Выпили хорошо, но не рассиропились. Ему, по-моему, вообще это не свойственно. По обычаю едко и как бы отстраненно судил о новой России и новороссиянах. Холодновато – о своих новых согражданах, которых, однако, променять обратно на прежних своих соотечественников не собирается. Я лишний раз убедился в этом, когда ко мне уже в Стокгольм дошли сообщения о его стычке с российским консулом и послом, моим преемником. Собравшись впервые после того разочаровавшего его визита в Москву на конференцию правозащитников, Буковский предъявил в консульском отделе посольства свой английский паспорт. Ему в визе отказали и предложили ехать без визы, по тому российскому паспорту, что я вручил ему при первой встрече. Тут он отказался. Слишком хорошо знаком он с системой, которая, по его глубокому убеждению, изменилась лишь косметически, чтобы можно было довериться ей. То, что посольские деятели уперлись, лишь подтверждало, что они действуют не по наитию. Он остался дома.
Мне вспомнились строки его письма: «Пять лет назад, ко гда на Западе решили, что проблемы коммунизма больше не существует, закрылись практически все наши организации, порвались связи… Восстановить все это теперь просто не реально… особенно после президентских выборов в России, которые расценили на Западе как „победу демократии“…» «Что мучает его?» – задавал я себе вопрос.
Положение в России и других новых государствах бывшего СССР?
Растерянность правозащитного движения перед лицом новых рисков, вызовов и табу?
И то и другое, безусловно. Но еще больше, думаю, особого замеса разочарование. То, что в начале прошлого века называлось «мировая скорбь»…
Что-то от пушкинского: «Паситесь, мирные народы…»
Когда Ельцина сменил Путин и я услышал по «Свободе» интервью Буковского, я еще больше утвердился в этом предположении.
Уже после того, как были написаны эти строки, мы снова встретились с Буковским в его доме в Кембридже. На этот раз со мной была супруга, мечтавшая посмотреть на него в домашней обстановке. И он угощал нас собственноручно пожаренным мясом и французским вином.
От настойчивых попыток жены помочь ему по хозяйству столь же упрямо, хоть и вежливо, отказывался. Так что пришлось нам по первому бокалу осушить в отсутствие хозяина, который сноровисто управлялся на кухне.
А потом сидели в маленьком его дворике, прячась от упавшей на Англию июльской жары под кустами жасмина и акаций и словно бы продолжали вести ту нескончаемую беседу, которую начали еще восемь лет назад.
– Я знать ничего об этой стране не хочу. Радио на эту тему не слушаю, от экрана отворачиваюсь и газетные статьи пропускаю, – повторял Буковский каждые полчаса-час и тут же возвращался «на круги своя»: – Вы только взгляните на этого Чубайса…
Куда от нее, от этой страны, от России денешься? Как тетерева на току, мы с ним ни о чем другом, как о текущих ее днях, ни говорить, ни слушать не способны. Валентина апеллирует к вечному:
– Володя, расскажите о маме.
Знаем, что она для него – самый близкий человек.
– Мама? Мама умерла год с небольшим назад. В Женеве. С несвойственной ему лиричностью продолжает:
– Тот, кто этого не пережил, тот не поймет. Это как последний звонок. Оказывается, и под шестьдесят лет можно чувствовать себя сиротой.
– Я похоронила маму десять лет назад, – роняет Вален тина.
– А моя жива, слава богу, – говорю. – Полгода назад отметили девяностолетие. Если б не глаза – здоровый человек. А отца не стало три года назад. Без двух месяцев девяносто восемь было…
Тут уж сам собою заходит разговор о его отце, которого нет уже много-много лет.
Во избежание недоговоренностей Буковский напоминает, что они с отцом были чужие люди.
– Он убежденный коммунист, я – такой же убежденный антикоммунист.
Ожесточения, которое можно было бы предполагать в голосе человека, произносящего такие слова, нет, однако, и в помине.
– Когда ко мне первый раз пришли с обыском, они с мамой уже были в разводе. Но мы жили по-прежнему в одной квартире. У отца одна была комната, у нас с мамой две.
Он осуждал мои убеждения. И когда понял, что за гости пожаловали, заперся у себя. Но через какое-то время – они все еще искали – резко растворил дверь:
– Может быть, вы и у меня хотите порыться? Нашел все-таки способ отмежеваться от них.
И еще: когда его назначили заведовать отделом писем в «Литературной газете», он со мной поделился. Представляешь, письма с критикой недостатков меня заставляют посылать в КГБ.
Растерянный такой был.
Чужие или не чужие, но воспоминание об отце завладевает сыном…
– В Ленинграде сижу в КПЗ, объявляют: «Буковский, свидание». Ломаю голову, кто бы это мог быть. Мамы в Питере нет… Оказывается, отец. И ведет себя так, словно случайно зашел. Я, мол, здесь в служебной командировке. Решил заглянуть. Когда прощались, в последнюю секунду пожал руку. Сказал, держись. А твердокаменный был коммунист. Хрущева – ненавидел.
Биргитта и Бу
Примерно в ту пору, когда в «Таймс» появилось уже известное читателю письмо Буковского, у меня в кабинете в посольстве на Кенсингтон-Палас-Гарден-стрит раздался звонок из Стокгольма.
Звонил швед, мой старый знакомый и, как мне тогда казалось, друг – до недавнего времени второй человек в гигантском концерне по производству упаковок продуктов. Бертиль. Подходила осень, на севере Швеции начиналась охота на лосей, и он по традиции приглашал меня принять в ней участие.
Я был тронут этим приглашением, которое ежегодно поступало мне с начала 80-х годов – сначала в Стокгольм, потом – в Прагу и вот теперь – в Лондон, но окончательного ответа Бертилю сразу не дал.
Сослался, во-первых, на здоровье – только что перенес операцию по удалению камня из почки, и – туманно – на некоторые другие обстоятельства. Когда явно огорченный Бертиль со всей присущей ему деликатностью поинтересовался, что же это за обстоятельства, я дрогнул сердцем и, считая его душевным человеком, рассказал о публичной выходке Ельцина и своей реакции на нее. Другими словами, пересказал свое интервью в «Известиях».
Паузу на том конце провода, последовавшую за моей взволнованной тирадой, я посчитал выражением сочувствия.
Бертиль сказал, что позвонит мне через некоторое время, и положил трубку. С тех пор я ни разу больше не слышал и не видел его вплоть до недавних, спустя семь лет, дней, когда мы нечаянно столкнулись в респектабельном стокгольмском ресторане «Риш».
Я отмечал там с семьей памятную дату, а он зашел с друзьями поужинать. Нет, не позавидовал я ему, бедняге, когда он буквально наткнулся на нас и, сконфузясь, стал рассыпаться в комплиментах.
Этот первый, и в буквальном и переносном смысле, «звонок» не был последним.
Когда несколько месяцев спустя, уже обосновавшись более-менее в Стокгольме, мы с женой отправились по делам в старинный университетский Лунд, мы позвонили одной знакомой паре: он – бывший банковский чиновник, она – «Фру Лунд», дама, известная своими заботами о культурно-исторических объектах этого очаровательного города на юге страны. Договорились о дне и часе нашей встречи, но, когда подошли к их дому (каменный двухэтажный особнячок, уникальное сочетание старины и комфорта) и позвонили – нам не открыли. Сначала мы сами себе не поверили. Наверное, не слышат. Я жал и жал на кнопку звонка. Глухо. За окнами ни огонька, за дверями ни звука. Повернулись и пошли обратно в отель, который был в нескольких сотнях метров за углом. Пока шли, столько всего вспомнилось – шумные свойские «шведские столы», летом – сидение в крохотном внутреннем дворике под древней грушей с бокалом какого-то особо ароматного и хмельного напитка – секрет хозяйки. Озорные вылазки на университетские праздники – тоже по соседству – и дружеские застолья в нашей домашней резиденции в посольстве. Встречи на книжной ярмарке в Гетеборге, куда я пригласил их на представление моей книги «Сто оборванных дней»
В этот раз нам хоть позвонили. Постфактум. Уже в Стокгольм. Беспомощное бормотанье о каких-то недоразумениях, которые не позволили… Словом, понимай как хочешь, но больше лучше не беспокой…
А ведь нас столько связывало, и, казалось, надежно. Началось все с величавого Лундского собора, где «Фру Лунд» оказалась нашим, официальной посольской пары, гидом. Приглашение домой, потом – ответное приглашение в Стокгольм, в посольство… Дружеская переписка. Наше беспокойство о вызывающем тревогу здоровье главы дома, их неподдельный, казалось, интерес к перестройке в Советском Союзе, потом – России. К перипетиям нашей судьбы. Поздравления с одним назначением, другим…
Ну хорошо, говорили мы себе, моя жена и я. Тот, Бертиль, хоть лицо казенное, почти официальное. Хочет работать на российском рынке и боится, что контакты с отставным российским деятелем, в прошлом министром, послом в трех странах, могут осложнить ему бизнес….
А эти-то? Пенсионеры, интеллигенты, глубоко частный образ жизни. Им-то что грозит?
Увы, это было не первое и не последнее разочарование. Немало было позже случаев убедиться, что и западному человеку свойственны многие из тех комплексов, предрассудков, фобий, которые мы в своем советском далеке с чисто российским самоедством твердо числили за «совками», отвратительное слово, которое я, кажется, употребляю публично первый раз.
То, что недоступно было глазу посла, персоне официальной и в силу этого своего специфического положения ведущей специфический же образ жизни, открылось частным лицам. Открылось и все еще открывается.
В мыслях своих я даже попытался пойти навстречу обнаружившимся и предполагаемым опасениям моих друзей, знакомых и просто людей, которые знали меня и наблюдали за моей деятельностью со стороны.
Долгие десятилетия западный мир видел Советский Союз в двух красках. Каждый, кто открыто, словом или делом, выступал против существующего режима, был заведомо хорошим человеком. В большинстве случаев так оно и было на самом деле. Но не обходилось и без курьезов, чему я не раз был свидетелем во время моей посольской службы в Швеции. Стоило какому-нибудь мелкому жулику, бегущему от растрат или алиментов, сойти в Стокгольме с борта туристического судна и заявить, что он выбрал свободу, как он немедленно оказывался в теплых объятиях иммиграционных служб и человеколюбивых СМИ.