Пресловутая эпоха в лицах и масках, событиях и казусах — страница 97 из 99

– Остальные – ничего себе. Остальные – Михалков, Сартаков, Озеров – тоже признали дружно, что фильм получился хороший. Словом, долго обсуждать не стали. Пожали руки и уехали. Представители студии, «Экрана» и Клана, люди в таких ситуациях вроде тертые, стали говорить, что состоялось прекрасное событие, что лучшего просто и ожидать было невозможно.

На следующий день, однако, повествовал Трошкин, его пригласил директор студии и взволнованно сказал, что ему звонил заведующий сектором отдела культуры ЦК КПСС Камшалов и довел до его сведения следующее: к нему, Камшалову, пришел оргсекретарь Союза писателей Верченко и от имени всех, присутствовавших вчера на просмотре, попросил поручить сделать в фильме следующие исправления…

«Перечисляю тебе, Боря, наиболее существенные из них.

Сократить рассказ о Твардовском.

Сократить рассказ о Булгакове.

Сократить Гордон, особенно упоминание о Пастернаке.

Перечислить ранее упомянутых писателей-фронтовиков, добавив к ним Леонова, Федина, Корнейчука.

Сократить Астафьева.

Сократить Панкина (в прологе к фильму мы с Трошкиным говорили, почему взялись за эту картину. – Б. П.)».

Дабы не выглядеть лишь передаточным звеном, завсектором завершил разговор с директором студии риторическим вопросом:

– Что это вы себе напозволяли?

Верченко, к которому Трошкин направился с протестом, добавил еще несколько пунктов.

Вырезать цитату из фильма «Живые и мертвые», где генерал Серпилин рассуждает о том, «как мы дошли до жизни такой», и соответственно диалог Папанова с Михаилом Ульяновым о причинах поражений в первые месяцы Великой Отечественной войны.

Там, где К. М. говорит на своем пятидесятилетии (синхрон) о своих ошибках, вырезать слова «Я был недостаточно принципиален». И наоборот, найти место и сказать, что К. М. вместе с другими писателями активно руководил Союзом. Среди этих других назвать, конечно, Маркова.

– Тут, – расслабившись, заключил Верченко, – один из главных ваших просчетов.

– И вообще, – продолжал Трошкин, – их насторожило, почему о Симонове делается двухсерийная картина («Я бы даже сказал, талантливая», – обронил все тот же Юрий Николаевич Верченко), а о других писателях нет?

Вот, дорогой мой соавтор, в какое кино мы попали, – резвился с отчаяния Трошкин, – и вспомни, с чем это рифмуется. Начальство дает понять, что голос писателей – решающий в этом деле, и не прислушаться к нему мы не имеем права. Они один раз смотрели, а углядели столько, что другие и с трех раз не усмотрят. Идти выше и искать на них управу нам будет, видимо, трудновато.

Снова пришли на ум советы «старого бюрократа» К. М. Я написал Михаилу Ульянову. Он в свое время с полуслова откликнулся на предложение выступить в фильме в роли ведущего. В начале картины он говорит: «Огромная полыхающая картина войны уже не может существовать в нашем сознании без „Жди меня“, без „Русских людей“, без „Разных дней войны“, без „Живых и мертвых“».

Наши начальствующие рецензенты полоснули как раз по этой «полыхающей картине». К кому же было и апеллировать, как не к Михаилу Александровичу, который числился к тому же в «любимцах пипра», то есть партии и правительства.

Итак: «Уверен, что от Трошкина Вы уже знаете о тех пожеланиях, которые… Но при чем здесь, к примеру, пять руководителей ССП, хотя бы и только что награжденные, на что особенно напирал Лапин… И что крамольного в рассуждениях Серпилина – Папанова о поражениях под Смоленском, Киевом, взятых из фильма, который за десять лет до этого был отмечен, и заслуженно, Государственной премией. Надеюсь, что именно Вас, с Вашим положением и авторитетом…» Второе мое письмо было Маркову. «Вы, мол, сказали во время просмотра доброе слово (было? было!), сделали ряд полезных замечаний (насчет пулеметного стука машинки, например), и все с Вами согласились. А потом вдруг последовал якобы от Вашего имени каскад таких требований, о которых Вы, возможно, даже не подозреваете…»

Отправляя эти и подобные им письма Трошкину для передачи их адресатам, я, не скрою, был доволен собой. К. М. лучше бы не придумал: поиграл на струнах ульяновской души, а Маркову вроде бы даже выход из тупика, в который он сам себя загнал, подсказал. Это ли сработало, другое ли что – перестройка-то была уже на марше, – но получилось по анекдоту тех лет: государство делает вид, что платит за труд, рабочие делают вид, что работают. «Мы» сделали вид, что потрудились над рекомендациями, «они» – что это их удовлетворило.

Нет, конечно же нас выручили не письма и хлопоты, а само время. Для наших оппонентов положить в запасник еще одну картину, к тому же документальную, было бы все равно что слону проглотить пресловутую дробину. Но курс стремительно менялся, и вместе с ним – критерии во всех сферах общественной жизни.

То, что вчера еще мяли и крошили, к счастью, не до конца, теперь можно было выдать за ответ на «социальный заказ» времени. Премьеру фильма на телеэкране приурочили к семидесятилетию Симонова. Это был уже ноябрь 1985 года.

Кинокритика даже называла его знамением нового времени. И так как за идейно-художественную продукцию ответственными все еще считались соответствующие комитеты и союзы, то наши высокие рецензенты, час которых уже пробил, ухватились за фильм как за соломинку. Со страниц фильма вставал, говоря строками тогдашних обзоров, «образ летописца кровавой ратной страды народа и его армии, драматический облик художника, чей путь, несмотря на видимое благополучие, был исполнен противоречий и изобиловал терниями».

Бенни Андерсон из «АВВА» поет «Катюшу»

Что подвигло меня позвонить Бенни? Быть может, эта вот пластинка в шкафу? Берегу ее как зеницу ока. И сам себе опасаюсь признаться, что иногда подмывает воспринять слова на конверте, в который она была упакована, всерьез: «То Boris with love. Agneta Feldskuk».

Да-да, та самая Агнета. Из «АВВА». Рослая, крутоногая, в золотистом ожерелье волос и с серебряным голосом, который, по-моему, и предопределял тот неповторимый тембр, которым славилась «АВВА». Конечно, дарственная надпись – всего лишь формальность. Тем не менее, говорю себе самонадеянно, она не хуже меня знает разницу между глаголами like и love.

…А может быть, все дело в том приеме, который я как посол Советского Союза дал в Стокгольме в связи с визитом премьера Николая Ивановича Рыжкова? Прием в дипломатической жизни, даже по торжественному поводу, дело рутинное, но тот таким не был.

Перестройка в стране шла полным ходом. Так, по крайней мере, это смотрелось со стороны, из Швеции. И шведы, кажется, радовались ей больше, чем мы. И не столько за нас, сколько за себя. Страх перед русскими сидел у них даже не в крови, а в генах. Столетиями шведская мать говорила своему шведскому дитятке: «Не плачь, а то Иван придет». Трансформация России в Советский Союз, финская война превратили этот страх в фобию.

И вот тьма стала как будто бы развеиваться. Повеяло теплом и улыбками с той стороны Балтийского моря. Кажется, эти русские – а для Запада все советские граждане были русскими – взялись наконец за ум и вместо того, чтобы угрожать остальному миру, хотят с ним дружить и поучиться у него жить.

Каждый день приносил обнадеживающие новости. И так случилось, что олицетворением этих перемен для шведов стал именно Рыжков, самый близкий тогда Горбачеву человек. Конечно же все благотворные импульсы исходили от Горби, но он где-то там, далеко, в Кремле, а Рыжков, получается, с ними, со шведами. Первый раз приехал, правда, по трагическому поводу – на похороны Улофа Пальме, но всех тронул своей неподдельной печалью и тут же позвал к себе в Москву Ингвара Карлссона, преемника и друга злодейски убитого шведского премьера. А теперь вот и сам вернулся, с официальным ответным визитом.

Когда шведские кооператоры аграрии принимали Рыжкова на молокозаводе под Стокгольмом, они пели на русском языке в его, человека с Урала, честь «Уральскую рябинушку» и произвели выстрел из пушки трехсотлетней давности.

Удивительно ли, что попасть на прием в советское посольство было в те апрельские дни мечтой каждого уважающего себя шведа. Атмосфера была близкой к экстазу. Приглашенные чувствовали себя приобщенными к тем не совсем им понятным, но явно многообещающим, историческим процессам, которые совершались в Москве.

В Березовом зале, способном вместить и вместившем в тот день более тысячи человек, не хватало разве только короля, который по определению не посещает ни под каким видом посольства. Зато были все «капитаны шведской индустрии», как окрестил их Рыжков; были шведы – лауреаты Нобелевской премии и сам глава Нобелевского фонда; Лизбет Пальме с сыновьями и ученица Галины Улановой Аннели Альханко. Была Астрид Линдгрен. О премьере и его министрах я уже не говорю. И была мужская половина группы «АВВА», Бенни и Бьерн Ольвеус, запечатленные вместе с другими знаменитостями на развороте самого модного стокгольмского еженедельника. Добрая физиономия совсем еще молодого Бенни источает удовольствие. С его всемирной славой его трудно чем-либо удивить, но он доволен, что он здесь и своим присутствием доставляет удовольствие другим. Быть может, взглянув случайно на эту фотографию, я и решил позвонить Бенни чуть ли не девять лет спустя. Я только что вернулся в Стокгольм из Франции, где выступал в Париже и Страсбурге, в Европейском парламенте, с призывом о помощи, материальной и нравственной, детям разрушенного и опустошенного Ельциным и Грачевым Грозного. В числе родившихся в те дни проектов была организация благотворительного гала-концерта, в котором уже согласились участвовать многие звезды.

Знакомый журналист из «Свенска дагбладет» дал мне с оговоркой («только для тебя») мобильный телефон Бенни. Тот сказал «да» с полуслова, заметив, правда, что не очень-то представляет себе, что он сможет показать. Ансамбля-то ведь давно уже нет. Я рассказал ему анекдот относительно Людмилы Зыкиной, которой ее поклонник с Кавказа говорит:

– Ты не пой, ты ходи.