Пресловутая эпоха в лицах и масках, событиях и казусах — страница 64 из 99

Понятно было, что говорит он это все языком Горбачева и даже мне не может до конца открыться. Тем более что разговор идет в кабинете, который, вполне возможно, прослушивается людьми того же Крючкова…

Постепенно стало открываться мне, что Горбачев, в сущности, консервативно мыслящий человек. Он что-то сделает – и сам убоится того, что делает. Сделает – и остановится. И ждет, с какой стороны на него сильнее надавят. С какой сильнее надавят, в ту и двинется. И будет говорить: мы подумали, мы посоветовались, мы решили… И только потом, когда ситуация прояснится, из этого «мы» проклюнется «я». Горбачев чуть ли не последним согласился исключить из Конституции положение о руководящей роли КПСС. А потом ставил это себе в заслугу.

Введя принцип настоящей, а не псевдовыборности в парламент, настоял на так называемой партийной сотне, входящие в которую, включая и его самого, по существу, не выбирались, а назначались. И в президенты он предпочел быть избранным не всенародно, а Верховным Советом и, по существу, без конкурентов, в отличие от Ельцина, которому он стал проигрывать в популярности уже с осени 1987 года.

Сколько пороху было истрачено на вопрос о том, должен ли первый секретарь партийного комитета города, района или области быть в обязательном порядке и главой советской власти на своей территории. Горбачев упорнее всех твердил, что да, должен. Я писал в Москву по своим «дипломатическим каналам», что это абсурд. Покончили вроде бы с псевдовыборностью и намереваемся из двух ключевых выборных должностей одну снова сделать назначаемой. Не лучше ли вообще ликвидировать районно-городское партийное звено, где партия ничтоже сумняшеся подминает советскую власть, тогда и спорить будет не о чем.

Да бог ты мой. Чего я только не предлагал, но лишь в самых исключительных случаях появлялись свидетельства того, что Горбачев либо читал твое донесение, либо ему докладывали о нем. Как это было в случае с «избравшей свободу» молодой эстонской парой, о которой я расскажу еще в главке об Астрид Линдгрен.

Так что для меня было сюрпризом получить в феврале 1990 года шифротелеграмму Шеварднадзе с предложением отправиться послом в Прагу, где три месяца назад совершилась «бархатная революция». Со ссылкой на мнение генсека и с утверждением, что, мол, только такие дипломаты, как я, и могут сейчас работать в странах возрождающейся Восточной Европы.

Уже в стенах высотки на Смоленской – первые разочарования. Один первый зам Шеварднадзе Ковалев говорит, что моя задача – помочь Эдуарду Амвросиевичу. Консерваторы и реакционеры рвут его на куски за его политику в отношении Восточной Европы – мол, сдал все, что только можно. Нужно показать…

Второй первый зам Квицинский о министре не упоминает. Говорит, что, дистанцировавшись от Советского Союза, эти страны и Чехословакия, как самая оголтелая в особенности, сами обрекли себя на прозябание. Отныне это глухая провинция. Серая зона. И задача послов – ежедневно и ежечасно давать им это понять.

«Чего ж меня с такой помпой туда сватали?» – думаю я про себя и решаю, что поделюсь своими сомнениями с Эдиком.

Но откровенный разговор и с ним не получается. Он словно бы боится, что я еще пущусь, того гляди, в наши общие воспоминания, нарушу дистанцию, чего он, по всей видимости, не любит. Со ссылкой на то, что надо ехать в аэропорт кого-то встречать «по просьбе Михаила Сергеевича», он протягивает мне руку и желает успехов.

Остается надежда на самого Михаила Сергеевича. Звоню ему. То есть не ему, разумеется, а его помощнику. Тот говорит, что доложит, но и напоминает одновременно о необыкновенной занятости шефа. Я, в свою очередь, упоминаю, что улетаю через два дня. На следующий день помощник находит меня по мидовским телефонам:

– Михаил Сергеевич просил передать его извинения, но… – это явно чтобы подсластить пилюлю, – он уверен, что вы прекрасно представляете себе свои задачи, и желает успеха.

Вот с такими, говоря дипломатическим языком, инструкциями я и оправился в Прагу, где начинать было надо даже не с чистого, а с грязного листа.

Больной Брежнев, которому жить оставалось полтора месяца, принял меня перед Стокгольмом.

У полного сил и тогда жизнерадостности Михаила Сергеевича времени на это не хватило.

Только в Праге я понял, что дело было не в занятости. Просто представляя, что строить отношения надо как-то по-новому, лидеры сами не знали как и не хотели без нужды светиться, да простится мне это жаргонное словечко.

В моду входил стиль, который я бы назвал «личной ответственностью наизнанку». В заботе о собственной репутации – «не взять на себя», как это любили делать положительные герои хрестоматийных произведений советской литературы, наоборот, «отпихнуть от себя», а там уж судя по обстоятельствам…

Все полтора года в Праге приходилось сталкиваться с этим стилем. Определение, что Горбачев – это Дубчек сегодня, носилось в Москве в воздухе. Но сам Михаил Сергеевич, по догадкам Александра Степановича, которыми он делился со мной, этого сравнения не любил, хотя, на мой взгляд, мог бы им гордиться. Разговора по душам, о чем мечтал эмоциональный рыцарь Пражской весны, который именно за этим дважды ездил в Москву, у них не получилось. Хотя внешне встречи выглядели благопристойно.

