Точно знать, что такое «твое дело», и делать его в совершенстве. И знать, что именно так ты его и делаешь. Она это знала, и больше ей ничего не надо было.
И слышанное от самой Галины Сергеевны сливается с только что прозвучавшим со сцены, из-под лампы с зеленым абажуром: Уланова, танцуя, непрерывно смотрит в себя, ищет связь внешнего с внутренним. И стоит ей хотя бы на мгновение утратить эту связь, как она не сможет танцевать, захромает, оступится…
– Образы, вдохновение, – спотыкаясь на этом не любимом ею слове, говорила она нам, – черпаешь повсюду: музыка, картины, драматургия, случайные встречи… Обойдешь в который раз близкий и родной тебе Русский музей и – пусто. Шагнешь за порог, какое-то мимолетное впечатление, и что-то отдалось, заработало в тебе…
Пока я не найду, в прошлом, конечно, рисунок, душу, что ли, очередной своей роли, я снова и снова чувствую себя новичком. Не могу не только профессионально – грамотно сделать ни одного движения. Ну а уж если «слово найдено»…
В те дни, под настроение, я поделился с ней своим: какой это был кошмар – работа главным в «Комсомолке». Рисовался, конечно, немного. Начинаем в десять, заканчиваем за полночь. Двенадцать с лишним часов у конвейера, который сам же то и дело останавливаешь, – то полоса получилась скучной, то клише невыразительное, то «гвоздь» тебе только что принесли, который не терпится тут же, не откладывая на завтра, поставить в номер, к отчаянию корректуры и выпускающих у талера… А утром не знаешь, кто и по какому поводу спустит на тебя собак. Читатель ли, заметивший со злорадством какую-нибудь дурацкую опечатку, партийно-комсомольский бонза, орущий по телефону, что будет писать на самый верх, или коллега по этажу, смертельно оскорбленный, что его бессмертное творение сократили в последнюю минуту чуть ли не пополам…
– Но вот уже семь лет, как этого кошмара нет, и семь лет я вижу сны – я снова на шестом этаже и никому не нужен. Там, где столько лет был главным. Просыпаешься с чувством человека, которого только что ограбили.
– Знаете что, Боря, я вижу такие же сны. И так же просыпаюсь в холодном поту. Во сне я снова танцую, а просыпаясь, думаю, ну почему, почему так устроено, что я не могу танцевать, делать то, что всю жизнь делала, для чего я создана… Должна бросить, когда ты в расцвете опыта, мастерства. И все то же, руки те же, ноги, – словно бы застеснявшись редкой для нее патетики, заставила пощупать, – вот какие мускулы. Вот посмотрите – на ногах тоже.
– У меня тоже, – брякнул от смущения.
– Да, но у вас, когда вы напрягаете… И фигура та же, – тут она похлопала себя по тому месту, которое у других людей называется животом. – А танцевать уж нельзя.
– Плисецкая же танцует… Милая гримаска в ответ.
Все эти восторги, похвалы, обожание – ей ничего этого не надо было. Но она знала, что искусство без них не обходится. Что они больше нужны поклонникам, чем творцу, и относилась к ним лояльно. Проще говоря, терпела их, со всем присущим ей тактом. Дополнительное неизбежное бремя. Крест профессии, тем более – успеха.
То есть на заре карьеры, когда все только приходило, когда успех и все внешние, материальные его проявления означали возможность танцевать, то есть делать то, что и есть твое единственное дело в жизни, все это ценилось. Когда же необходимый минимум всего этого был достигнут, слава и успех незаметно для нее самой и, быть может, неосознаваемо, все больше становились бременем.
Ее нелегко было уговорить на тот юбилейный вечер в Большом театре. Только то, что это нужно не столько ей, сколько ее коллегам, ровесницам, сподвижникам, ученикам, заставило согласиться «пойти на это».
И коль скоро пошла, то держала себя в узде, хоть и испытывала внутренний дискомфорт, – легко ли это, с ее-то представлениями, сидеть одной-одинешеньке в золоченном кресле, будто жар-птица в клетке, в засыпанной цветами ложе на виду у всей страны, если не на виду и у всего мира, и слышать, как тебя, мало цветов, засыпают еще и комплиментами. И не иметь возможности возразить, как это было тогда у нее дома, отпустить какую-нибудь шуточку, чтобы дать понять, как она ко всему этому относится.
Чуть легче ей, как мне показалось, стало лишь тогда, когда, повинуясь зову Кати Максимовой, она вышла на сцену и пошла по ней своей невыразимой улановской поступью. В своем легком до пят лазоревом платье она, кажется, вышла не из ложи, а шагнула прямо с экрана, который только что показывал ее, много лет уже не выступающую, в «Ромео и Джульетте», в «Бахчисарайском фонтане» и «Красном маке»… Тут-то и стал ясен (а может, это я додумал?) замысел всего действа. В «Щелкунчике» она как бы и была той девочкой Машей – наряду или над Максимовой, которой все это снится и для которой и был устроен этот праздник.
Все было очень кстати – вплоть до елки, которая стояла на сцене по ходу действия и стояла еще в домах – на второй день Рождества, которое теперь празднует все больше людей в Москве.
И этот ее проход, пробег по сцене, вызывающий в памяти другой. Однажды виденный и оставшийся в памяти навсегда, пробег Джульетты в прокофьевском «Ромео». Пробег навстречу танцевавшей Машу Максимовой, вдруг превратившейся в волшебницу, которая показывает девочке – Улановой – подаренную ей грезу. Сон наяву – она снова в театре, снова танцует.
…Готовясь к очередному Дню Победы, мы на шестом этаже захотели отметить тридцатилетие «четвергов» «Комсомольской правды», которые начались вместе с Великой Отечественной войной. Решили пригласить в свой Голубой зал всех живых участников первого такого «четверга».
Галину Сергеевну я, тогдашний главный редактор газеты, «закрепил» за разъездным корреспондентом Татьяной Агафоновой.
– Ты или никто! – демагогически заявил я, адресуясь сразу и к слухам о недоступности Улановой для прессы да и для публики, и к безграничной пробивной силе нашего спецкора.
В ту пору мне был известен лишь один пример добровольного отшельничества – Грета Гарбо. Связав volens nolens свою жизнь со Швецией, познакомился здесь и с другими. Давно уже уединился на своем острове Фарре Ингмар Бергман. И здесь кончил дни свои. Фактически прервала на долгое время свои связи с «большой землей» и Агнета Фельтског, одна из двух солисток «АВВА». Да и Сальвадор Дали…
Наш Пушкин мог только мечтать об этом:
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальнюю трудов и чистых нег.
Видно, человечество, а проще – публика, не такая уж прекрасная вещь, как это принято считать, если именно те, кто служил ей всю свою жизнь, кто ей обязан и успехом, и богатством, бегут от нее на склоне лет…
У Галины Улановой была беспримерная слава, но, как и у Пушкина, не было богатства. И отшельничество ее было скорее вынужденным. Не в гулкой тишине старинных замков, не на дачном приволье, среди лесов и пажитей зеленых, а в «высотке» на Котельнической набережной, в гигантском человеческом улье, жить в котором когда-то считалось привилегией «умных и знаменитых», а в дни нашего знакомства становилось бременем – потрескавшиеся потолки, разговорчивые водопроводные и канализационные трубы, рассыпающиеся во все стороны, если включить ночью неожиданно свет, тараканы.
Просто одиночество человека, оставшегося волею судьбы без семьи – детей и мужа, – не вполне уверенного в том, что сохранившиеся друзья столь уж бескорыстны в дружбе. От великого человека всегда и все хотят получить больше, чем могут ему дать. Судить о мере этого ее одиночества можно по тому, как она привязалась к Татьяне. Более разных людей, если даже как следует поискать, не найдешь.
Вряд ли следует характеризовать в этой связи Галину Сергеевну. Что касается Татьяны… Иначе как городской сумасшедшей ее на этаже не называли. Иногда, правда, Онищенко в юбке.
– Ей бы мужиком родиться, вашей Агафоновой, – говорила моя теща после каждой встречи с ней, когда она приходила к нам в дом вместе с Галиной Сергеевной.
Не волосы, а космы. Не ноги, а жерди. Но она убеждена в их неотразимой силе. Походка – артиллериста. Платье или юбка с кофтой висят, как на огородном пугале. В зубах или между пальцами – неизменная сигарета. Движения резкие, порывистые. Для редактора и находка, и наказание. Татьяна обожала поручения сделать возможным невозможное. Без таких поручений она не могла жить. По первому же приказу, зову или письму готова была мчаться хоть на край света. Чем дальше, тем лучше. Благо с мужем развелась еще до появления на этаже, а детей завести не догадалась. Но уж вернется – душу вымотает, пока очередной ее «гвоздь» не появится на газетной полосе. Правка, сокращения? Приступать к этому – все равно что входить в клетку к только что пойманной рыси. В отношениях с людьми не знала середины. Если уж возлюбит – душу отдаст. Не покажешься – пеняй на себя. Не этим ли всем и привлекла она Уланову? Недаром говорят, противоположности сходятся.
Галина Сергеевна пришла в «Комсомолку» на юбилейный «четверг». Пришла и осталась с нами до последних своих дней: подружилась с Татьяной и со всем тогдашним коллективом «Комсомолки». Стала участником наших торжеств и бед. Да и дружеских застолий. Уже и тогда, когда из «Комсомолки» я перешел в ВААП.
За месяц до описанной выше знаменательной даты Татьяна явилась ко мне в ВААП: Володя и Катя собираются пробиваться «наверх», ходатайствовать о присвоении Галине Сергеевне звания дважды Героя Социалистического Труда. Просили посоветоваться. Предварительный зондаж показал, что «наверху» вроде не против, но колеблются.
Не хотят создавать прецедент: в то время как дважды Героями уже хоть пруд пруди, а генеральному вот-вот уже четвертую «Звезду» прицепят, среди деятелей литературы и искусства такой чести пока никто не удостоен…
Я благословил учеников Улановой на этот поход и даже обосновал свое добро: Г. С. – вне конкуренции, вне сравнений. Тут и речи не может быть о прецеденте.
Что мною двигало? Славы – Улановой не убавить, не прибавить. Вторая «Звезда», однако, по тем временам означала не только славу и почет. Кое-что прибавляла и из повседневных земных благ, тех, что по тем временам за деньги было не купить, тем более что их у нее и не было. То есть таких, чтобы жить достойно ее имени.