Преподаватель симметрии — страница 14 из 44

– Это так же просто, как любая способность, если она есть. И так же недоступно, если ее нет. Это обыкновенная способность, как все другие. Чуять запахи разве менее удивительно? Есть ли что-либо не удивительное и не чудесное у Бога?

«Господи! – взмолился Давин. – Он не может так говорить! Это он сейчас сказал или я подумал? Нет, положительно сумасшествие заразно…»

– Ну так покажите, – сказал он, не смягчив тона.

– Вы мне не верите… – Горе, мигом распространившееся, залившее лицо Гумми, было так глубоко, что доктор задохнулся и чуть не взвыл от отчаяния. Нет, это было выше его сил.

– Ну как же не верю! – впервые окончательно сорвался он. – Я именно – верю вам! – Он кричал, разделяя с людьми заблуждение, равное их хитрости, а именно что грубость есть проявление искренности. – Я верю вам!

– Понимаю, – сокрушенно и покорно кивнул Гумми. – Мне-то вы верите, вы в меня – не верите…

– Слушайте, Гумми! Вы поразительный человек! Нет, я вам совершенно серьезно говорю, я не смеюсь, вы потрясающий человек! Вы сами не понимаете, какой вы… – Чем больше он нанизывал и уточнял интонацию, тем более смущался: сколько же надо употребить слов, чтобы заставить человека поверить в то, во что сам не веришь… Собственно, слова только тут и требуются. Остальное – существует. «Необходимо и достаточно, – со вздохом подумал он. – Лучше бы я стал математиком, чем уточнял неточные мысли о жизни…» – Уверяю вас!..

Но Гумми поверил и, казалось, замурлыкал от счастья.

– Я вам верю, – сказал Гумми.

– Вы научились летать в монастыре? – снова вглубь догадался Давин.

Это резкое возвращение вспять возымело неожиданное действие: казалось, Гумми что-то вспомнил – так он разглядывал округлившимся и остановившимся взором перед собой нечто, чего перед ним на самом деле не было.

– Да… Учитель… Он пил воду… Я должен был постигать пустое… – Снова слова, только что поразительно находившие друг друга, слиплись, как леденцы в кармане. – Выпил воду, посадил в угол… Немножко бил палкой… – В глазах Гумми что-то прорвалось и выскочило наружу. – Он меня спросил: «Где в этой чашке выпитая мною вода?» Я сказал, что в нем. Тогда он меня очень бил. Потом поставил пустую чашку передо мной и сказал: думай о том, что в ней… И ушел, заперев дверь. Я был там три дня и думал.

– Хм… – сказал доктор Давин.

Лицо Гумми прояснилось.

– Вы мне подсказали, и я вспомнил. Так и было. Я смотрел в чашку три дня.

– Это по меньшей мере странно, – вздохнул Давин.

– Я вам сейчас попробую объяснить. Кажется, тогда мне и удалось в первый раз… Я окоченел. Потом вдруг согрелся, и все стало цветным. Я оказался в том же, однако, помещении. Мне стало очень любопытно, страшно и весело. Именно весело, но я не смеялся. Озираюсь, и оцепенение во мне греется и звенит, как цикада. Все – то и не то. Вдруг вижу: чашка в другом углу стоит. Я даже не поверил. Наверное, не заметил, что отошел от нее в другой угол. Вернулся к ней – нельзя было ослушаться учителя. Стал около нее на колени. И опять чувствую – что-то не то. Единственное узенькое окошко было прямо надо мною, в углу, где меня оставил учитель, а теперь, когда я перешел, оно опять оказалось надо мною, точно такое же. Я оглянулся на тот угол, из которого только что перебрался к чашке, и закричал – так мне стало страшно: там по-прежнему, в той же позе, стоял я на коленях. Понемногу я оправился и рискнул снова взглянуть на него. Он был в точности я, и мой испуг удивительно быстро таял – я все больше смотрел на него во все глаза и чувствовал, как он просыпается. Не знаю, как я понял, что он знает о моем существовании и дает мне привыкнуть к себе. Он старательно не смотрел в мою сторону. Я помню, что он не смотрел нарочно. Не знаю, как он дал мне это понять. Наконец он ко мне обернулся, посмотрел на меня насмешливо и подмигнул. И это вдруг оказался не он, а я, когда, подмигнув, поднялся с колен и какой-то миг постоял над бывшим, опустевшим мною. Затем я как-то длинно изогнулся вбок и оторвался от пола и так недолго парил над тем, оставшимся в углу, собою, робко и все с меньшим, казалось, интересом следившим за мною. Он мне стал скучен, как будто я понял, что с ним все правильно, все в порядке. И, повисев над ним секунду, изогнувшись, я легко взмыл к потолку, и всего меня охватила такая радость! Я знал, что мне все распахнуто, и заточение в тяжелом и твердом мире для меня окончено. Наспех опробовав свои возможности, покружив, переворачиваясь, по комнате и, как-то мгновенно, поняв все приемы и обучившись им, я взмыл в окошко. Помню, оно было пыльным.

