24 мая меня положили в лучший из госпиталей, в американский, где Дю Б. оперирует. Меня взвешивают: 45 кг, опять падение! А, все равно, только бы дали есть. Я один в светлой большой палате, — в дальнем углу какой-то молодой американец. Я пью с жадностью молоко, прошу есть, но мне нельзя: завтра будут меня просвечивать. А пока делают анализы, выстукивают меня, выслушивают, разные доктора смотрят снимки и — ничего не видят?! Но там все же «каналы» и светотени. Сестры на разных языках спрашивают, как я себя чувствую. Прекрасно, только дайте поскорей есть. Мне дозволяют молока, — только молока. Я попиваю до полуночи, с наслаждением небывалым. Чудесное, необыкновенное молоко! Я — один, мне грустно: за сколько лет, впервые, я один, — и все же есть во мне какая-то несознаваемая радость. Что же это такое... радостное во мне?.. Я начинаю разбираться в мыслях., да-а, «Св. Серафим»! Он и здесь ведь! вовсе я не один... Правда, тут все американцы, француженки, шведки, швейцарка даже, — чужие все..., но он со мной. Поздно совсем входит сестра, русская! — «Вы не один здесь, — говорит она ласково, — за вами следят добрые души», — так и сказала «следят»! и «добрые... души»! «мы ведь вас хорошо знаем и любим». «Правда?!» — спрашивает моя душа. Мне светлее. Кто же она, добрая душа, — русская? Да, сестра, здесь служит, племянница В. Ф. Малинина. Я его знаю хорошо, москвич он, навещал меня в начале мая. Я рад ласковой сестре, душевной, нашей. Она говорит, что знает мои книги. «Неупиваемая чаша» — всегда при ней. Я думаю, она так, чтобы утешить лаской меня, больного. Мне и светло и горестно: все кончилось, какой же я теперь работник! Она уходит, но... нет, я не один, у меня здесь родные души, и он со мной, тоже наш, самый русский, из Сарова, курянин по рождению, мое прибежище — моя надежда. Здесь, в этой — чужой всему во мне — Европе. Он все видит, — все знает, и все он может. Уверенность, что он со мной, что я в его опеке, — могущественнейшей опеке во мне, все крепнет, влилась в меня и никогда не пропадет, я знаю. И оттого я хочу есть, и оттого не думаю, что скоро будут меня резать. С непривычки мне одному мучительно тоскливо: жена придет ведь только завтра, на два часа всего. И все же мне это переносно, ибо не один я тут, а — «все может случиться так, что... Я боюсь додумывать, что операции и не будет». Может... Он все может! Утром меня снимают, долго смотрят через экран: сам хирург и специалист — рентгеновец, оба люди немолодые. Гымкают, пожимают плечами. Нажимают — не сильно пальцами, спрашивают — больно? Ничего не больно, ибо все может быть. Я опять пью «сметану». Мне говорят — можете идти, очень хорошо. Для них? Поняли? Нашли? Все ясно? Мне ничего не говорят.
Наутро хирург Дю Б. говорит мне: «Пока ничего не могу сказать... болезнь коварная...» Да что же это за «коварная» болезнь? Я хочу есть и есть. Об операции мне скажут — дня через два. Мне начинает думаться, что дело плохо: стоит ли и делать операцию, — потому и не говорят, — не знают? Мне подают подносы с разной пищей, очень красиво приготовленной: американцы! Я удивляюсь: острые какие блюда, а бифштекс, с крепким бульоном даже, прямо яд! Я сам назначаю себе диету, и мне дают... Да, ведь здесь только оперируют... меня-то привели сюда оперировать, а не лечить. Я плохо сплю, но болей нет и ночью, — первая ночь, когда у меня нет болей!
Сегодня меня будут оперировать? Нет, пока. Приходит Дю Б. Говорит: — «Ваша болезнь коварная...» Опять! — «Я не вижу необходимости в операции... так и напишу профессору. Я не уверен, что операция даст лучшие результаты, чем те, которые уже есть...» Он говорит по-русски, но очень медленно и очень грамматически правильно, старается. А я с бьющимся, с торжествующим сердцем, думаю: «Покрыл и его». Да: он, «Св. Серафим», покрыл... Это он... — «лучшие результаты». Лечение проф. Б.? Да, лечение, полезное, но... Он покрыл. Я знаю: он и лечению профессора Б. дал силу: ведь сам профессор ясно же написал, — у меня цело его письмо! — «В активность лечения не верю», — а уж ему ли не знать, когда десятки тысяч больных прошли через его руки! — «и потому считаю, что операция необходима». А вот хирург Дю Б. говорит — не вижу повелительных оснований для операции. А он все видит, все знает и направляет так, как надо. Ибо он в разряде ином, где наши все законы ему яснее всех профессоров, и у него другие, высшие законы, по которым можно законы наши так направлять, что «невозможное» становится возможным. Мне говорит дальше хирург Дю Б., что желудок хороший, что пилор — выход из желудка, не затронут, что... Одним словом, я, пробыв в госпитале пять суток, выхожу из него, под руку с поддерживающей меня женой, слабый... кружится голова, но, Боже, как чудесно! Какие великолепные каштаны, зеленые-зеленые... и какое ласковое, радостное небо... какой живой Париж, какие милые люди, как весело мчит автобус... и вот, дыра «метро», но и там, под землей, какие плакаты на стенах, какие краски! Только слабость... и ужасно есть хочется. А вот и моя квартира, мой «ремингтон», с которым я прощался, мой стол, забытые, покинутые письма, рукописи... Господи, неужели я еще буду писать?! Сена под окнами, внизу. Какая светлая она... теперь! Вон старичок идет, какой же милый старичок!... А у меня нет его, образа его... Но он же тут, всегда со мною, в сердце... — Радость о Господе!
