Преподобный Серафим Саровский — страница 50 из 58

раздирать когтями, — в правом боку, под печенью. Пропадала охота к работе, неделями я не присаживался к письменному столу, а лишь перекладывался с постели на диван, с дивана — на постель. С горечью, с болью душевной, думал: «кончилась моя писательская работа... довольно, пора...» Только присядешь к столу, напишешь две-три строчки... — они, боли! Там, где-то, меня гложет что-то... именно, гложет, сосет, потом начинает царапать, потом уже и рвать когтями. На минуту-другую я находил облегчение, когда выпьешь теплого молока. Полежишь с недельку в постели — боли на недельку-другую затихают. Так я перемогался до весны 1934 года. Ранней весной я стал испытывать головокружения, слабость. Боли непрекращающиеся. Я стал худеть, заметно. Я ел самое легкое (и, между прочим, бульон, чего как раз и не следовало бы), курить почти бросил, давно не ел ничего колбасного, жирного, острого. Принимал всякие «спесиалите» против язв... — никакого результата. Мне приходило в голову, что язва, может быть, перешла в нечто более опасное, неизлечимое. Начались и рвоты. Еда уже не облегчала, напротив: после приема пищи, через два часа, боли обострялись, начинало «стрелять» и «сверлить» в спине под правой лопаткой, будто там поселился злой жук-сверлильщик. Я терял сон, терял аппетит: я уже боялся есть. Всю Страстную неделю были нестерпимые боли.

Я люблю церковные песнопения Страстной, и с трудом доходил до церкви; преодолевая боли, стоял и слушал. Помню, в Великую Субботу в отчаянии я думал: не придется поехать к Светлой Заутрене... Нет, преодолел боли, поехал, — и боли дорогой кончились. Я отстоял без них Заутреню. Первый день Пасхи их не было, — как чудо! Но со второго дня боли явились снова и уже не отпускали меня... до конца, до... чудесного, случившегося со мной.

Весь апрель я метался, не зная, что же предпринять теперь. Мне стали советовать обратиться к французам-специалистам.

Обычный вес мой упал в середине апреля с 54 кило до 50. Я поехал к известному профессору — французу Б., специалисту по болезням кишечника и печени. Он взвесил меня: 48 кило. Исследовал меня тщательно, все расспросил, — и выражение его лица не сказало мне ничего ободряющего. «Думаю, что операция необходима... и как можно скорей... — сказал он, — вы можете еще вернуть себе здоровье, будете нормально питаться и работать. Но я должен вас исследовать со всех сторон, произвести все анализы, и тогда мы поговорим». Меня исследовали в парижском госпитале Т. Это было 3 мая. Слабый, я насилу добрался с женой до этого отдаленного госпиталя. Боли продолжались: что-то сидело во мне и грызло — грызло, не переставая. Мне исследовали кровь, меня радиофотографировали всячески, было сделано 12 снимков желудка и кишечника, во всех положениях. Меня измучили: мне выворачивали внутренности, сильно нажимая деревянным шаром на пружине в области болей, подводили шар под желудок, завертывали желудок и там просвечивали — снимали. Совершенно разбитый, я едва добрался до дому. Я уже не был в силах через три дня приехать в госпиталь, чтобы выслушать приговор профессора, как было условлено. Я лежал бессильный, в болях. Мало того, этот барит или барий, который дают принимать внутрь перед просвечиванием, — я должен был выпить этой «сметаны» большой кувшин! — застрял во мне, и я чуть не помер через два дня. Срочно вызванный друг-доктор, Серов, опасался или заворота кишок или — прободения. Температура поднялась до 39°. Молился ли я? Да, молился, маловерный... слабо, нетвердо, без жара... но молился. Я был в подавленности великой, я уже и не помышлял, что вернутся когда-нибудь — хотя на краткий срок! — дни без болей. Рвоты усиливались, боли тоже. Пришло письмо от профессора, где он заявлял, что операция необходима, что язва 12-перстной кишки в полном развитии, что уже захвачен и выход из желудка (пилер), что кишка деформировалась, что стенки желудка дряблы, спазмы и проч... — ну, словом, я понял, что дело плохо.

Я просил — только скорей режьте, все равно... скорей только. А что дальше? Этого «дальше» для меня уже не существовало: дальше — конец, конечно. Ну, после операции, — месяцы, год жизни: уже не молод, я так ослаблен. Профессор прописал лекарства — белладонну, висмут, особого приготовления — «Tulasne», глинку — «Gastrocaol», лепешечки, известковые, против кислотности... (Comprimees de carbonate de chaux, «Adrian») и еще — вспрыскиванья 12 ампул, под кожу («Laristine»). — «Это лечение — я даю, — писал он, — на 12 дней вам, чтобы немного вас подкрепить перед операцией, но думаю, что это лечение не будет действительным». Я начал принимать уже лекарства с 12, помню, мая. Принимать и молиться. Но какая моя молитва! Не то чтобы я был неверующим, нет; но крепкой веры, прочной духовности не было во мне, скажу со всей прямотой.

Молился и великомученику Пантелеимону, и преподобному Серафиму. Молился и думал — все кончено. Сделал распоряжения, на случай. Не столько из глубокой душевной потребности, а скорее — по православному обычаю, я попросил доброго и достойнейшего иеромонаха о. Мефодия, из Аньера, исповедать и приобщить меня. Он прибыл со Святыми Дарами. Мы помолились, и он приобщил меня. Этот день был светлей других, и в этот день — впервые, кажется, за этот месяц — не было у меня дневных болей. Это было 15 мая. Должен сказать, что еще до приема лекарства профессора, с 9 мая, кончились у меня позывы на рвоту. И, странное дело, — появился аппетит. Я с наслаждением, помню, сжевал принесенную мне о. Мефодием просфору. Значу, что обо мне в эти дни душевные друзья мои молились. Да вот же, эта просфорка, вынутая о. Мефодием!...

Меня должны были перевезти в клинику для операции.

Известный хирург, по происхождению американец, друг русских, много лет работавший в России и в 1905 году покинувший ее, д-р Дю Б... затребовал все радио-фотографии мои. Мой друг Р. привез эти снимки от проф. Б... Я поглядел на них — и ничего не мог понять: надо быть специалистом, чтобы увидеть на этих темных листах — из целлюлозы, что ли? — что-нибудь явственное: там были только пятна, светотени, какие-то каналы... — и все же эти пятна и тени сказали профессору, что операция необходима. На каждом из 12 снимков сверху было написано тонким почерком, по-французски, белыми чернилами, словно мелом:

«Jean Chmeleff pour professeur В...»

И вот мой друг повез эти снимки и еще два бывших у меня, старых, к хирургу Дю Б. Это было 17 или 18 мая. В эту ночь я опять кратко, но, может быть, горячей, чем обычно, мысленно взмолился... — именно взмолился, как бы в отчаянии, преподобному Серафиму: «Ты, святой, преподобный Серафим... можешь!., верую, что ты можешь!...» Только. Ночью были небольшие боли, но скоро успокоились, и я заснул. Заснул ли? Не могу сказать уверенно: может быть, это как бы предсонье было. И вот, я вижу... радиоснимки, те, стопку в 12 штук, и на первом — остальных я не видел, — все тем же тонким почерком, уже не по-фрацузски, а по-русски, меловыми чернилами, написано... Но не было уже ни «Jean Chmeleff», ни «pour professeur В...» А явственно-явственно, ну вот как сейчас вижу: «Св. Серафим». Только. Русскими буквами, и с сокращением «Св.» И все. Я тут же проснулся или пришел в себя. Болей не было. Спокойствие во мне было, будто свалилась тяжесть. Операция была уже не страшна мне. Я позвал жену — она дремала на соседней кровати, истомленная бессонными ночами, моими болями и своею душевной болью. Я сказал ей: вот что я видел сейчас... Знаешь, а ведь святой Серафим всех покрыл... и меня, и профессора... и нет нас, а только — «Св. Серафим». Жене показалось это знаменательным. И мне — тоже. Словом, мне стало легче, душевно легче.

Я почувствовал, что он, святой, здесь, с нами... Это я так ясно почувствовал, будто он был, действительно, тут. Никогда в жизни я так не чувствовал присутствие уже отшедших... Я как бы уже знал, что теперь, что бы ни случилось, все будет хорошо, все будет так, как нужно. И вот неопределимое чувство как бы спокойной уверенности поселилось во мне: он со мной, я под его покровом, в его опеке, и мне ничего не страшно. Такое чувство, как будто я знаю, что обо мне печется могущественный, для которого нет знаемых нами земных законов жизни: все может теперь быть! Все... — до чудесного. Во мне укрепилась вера в мир иной, незнаемый нами, лишь чуемый, но — существующий подлинно. Необыкновенное это чувство — радостности! — для маловеров! С ним, с иным миром неразрывны святые, праведники, подвижники: он им дает блаженное состояние души, радостность. А преподобный Серафим... да он же — сама радость. И отсвет радости этой, только отсвет, — радостно осиял меня. Не скажу, чтобы это чувство радости проявлялось во мне открыто. Нет, оно было во мне, внутри меня, в душе моей, как мимолетное чувство, которое вот-вот исчезнет. Оно было во мне, как вспоминаемое радостное что-то, но что — определить я не мог сознанием: так, радостное, укрывающее от меня черный провал — мое отчаяние, которое меня давило. Теперь отчаяние ослабело, забывалось.

Дневные боли не приходили. Мне предстояла операция, я об этом думал с стесненным сердцем, — и забывал: будто может случиться так, что и не будет никакой операции, а так... Может быть и будет даже, но так будет, что как будто и не будет... Смутное, неопределимое такое чувство. Мне делали впрыскивание под кожу «ляристина», 12 ампул; я принимал назначенные лекарства и не мог дождаться, когда же дадут мне есть. Аппетит, небывалый, давно забытый, овладел мною, словно я уже вполне здоров, только вот — эта операция! Я смотрел на исхудавшие мои руки... что сталось с ними! А ноги... — кости! Я все еще худею? и буду худеть? Но почему же так есть мне хочется? Значит, тело мое здорово, если так требует?..

22 мая меня повезли к хирургу Дю Б..., на его квартиру. Он слушает рассказ — историю моей болезни, очень строго: не любит многословия. Велит прилечь и начинает исследовать: «Больно?» — нет... «А тут?..» — нет. Захватывает, жмет то место, где, бывало, скребло, точило: нет, не больно. Я думаю, зачем же операция? Хирург поглаживает мне бока и говорит, но уже ласково: «Ну, хорошо-с». Просматривает доставленные ему еще вчера рентгеновские снимки. «Эти снимки мне ничего не говорят... ровно ничего... — и подымает плечи, — я ничего не вижу! Я должен сам вас снова просветить на экране. Ваша болезнь... коварная! Ложитесь в наш госпиталь, и чем скорей — тем лучше». Странно! снимки ничего не говорят, «Я ничего не вижу...» Но ведь говорили же они профессору Б.? и он видел?! Я вспомнил сон: «Св. Серафим»! Он покрыл, «заместил» собою и меня, и профессора Б. Может быть, закрыл и то, что видел профессор?.. И потому-то хирург Дю Б... не видит?..