«Типичный наркотический бред, – думал доктор. – Неужели он и впрямь был в Азии?..»

– А дальше? – спросил Давин с детским нетерпением, уже не удивляясь способностям Гумми к изложению. – Вы прекрасно рассказываете, понятно очень… Дальше?..

– …Я увидел сверху монастырь и горы, я порхал, как бессмысленная бабочка, и вдруг обнаружил, что отлетел очень далеко, подо мной было море, и я стал падать. В этот момент в келью ворвался учитель и с криком: «Кто тебе это позволил? Как ты посмел?» – стал бить того, в углу, палкой по голове. Тот не шевелился, как глиняный. А учитель все бил и бил, приговаривая: «Не смей этого делать! Это грех! Ты будешь наказан!» Будто он не наказывал, а всего лишь бил. Проскользнув незаметно в окошко, я встал в свой угол перед пустой чашкой и смиренно не смотрел в их сторону. Мне, однако, показалось, что один или другой раз он бросал взгляд в мою сторону. И бил «того» все неистовей. Мне его не было почему-то жалко. Тут учитель вдруг бросил «того», повернулся ко мне и, рассмотрев меня теперь в упор, сказал: «Пришел в себя? Больно? Боль пуста». И вышел.

Гумми опять замолк. Он был далеко.

– А Луна? – нетерпеливо воскликнул Давин.

Щеки Гумми вздрогнули, будто он спрыгнул с большой высоты, и он сморщился. Опомнившись, продолжил, но уже как-то устало, и слова все более вяло сходили с его языка:

– Я очнулся на полу… Весь избитый… Чашка стояла с водою. Я выпил воды… – И он замолчал.

– Про Луну… – сказал Давин жестоко.

– Я улетел на нее.

– Когда?

– После этого.

– После того, как выпили воды?

– Да.

– Но как же? Вы же парили. Это же медленно. До Луны около четырехсот тысяч километров. Десять раз вокруг света…

– Это неважно… – с трудом произнес Гумми, будто с каждым словом у него распухал язык. – Парить – это удовольствие, баловство… А можно еще оказываться.

Доктор Давин устал, как язык Гумми; будто это он сам еле ворочался в его рту.

– Ну и какая же она, Луна? – спросил он со скукой. Глаза Гумми остекленели от немоты. Что-то стремительно приближалось к ним вплотную, и взгляд его разбивался. Словно он видел перед собой что-то все ближе, настолько отчетливо, что терял дар речи, потому что не вспоминал, а – видел. Давину даже на мгновение померещилось, что в его радужной оболочке отразилось нечто, чего перед ними не было (они как раз шли по полю), и он затряс головой. – Так что же, какая? – спросил он настойчиво.

– Коричневая… – еле выжевал Гумми и выпустил слюнявый пузырь.

«Да он еще и припадочный…» – успел подумать доктор.

…Когда Гумми пришел в себя, над ним склонялось встревоженное и виноватое лицо Давина. Он тер Гумми виски. Он так обрадовался, когда Гумми пришел в себя, заулыбался заискивающе и ласково.

– Бога ради, простите меня, Тони… Я вас замучил своими расспросами. Я абсолютно верю, что вы тогда были на Луне.

Гумми посмотрел на доктора с любовью и снисходительностью, как на ребенка…

– Я только что был там, – сказал он, поднимаясь с травы.


Давин прилег в своем кабинете ровно на секунду и как провалился. Он очнулся оттого, что ему в глаза било солнце, необыкновенно бодрый и испуганный, что проспал так долго. Солнце приходило к нему на диван теперь уже после пяти, к вечеру. Он стремительно сел, злой, звонкий и дрожащий, как запевшая под ним пружина дивана. Посидел секунду, пока проплыли перед глазами черные, в искорку, «вертижцы», и так же решительно встал, как сел. Потянулся властно, с хрустом. «Что за бред примерещился?.. Чушь. Пора заняться природой снов вплотную, а я их вижу вместо того, чтобы работать». – Он еще покачал головой, усмехаясь и подтрунивая над собой: экая тонкая творческая психика… любимая уехала… Гумми… Тони… Луна… Что за чушь!

Он уверенно направился к столу, к своей рукописи о природе сновидений. Он любил вид из окна, любил взглядывать туда для сосредоточения. Он взглянул – за окном колол дрова человек. Так это был Гумми.

В провинции, да еще в те времена, все быстро обретает (обретало) ритм. Сегодня впервые встреченное завтра становится знакомым, послезавтра обычным, а послепослезавтра – ритуальным.

Жители Таунуса привыкли встречать эту странную пару прогуливающейся к концу дня по Северному шоссе, до города и обратно. О чем они могли так важно беседовать? Чтобы не возвышать в своих глазах Гумми, таунусцы понизили доктора. Что доктор тоже «того» – ставило все на свои места и вровень. Что тут удивительного, когда такие штуки болтаются в небе?.. И они тыкали в дирижабль. Все-таки следует отметить, провинция не только потому бедна событиями, что их нет, но и потому, что они не нужны.

Поэтому-то редкие вещи и собираются вместе, за неупотребимостью (в музеях такая же картина…): Гумми и доктор стали нужны друг другу, будто лежали в одной витрине. То, что Гумми обожал Давина – за красоту, за ум, за человеческое отношение, – это нам понятно, а вот что доктор находил в нем кроме любопытного клинического случая? Легче всего подумать, что передовой доктор испытывал на Гумми высокогуманные методы лечения, небывалые в домах скорби того времени: доброта, уважение, внимательность, доверие, внушение чувства полноценности и т. д. – целый комплекс. Скорее всего, так это и выглядело и так бы хотел это видеть сам Давин, но мы уже поминали, что он был остер и подмечал не только за другими, но и за собой, и вот, подмечая, он не находил подобное объяснение своей связи с Гумми исчерпывающим, но полной разгадки не то не находил, не то даже избегал. Простое объяснение его ответной привязанности чувством удовлетворения от праведного исполнения врачебного долга (в конце концов, нравится же человеку поступать хорошо, иначе это было бы совсем уж невыгодно!..) и даже допущение некоторой доли нормальной человеческой привязанности к обласканному и безгрешному получеловеку (котенку, собачке…) не вполне подходили. Давин не был привязан к Гумми, а – нуждался в нем. Почему так, он сам не понимал. И старался не понять, потому что каким-то образом это размышление оборачивалось против него: принимая любовь Гумми, он понимал, что не любит сам. Причем если бы только Гумми!.. А то, ловя отсвет любви Гумми, начинал понимать, что не любит он – в принципе, как не любят никого. То есть и Джой… И это бы еще не до конца отравляло душу, если бы он не ловил себя и на том, что с Джой он не испытывал подобного неравенства в чувствах, какое испытывал с Гумми, то есть что же получается?.. Что и Джой не любила его? А вот это уже не устраивало гениального доктора.