок, выполни мою последнюю просьбу, а не выполнить последнюю просьбу родителей, ты же знаешь, великий грех. После того как похоронишь нас с мамой, в течение сорока дней заходи в эту комнату и посиди здесь минут пятнадцать-двадцать каждый день. Вот такая моя последняя просьба. Поцелуй за меня Люсю и внуков. Христос Воскресе! Твой отец».
Затем он подошел, поцеловал жену и, как был в мундире, лег с нею рядом, взял ее за руку и, закрыв глаза, сказал:
— Пойдем вместе, милая, я тебя одну не оставлю.
Когда вечером Игорь с женою приехали к родителям, то долго не могли дозвониться, так и открыли дверь своим ключом. Прошли в спальню и увидели, что мать с отцом лежат на кровати рядом, взявшись за руки, он в своем парадном мундире, а она в нарядном платье, в котором сегодня венчалась. Лица у обоих были спокойные, умиротворенные, даже какие-то помолодевшие, казалось, они словно уснули, вот проснутся — и так же, взявшись за руки, пойдут вместе к своей мечте, которая ныне стала для них реальностью.
Волгоград,
январь 2002 г.
«На реках вавилонских…»
В губкоме шло экстренное заседание. Обсуждали директиву ВЦИК об изъятии церковных ценностей. Выступал Иван Исаевич Садомский, первый секретарь губкома. Слушали его внимательно, понимая всю значимость данного вопроса для укрепления власти большевиков в молодой Советской республике. Иван Исаевич был старый большевик-ленинец. Годы подполья, ссылки и тюрем закалили характер этого несгибаемого революционера. Говорил он жестко, короткими фразами, словно гвозди заколачивал:
— Партия требует от нас решительных действий. В идеологическом плане церковь — наш главный враг. В стране разруха. В Поволжье голод. Мы должны воспользоваться этой благоприятной для нас ситуацией в борьбе с попами и монахами. Их надо уничтожать под корень. Раз и навсегда. Беспощадно истребить всех во имя мировой революции. Изъятие ценностей должно вызвать сопротивление церковников. Владимир Ильич требует этим незамедлительно воспользоваться, чтобы расстрелять как можно больше епископов, священников и монахов. Другой возможности у нас может не быть. Мы должны обсудить план выполнения этой директивы в нашей губернии. Какие будут предложения? Товарищи, прошу говорить коротко и только по существу вопроса.
Слово взял член губкома Петр Евдокимович Свирников:
— Товарищи, хочу проинформировать вас, что настоятельница женского монастыря игуменья Евфросиния уже приходила к нам с предложением помочь голодающим Поволжья и передать для этого все ценности монастыря, за исключением утвари, используемой для Евхаристии, попросту говоря, обедни. Она сказала, что в воскресенье в монастыре при всем народе отслужат молебен, и она сама снимет драгоценный оклад с Тихвинской иконы Божией Матери, чтобы передать его в фонд помощи голодающим, а народу объяснит, что икона и без оклада остается такой же чудотворной, так как в древности серебряных и золотых окладов на иконах вовсе не было.
После этого выступления поднялся невообразимый шум, многие повскакивали с мест. Раздались крики:
— Вот стерва, что удумала, поднять авторитет церкви за счет помощи голодающим!
— Товарищи, — кричали другие, — да это же идеологический террор со стороны церковников!
— Прекратить шум, — рявкнул Садомский, — заседание губкома продолжается. Слово имеет председатель ГубЧК товарищ Твердиковский Лев Гаврилович.
— Никакого идеологического террора церковников мы не потерпим, — сказал Твердиковский. — На любой террор ответим беспощадным красным террором. В данной ситуации нужно нанести упреждающий удар. В воскресенье мы войдем в собор и начнем изъятие церковных ценностей именно во время богослужения. Это должно спровоцировать стоящих в храме на оказание сопротивления. За саботаж декретам Советской власти мы арестуем игуменью как организатора контрреволюционного мятежа, а затем проведем изъятие всех церковных ценностей.
Матушка Евфросиния в сопровождении двух сестер направлялась в монастырский собор к Божественной литургии. Казалось, что эта пожилая, чуть располневшая женщина, хозяйка большой обители в центре города, вышагивает важно и гордо, с презрительной гримасой на лице. Но это было внешне обманчивое впечатление. На самом деле она с трудом передвигала ноги с распухшими от полиартрита суставами, поэтому при каждом шаге морщилась от боли, однако виду старалась не подавать. Даже идя на службу, она не могла отрешиться от тяжких дум. Зверское убийство митрополита Киевского Владимира и доходившие слухи о разгоне монастырей и убийствах монахов и священников внушали опасения, что их скоро постигнет такая же участь. Всю ночь она молилась перед иконой Тихвинской Божией Матери: «Да минет сия чаша нашу святую обитель». Только под утро задремала, и было ей во сне видение: ангелы Божии спускаются с неба на их монастырь, а в руках держат венцы. Она стала считать ангелов. К ней подошел какой-то старец и сказал: «Не считай, матушка, все уже давно посчитано — здесь сто восемь венцов».
Проснувшись, она поняла, что всех сестер ждет мученическая кончина. «Нет, не всех, — вдруг встрепенулась игуменья, — ведь в обители вместе со мной сто девять насельниц, а венцов в видении было сто восемь. Значит, кто-то из сестер избегнет мученического конца».
— Да будет на все воля Божия, — сказала матушка игуменья и, осенив себя крестным знамением, вошла в собор.
На Великом входе во время пения Херувимской матушка игуменья заплакала. Хор сегодня пел особенно умилительно. Звонкие девичьи голоса уносились под своды огромного собора и ниспадали оттуда на стоящих в храме людей благотворными искрами, зажигающими сердца молитвой и покаянием. Хор запел: «Яко да Царя всех подымим». В это время матушка игуменья услышала какой-то шум у входа в храм.
— Узнай, сестра, что там происходит, — обратилась она к монахине Феодоре, казначею монастыря.
Та вернулась бледная и дрожащим голосом поведала:
— Матушка настоятельница, там какие-то люди с оружием пытаются войти в собор, говорят, что будут изымать церковные ценности, а наши прихожане-мужики их не пускают, вот и шумят. Что благословите, матушка, делать?
В это время архидиакон на амвоне провозглашал: «Оглашенные, изыдите, елици оглашенные, изыдите…»
Матушка игуменья распрямилась, в глазах блеснул гнев:
— Слышишь, мать Феодора, что возглашает архидиакон? Неверные должны покинуть храм.
— Но они, матушка, по-моему, настроены решительно и не захотят выходить, — испуганно возразила Феодора.
— Я тоже настроена решительно: не захотят добром, благословляю вышибить их вон, а двери — на запор до конца литургии.
Через некоторое время в притворе собора поднялся еще более невообразимый шум, доносились звуки потасовки, потом раздался револьверный выстрел. Огромные металлические двери собора медленно, но уверенно стали сближаться между собой. Лязгнул металлический засов, и крики, уже приглушенно, раздавались за стенами собора. Архидиакон провозгласил:
— Встанем добре, станем со страхом, вонмем, святое Возношение в мире приносите.
В храме сразу восстановилась благоговейная тишина. Начался Евхаристический канон. На запричастном матушка игуменья передала повеление, чтобы сегодня причащались все сестры монастыря.
— Как же так, матушка Евфросиния, ведь многие не готовились, — пыталась возразить монахиня Феодора.
— Все беру на себя, — коротко ответила настоятельница.
В конце службы в двери начали колотить прикладами винтовок.