Они приехали. Сначала не хотели друг с другом разговаривать. Особенно напряжен был Милошевич. Он и в кабинет-то к Горбачеву вошел, нервно оглядываясь, словно не исключал, что его здесь сейчас могут арестовать, как некогда, при Брежневе, Дубчека.
Когда уходил, Горбачев, провожая гостя взглядом, бросил мне: «О, гляди, тот же Борис Николаевич, только умнее».
Подписав соглашение о прекращении огня, президенты помягчели. За обедом Милошевич смотрел Тужману в лицо и, словно бы в забытье, повторял: «О, Франю, Франю…»
Подписанное в Москве соглашение о прекращении огня выполнялось до тех пор, пока о независимости не объявила Босния и Герцеговина. Напутствуя меня в своем кабинете перед поездкой на Ближний Восток, Горбачев сказал, что согла шение о дипломатических отношениях с Израилем можно будет подписать, если удастся договориться о созыве арабо-израильской конференции под сопредседательством СССР и США.
Я возразил, что начинать надо именно с восстановления отношений, ибо иначе Израиль просто не будет принимать нас всерьез как посредников.
Он в задумчивости кивнул, соглашаясь. Но когда я, попрощавшись, двинулся к дверям, он меня остановил:
– Слушай, а может, разошлем проект директив этим… членам Госсовета?
– А что будем делать, если станут возражать? Он задумался и вдруг мальчишески махнул рукой:
– Давай подписывай. Пусть потом возражают.
Я засмеялся и сказал, что он почти процитировал одного ребе из анекдота.
– Какого еще ребе? – удивился Горбачев.
И я рассказал ему этот анекдот. Пришла к ребе женщина и сказала, что не знает, какого петуха зарезать на праздник – белого или красного.
– А в чем проблема? – не понял ребе.
– Да если красного зарежешь, белый скучать будет. А если белого – красный.
Ребе задумался и сказал:
– Режь красного.
– Так белый же скучать будет?
– А… с ним, пусть скучает.
Не помню, чтобы за те три месяца он хоть в чем-нибудь не согласился бы со мной. Если не с первого, то уж точно со второго захода.
Мой перевод – за две с небольшим недели до Беловежской Пущи – из министров в послы в Англии, явно продиктованный ему взбунтовавшимися вассалами, новопрезидентами, бывшими первыми секретарями бывших союзных республик, которые через три недели свергли и его, – он, кажется, переживал больше, чем я.
Ведь только накануне посетивший меня Толя Черняев, его alter ego, на Смоленской – сенсация: никогда еще Черняев не бывал в стенах МИДа, Горбачев бывал, а он – нет, – сказал после первой рюмки:
– Ты стал синтезирующим фактором. Это ценят и в том, и в нашем лагере.
А когда все свершилось, признался, что он, кому шеф все, вплоть до снов, первому рассказывал, узнал об этой затее только от Павла Палащенко, переводившего Горбачеву в его разговоре с Джоном Мейджором относительно агремана для нового посла, который был, кстати, выдан в течение часа.
При первом разговоре Горбачев, чтобы подсластить пилюлю, которая мне-то и не представлялась такой уж горькой, предлагал стать его помощником по вопросам национальной безопасности.
– Знаешь, как в Штатах были Киссинджер при Никсоне, потом Бжезинский при Картере… Будем втроем вершить внешнюю политику – ты, я и Шеварднадзе…
И чуть ли не до слез огорчился, когда я отказался от предложенной мне чести.
На процедуре представления одного министра и прощания с другим о втором говорил больше, чем о первом, и даже вспоминал, что мы с ним родились в один год и под одним знаком зодиака – Рыбами.
А за десяток минут до этого заседания, когда я в моем, вернее, уже бывшем моем кабинете спросил его, каюсь, не без жлобства, а дадут ли слово мне, он выпалил:
– Борис Дмитриевич, е…на мать, ну не сыпь ты соль на раны…
Точил, точил его червячок. Год спустя дочь позвонила мне в Лондон и рассказала, что встретилась, вернее, встретила Горбачева на годовщине создания «Независимой газеты», где ее муж работал тогда первым замом главного редактора: «Когда он вошел, все бросились к нему, так что он даже выглядел растроганным, словно бы не ожидал такого. На вице-президента Руцкого, который был рядом, никто и внимания не обращал. Слово ему дали лишь во втором отделении действа, и он нашел в себе силы пошутить, что это, наверное, потому, что его фамилия начинается на „р“».
Оказавшись в следующем за Горбачевым ряду, дочь, не представляясь, передала ему привет из Лондона. Он оглянулся: напряженный, ожидающий взгляд.
– От Бориса Дмитриевича Панкина. А я его дочь. Смягчилось выражение лица.
– Это мой давний хороший товарищ.
И тут же – мысли наперегонки с памятью: «Ну кто же знал, что так все случится?»
Развел руками. Как бы оправдываясь.
– Ну а потом, видите, и со мною самим произошло то же самое. После заговора трех в Беловежской Пуще ко мне в Лондоне, в посольство, пришли три народных депутата СССР из Узбекистана и просили сообщить в Москву, что они готовы поставить свои подписи под требованиями о созыве чрезвычайной сессии съезда народных депутатов.
Я написал, что посольство разделяет мнение парламентариев. Ответа не последовало. Быть может, и попала-то моя шифровка уже не к Горбачеву, а в аппарат Ельцина.