Тем более не любил Горбачев Гавела. Москва при каждом удобном и неудобном случае «перекрывала трубу», то есть прекращала подачу нефти, что для экономики Чехословакии было как приступ астмы для человека. Реагируя на панические мольбы из Праги, которые я исправно доносил до Москвы, Михаил Сергеевич адресовал преемнику Рыжкова Павлову.

Дав санкцию на роспуск Варшавского договора и торопя своих коллег из стран-союзников с аналогичным решением, на заключительную встречу глав-государств в Прагу Михаил Сергеевич послал вместо себя Янаева. По словам одного из его помощников, не захотел быть распорядителем на собственных похоронах. Та же тактика – голову под мышку, – которую я наблюдал из Стокгольма.

Наутро, после нападения на телевышку в Вильнюсе, я по наитию убеждал собравшихся у ворот посольства демонстрантов, что Горбачев об этом ничего не знал. Через день, после многочасовой паузы, он сам подтвердил публично мою «святую ложь», пообещав разобраться с виновными.

Когда после долгой и мучительной переписки удалось договориться, что Горбачев и Гавел встретятся и побеседуют в Париже, в перерывах между заседаниями саммита ОБСЕ, Михаил Сергеевич за полчаса до назначенного срока отменил со ссылкой на ту же занятость эту встречу, согласившись лишь сфотографироваться вместе.

Для меня не было секретом, что мое постоянно особое мнение во всех этих ситуациях не вызывало симпатий в Кремле.

Тем более что наше сотрудничество с президентом, если подходит тут этот термин, и само знакомство оставалось заочным. Не считая двух-трех разговоров по сверхзащищенному телефону, по которому и собственный-то голос не узнаешь. Стоило упомянуть о важности построения хороших отношений между нами и Чехословакией – то, ради чего меня и послали в Прагу, – в его голосе появлялось отчуждение.

Быть может, шутку, которая была тогда в ходу, – Горбачев послал к драматургу Гавелу литературного критика Панкина, – он понимал буквально. Тебя послали критиком, а ты…

И вот – путч, наше с советником – посланником Лебедевым заявление против ГКЧП и звонок Горбачева в Прагу:

– Борис, ты можешь сейчас прилететь в Москву? – Он со всеми, знакомыми и незнакомыми, на «ты»…

– А как же иначе, если президент вызывает.

– Ну так и прилетай. Есть мнение назначить тебя министром иностранных дел…

– Сегодня же буду в Москве, но над предложением разрешите подумать.

– Вот дорогой и думай.

Наш роман продолжался три месяца. Об этом, уже в Лондоне, я написал книгу. Первым изданием она вышла в Стокгольме. Сейчас лишь некоторые эпизоды и реплики из тех «Оборванных ста дней». «Флеш-пойнт», как говорят англичане.

Анатолий Черняев – Горбачев после «Форосского сидения» называл его во всеуслышание своим названым братом – говорил мне, пока мы ждали в его закутке возвращения Горбачева с сессии Верховного Совета:

– Сколько раз я ему про тебя поминал, молчит…

– Да, мне то же и Яковлев рассказывал.

– А тут сам предложил. Это его инициатива. Никто ему не подсказывал. И вдруг оказалось, все знает про тебя. И про «Комсомолку». Как ты с Полянским схлестнулся. Статья Карпинского. И как в Стокгольме… Про модель социал-демократическую…

Об этом Толе особенно приятно было упомянуть, потому что он давно уже был скрытым социал-демократом и еще от Бориса Николаевича Пономарева, отвечавшего в политбюро за международные связи КПСС, получал нагоняи за это.

– И статьи твои – об Айтматове, об Абрамове, о Розове…

После первых официальных фраз и подписания на моих глазах указа о моем назначении, который тут же был прочитан с экрана не скрывшей своего волнения Митковой, что явно ожидала вновь увидеть на этом посту Шеварднадзе, мы с Горбачевым в экстазе ходили по его просторному кабинету, толкаясь боками, – ни дать ни взять Герцен с Огаревым на Ленинских, чур меня, Воробьевых горах, и говорили, говорили. Я, вспомнив любимое выражение Юрия Трифонова «У каждой собаки свой час лаять», спешил застолбить все заветное, и он с полуслова давал согласие на то, что прежде прямо или косвенно отклонялось.

Когда дошло до дела, тут было сложнее.

Я сказал ему через несколько часов после того, как водворился в МИДе, что моим первым актом было смещение заместителя министра Квицинского, который поддержал путчистов, и он удивленно вздернул брови. Посмотрел на меня так, как будто видел впервые. Ведь всего несколько дней назад он назначил того же Квицинского и. о. министра вместо отставленного Бессмертных.

Когда я впервые предложил пригласить в Москву Милошевича и Тужмана и попытаться заставить их сесть за стол переговоров, он замахал на меня руками: мы уже обсуждали это с Черняевым. Толку не будет. Только сами замараемся. Но через день позвонил и дал команду: «Приглашай».