Я ем, лечусь, радуюсь, дышу. Через две недели мой вес — 49 кило. Еще через две недели — 51 кило. Болей нет.
Я уже не шатаюсь, ступаю твердо, занимаюсь даже гимнастикой. Какая радость! Я могу думать даже, читать и отвечать на письма. Во мне родятся мысли, планы... рождается желание писать. Нет, я еще не конченный, я буду... Я молюсь, пробую молиться, благодарю...
Страшусь и думать, что он призрел меня, такого маловера. Но знаю: он — призрел.
Слава Господу! Слава преподобному ходатаю: вот уже семь месяцев прошло... я жил в горах, гулял, взбирался на высоту, — ничего, болей — ни разу! Правда, я очень осторожен, держу диету, принимаю время от времени лекарства — «глинку». Боюсь и думать, что исцелен. Но вот с памятного дня, с 24 мая, с первого дня в госпитале, боли меня оставили. Совсем? Может быть, вернутся? Но что бы ни было, я твердо знаю: преподобный всех нас покрыл, всех отстранил, — и с нами — законы наши, земные... и стало возможным то непредвиденное, что повелело докторам внимательней всмотреться — может быть, втайне и вопрошать, что это? — и удержаться от операции, которая «была необходима». Может быть, операция меня... — не надо размышлять... По ощущениям своим я знаю: радостное со мной случилось. Если не говорю «Чудо со мной случилось», так потому, что не считаю себя достойным чуда. Но внутренне-то, в глубине, я знаю, что чудо: благостию Господней, преподобного Серафима милостью!
28 декабря 1934 года, Париж
Приложение 4Евгений ПоселянинСВЕТЛЫЕ ДНИ В САРОВЕ
Я спешил в Саров. Из Арзамаса мне предстоял длинный путь на лошадях. Отъехав верст пять от Арзамаса, я остановился и оглянулся назад.
Перед мной на холмах, как на ладони, был Арзамас со своими 36 церквами, а со всех сторон кругом — русское приволье с восстающими колокольнями сел.
Мы ехали мимо сжатых полей, с кое-где уже увезенною жатвой. Во многих местах на краю нив в этой местности ставят ящичек, вроде улья, с тремя стеклянными стенками, и в нем иконы.
Ямщик сильно гнал, и мы быстро двигались вперед среди тихой красоты этого вечера. Все тут было прекрасно, ласково. Сжатые, мягко-золотистые поля с убранным в копны хлебом, по краям горизонта неясная линия лесов, ветряные мельницы со стоячими крыльями, лениво пасущийся по жнивью мешанный скот, крестьяне, веющие взмахами лопат на гумне рожь или везущие полную снопов телегу, кое-где среди желтого поля ярко-зеленеющее одинокое дерево, — все это я чувствовал и всем наслаждался.
Дорога прекрасно ремонтирована, а в Арзамасском уезде та сторона пути, по которой должен проехать Государь, заставлена рогатками. Часто попадались нам навстречу пешие солдаты, казачьи патрули. Кое-где раскинуто в стороне от дороги несколько палаток, и около них солдаты, разведя костер, варили в котелках кашу.
В большом селе Ореховце, на площади, близ церкви, расположился громадный табор богомольцев. Лошади были отпряжены, и множество телег стояло с поднятыми кверху оглоблями.
С Ореховца, из которого ведет дорога в Саров, мы свернули по дороге в Дивеево и вскоре доехали до большого села Онучина.
Мы остановились в доме богатого крестьянина, имеющего 75 десятин наследственной от отца земли. И так как в верхнем этаже его дома было просторно и чисто, то я остался ночевать у него. Здесь я услышал об одном исцеленном. За две недели до того, у этого дворника останавливался мужчина, торговец из-под Казани, в 60 верстах от этого города. Еще молодой, 42-летний, полный и красивый мужчина, он плохо владел ногами, волоча их: ходил, по словам дворника, «движком». На источнике отца Серафима он получил полное исцеление. По словам дворника, он раз 15 пробежал по его лестнице, радуясь своему излечению, не чуя под собою ног.
На следующий день, в воскресенье 13 июля, часов в 5 утра, мы двинулись дальше. Богомольцев становилось все больше и больше. При приближении к Дивееву стало заметно множество полиции. Площадь около Дивеева залита народом.
Вскоре начался благовест: должен был приехать из Сарова и служить обедню митрополит Петербургский Антоний, в сослужении с епископами Назарием Нижегородским и Иннокентием Тамбовским.
Теперь, когда собор был переполнен народом, его красота выступала особенно торжественно. В самом же соборе была лишь одна, бесконечно-малая на вид, перемена, — именно, в левом нижнем приделе, который был оставлен не освященным в ожидании прославления старца Серафима. В его узком иконостасе вместо иконы Богоматери, изображенной среди пышных цветов, стоит теперь икона сгорбленного, благословляющего монаха с нимбом вокруг лица, — кроткого, благоуветливого лика старца Серафима. А в будущем алтаре по-прежнему все висит портрет одухотворе