Когда Горбачев, отказавшись от дальнейшей борьбы, подписал все бумаги, которые требовали от него подписать, и, образно говоря, сдал Ельцину все ключи и позиции, о чем мне позднее в том же Лондоне рассказывал уже Ельцин, я вспомнил Дубчека. И его нечаянную исповедь мне.
Ситуации сходные. Но сходны ли мотивы?
Две встречи в Лондоне, где Михаил Сергеевич был один раз с Раисой Максимовной, один раз без нее, мало что добавили к моим представлениям о человеке, про которого говорят, что он изменил мир. На растянувшемся на три часа завтраке в посольстве «на двоих» бойцы вспоминали минувшие дни. Раиса Максимовна сетовала на бывших друзей и сказала, что ее с Михаилом Сергеевичем принимают лишь в двух-трех посольствах России.
На неофициальном ланче у английского премьер-министра Джона Мейджора – три пары – Горбачевы, Мейджоры и Панкины. Горбачев в привычной ему манере не давал никому рта открыть и удивленно, непонимающе взирал на каждого, включая и предупредительного хозяина, кто пытался прорваться хотя бы с репликой или вопросом. Подлинной трагедией для Горбачева стала мучительная болезнь и смерть жены. При жизни Раисы Максимовны немало, как известно, ходило разговоров о ее чрезмерном влиянии на супруга. На самом деле они просто думали и действовали заодно. Без нее тормоза ему отказывают гораздо чаще, чем раньше.
Фру Астрид
Перед тем как написать об Астрид Линдгрен, я перелистал свои записи разных лет, перебрал в памяти наши встречи и даже телефонные разговоры.
В соприкосновении с людьми, подобными ей, мелочей не бывает. И со временем эти мелочи оказываются даже важнее того, что представлялось тебе главным. Впрочем, много ли вообще в мире таких людей, как Астрид? Она единственная в своем роде. Быть может, потому что «единственность» личности – это именно то, что она сама утверждает в отношении каждого человека на земле. Это ее символ веры, пусть и не записанный ни на каких скрижалях.
Когда в апреле 1995 года, вскоре после моего возвращения частным лицом в Стокгольм из Лондона, Астрид пригласила нас с женой к себе на обед, она потребовала, чтобы я тщательно записал ее адрес, хотя я, как и многие в Швеции, знал его наизусть еще со времен нашей первой, десятилетней давности, встречи. Мне невольно вспомнился Шолохов: «Если собираешься ко мне, езжай на Курский вокзал, билеты бери до станции Миллерово…»
Потом Астрид назвала дверной код, обратив внимание, что цифры его тождественны одной дате в истории человечества, которую без волнения вспомнить невозможно. По вполне понятным причинам я не могу здесь привести эти цифры.
Так же дотошно она выясняла позднее наш адрес в Миннеберге, когда собиралась в гости к нам. По инерции я назвал и цифры кода, потом спохватился. Какой код? Разве я не встречу гостей, Астрид и ее подругу и литературного агента Черстин, на улице?
Я вышел из дома по крайней мере за пятнадцать минут до условленного срока и обнаружил, что Астрид и Черстин сидят и оживленно беседуют на скамейке в нашем дворе под лучами позднеиюльского, необычайно жаркого в тот день солнца. Дело было в самый канун Midsommardagen, праздника середины лета, одного из самых любимых праздников в Швеции. Что-то вроде нашего Ивана Купалы.
На голове у Астрид была лихая белая фуражка, вся, кажется, состоящая из одного козырька да ремешка с застежкой.
– Беспокойная Астрид, – объяснила мне тут же Черстин, – потребовала, чтобы мы выехали по крайней мере за час. И, соответственно, заказала такси. Таксист, услышав адрес, сказал, что на дорогу потребуется не больше пятнадцати минут. Я предлагала Астрид подняться к вам раньше, но она заявила, что это неудобно.
То-то порадовались этой невольной оплошности мои соседи. Весть о появлении Астрид Линдгрен в нашем дворе облетела округу быстрее пламени, бегущего по хворосту. Дети и взрослые дефилировали мимо увлеченной разговорами парочки, как на демонстрации.
Не знаю, говорят ли эти «мелочи» читателям столько, сколько мне, но я убежден, что только таким способом можно добавить что-то к портрету всемирно известной писательницы. Именно в деталях, думаю я, сидят те самые чертики, которые так часто можно было увидеть в глазах Астрид.
Это они, я думаю, играли в ее взоре, когда, прогуливаясь еще одним жарким июньским полднем по улочкам стокгольмского Риддерхольма, острова Рыцарей, Астрид запросто потянула на себя подтяжки проходившего мимо нее парня с прической скинхедов, а затем – клок слепившихся оранжевых волос на бритой голове и спросила восемнадцатилетнего Никласа: «Слушай, ты почему так выглядишь?»
Пари держу, не многие сегодня в Швеции рискнули бы поступить таким образом. Ведь Астрид покусилась одним махом и на права человека, и на свободу личности и другие уни вер сальные ценности, столь ревностно оберегаемые в наш просвещенный век. Но ей все эти соображения были нипочем. Астрид – всегда неожиданность. Ей просто жаль было, что симпатичный молодой человек уродует себя так в угоду дурацкой моде. И Никлас понял ее порыв. Любого другого, будь он сам премьер-министр или высший-развысший полицейский чин, он послал бы, наверное, как в России принято теперь говорить, далеко-далеко. Но на вопрос Астрид он только и осмелился пробормотать: