Преступление доктора Паровозова — страница 13 из 68


Несмотря на Юркины опасения, наше первое выступление прошло вроде нормально. Во всяком случае, никто не облажался, аппаратура не подвела, после каждой песни нам дружно и долго хлопали, особенно поварихи и малыши-октябрята. Да и партийное начальство института осталось довольно. Но когда Боря Генкин дал нам прослушать магнитофонную запись, которую он сделал из зала, впору было спокойно переименовывать нашу группу из «Оптимистов» сразу в «Пессимистов».

Денисов дубасил не в ритм, у Балагана явно не строил инструмент, Вовку, того вообще не было слышно, моя гитара, наоборот, оглушительно и не к месту квакала. А наши горе-вокалистки пели про листья желтые, которые с тихим шорохом под ноги ложатся, настолько гнусавыми голосами, что нам захотелось самим с тихим шорохом лечь куда-нибудь и там застрелиться от позора.

Но на том концерте для меня случилось событие куда более важное, чем наше собственное выступление.

Уже были спеты все песни, прочитаны все стишки, вызвал смех до колик своими хохмами Володя Чубаровский, концерт заканчивался. И в финале на пустую сцену с баяном вышел Юра Гончаров. Он внимательно посмотрел в зал и начал играть.

И на первых аккордах зрители вдруг стали подниматься с мест. Сначала — сидевшие рядом со сценой члены институтской комиссии и начальник лагеря Мэлс Хабибович, за ними встали вожатые и остальные студенты из обслуживающего персонала, а потом и все прочие, включая малышей из восьмого отряда.

Вспомни, друг, как ночь перед экзаменом

Проводили мы с тобой без сна

И какими горькими слезами нам

Обходилась каждая весна!

Вспомни, друг, как мы листали наскоро

Пухлые учебников тома,

Как порой встречали нас неласково

Клиники, больницы, роддома!

Весь зал пел, песня набирала силу, и уже мощный хор звучал под стенами нашего клуба. Они все стояли и пели с такими лицами… Ну, можно сказать, с прекрасными лицами, а у многих на глазах блестели слезы.

И хотя наш клуб был настоящей развалюхой, а Юрин баян старым и разбитым, казалось, что все мы стоим и поем во дворце или даже в храме.

Уходят вдаль московских улиц ленты,

С Москвою расстаются москвичи.

Пускай сегодня мы еще студенты,

Мы завтра — настоящие врачи!

Это был гимн Первого медицинского института.

Никогда раньше я не видел, чтобы люди с таким волнением, с такой гордостью пели не про свою профессию даже, а про самое важное, самое главное дело своей жизни, и сам тогда, не знаю почему, вдруг почувствовал к этому всему важному и главному свою причастность…

* * *

Быть музыкантом ансамбля оказалось очень почетно. Сразу становишься заметной фигурой, особенно в масштабах нашей маленькой «Дружбы». Ходишь по лагерю, а все тебя уже знают, даже повара и кастелянши просят в следующий раз исполнить их любимые песни.

А Сережа, личный шофер Мэлса Хабибовича, тот и вовсе стал моим закадычным приятелем.

Сережа был настоящей стоеросовой дубиной — коренастый, мощный, с длинными, как грабли, руками. К тому же огненно-рыжий, громогласный и очень злой. В лагерь он приехал с женой, которая была на сносях, выходила из комнаты редко и обязательно в сопровождении супруга. Передвигалась она, всегда низко опустив голову, и никогда ни с кем не разговаривала. За нее это делал Сережа.

— Ну, ты, урод, в жопе ноги, не видишь разве, что тут беременная женщина идет! — орал он любому встречному пионеру. — Сойди с тропинки, придурок, пока я тебе пасть не порвал!!!

Ко мне Сережа, по загадочной причине, относился подчеркнуто хорошо, даже постоянно угощал сигаретами, а курил он только дефицитную «Яву». Ему понравилось присаживаться на лавочку, где я сидел и тренькал на гитаре, и долго, в подробностях рассказывать о своей армейской жизни. Сережа служил десантником и принимал самое деятельное участие в Пражских событиях шестьдесят восьмого года.

Через пару дней я стал избегать ничего не понимающего Сережу. Как-то больше не хотелось слушать эти рассказы о подвигах наших танкистов и десантников на улицах Праги. Мне было трудно объяснить, но передо мной постоянно возникала моя бабушка Людмила Александровна Добиаш, подолгу разглядывающая одну и ту же картинку в альбоме.

— Злата Прага! — восклицала бабушка, показывая рисунок красивого города с мостами через реку, башнями и соборами.

— Вот земля твоих предков, Алешенька, — объясняла бабушка, — как же мне хочется хоть одним глазком, хоть когда-нибудь увидеть ее!

Бабушка никогда не увидит свою Злату Прагу, за нее это сделал Сережа в шестьдесят восьмом.

Родительский день

Ровно через десять дней после моего приезда в лагерь мне исполнилось пятнадцать лет. Когда об этом событии было объявлено на утренней линейке и для вручения подарка я был вызван на подъем флага, то был встречен такими овациями, которых не слышал в свой адрес прежде никогда. Хлопали и кричали «Ура!» не только старшие отряды, но и малыши, и даже часть обслуживающего персонала.

Дежурным вожатым в тот день был Виталик Хуторской, ему и была предоставлена честь официального поздравления. Он с нескрываемым равнодушием вяло помял мою руку в своей потной ладони и протянул маленькую коробочку с подарком. Я взял ее, так же равнодушно поблагодарив, и машинально на эту коробочку посмотрел. Потом я опять посмотрел на Хуторского, потом опять на коробочку.

— Чего застыл? — тихо, чтобы никто не слышал, сквозь зубы процедил Виталик. — Давай шагай, добавки не будет!

У нас существовала пионерская загадка насчет того, кто же это такой, вонючий, толстый, волосатый, на ХУ начинается, на Й заканчивается. Ответ — вожатый третьего отряда Виталик Хуторской.

Сбоку на коробочке с моим подарком, вязью, тремя буквами было написано ХУИ! Именно ХУИ, то есть во множественном числе, и когда я пустил эту коробочку по рядам, весь первый отряд стал валиться от хохота на газон, как от солнечного удара. Слава богу, что линейка в этот момент закончилась, а то бы не сносить нам головы, Виталик не терпел шуток от пионеров.

В столовой именной подарок Хуторского мне вернул Шурик Беляев, показав, что с другого боку маленькими буковками значилось: Волоколамская фабрика «Художественное изделие». Вот такая аббревиатура — и это в чистое советское время.

А в коробочке был меленький деревянный истуканчик вроде матрешки, кстати, такой… пенисообразный. Фигурку я потерял почти сразу, а коробочку хранил много лет и всем ее показывал.

Ну а празднование моего пятнадцатилетия в неформальной обстановке, за неимением наличных средств, было решено отложить до родительского дня, который должен был состояться совсем скоро, а точнее сказать, назавтра.


Как же я всегда ждал родительского дня! Часы считал, минуты. Единственное радостное событие в череде тусклых лагерных будней. Ведь это означало, что приедет мама, а значит, я получу частичку дома, из которого меня так безжалостно вырвали. И чем младше был, тем острее была разлука. А когда мама уходила от главных ворот на автобус и я бежал за ней вдоль забора, казалось, сердце разорвется от горя.

А тут, в «Дружбе», я вдруг с удивлением почувствовал, что и думать забыл о таком событии, как родительский день. Только накануне и вспомнил, когда вокруг стали говорить о том, что нужно бы завтра слупить с родителей деньжат под каким-нибудь благовидным предлогом. Вспомнил и устыдился.


С самого утра я немного волновался, а вдруг маме скажут, тот же Мэлс Хабибович или Чубаровский, что я балбес и разгильдяй. Ведь я уже разок попался за территорией, далеко не всегда находился в палате после отбоя, а позавчера самовольно покинул пост на главных воротах во время дежурства. Но напрасно я переживал. Мэлс Хабибович, завидя нас, дружески с мамой побеседовал, его водитель Сережа так вообще подъехал на своем зеленом «москвиче», вышел и церемонно пожал мне и маме руки, а детдомовец Леня, тот и вовсе выдал номер:

— Я, — заявил Леня, — сразу понял, что Мотор ваш — классный пацан! Пока он здесь не нарисовался, мне ни одна собака закурить не давала, приходилось бычки у бревнышка досасывать. А когда я у него покурить стрельнул, так Леха всю пачку протянул, не стал жлобиться, как некоторые!

— Алеша, неужели ты куришь? — в священном ужасе всплеснула руками мама.

То, что курит малыш Ленька, ее не удивило.

— Да вы не беспокойтесь, мамаша, — сразу начал утешать ее Леня, — я вот, знаете, сколько раз бросал, и не сосчитаешь! И Леха ваш бросит, никуда не денется!

И ведь действительно бросил. Через двадцать лет.

Под конец появился Володя Чубаровский.

Он сообщил маме, что пионер я неплохой, можно сказать, хороший, что могу далеко пойти, если, конечно, меня не остановят те, кому положено останавливать, и что надо было меня отправить в «Дружбу» лет пять назад, тут бы из меня вообще пионера-героя сделали.

Перед тем как попрощаться, я получил от немного ошалевшей мамы три рубля на якобы покупку нового пионерского галстука и туманные карманные расходы. Скотина я все-таки.

А вечером мы немного выпили. Нет, конечно, не в хлам, а так, больше для порядка. Три бутылки портвейна «Кавказ», которые тайными тропами доставили гонцы — незаменимые в таком деле Вадик Калманович и Саша Беляев, — были торжественно откупорены перед ужином.

Пьем за территорией у забора — от бессознательного нежелания осквернять святую пионерскую землю. При этом подтягиваются все мальчики из нашего отряда, а кроме того, значительная часть девочек. Неофициальная часть празднования моего дня рождения прошла без особых безобразий.

После ужина в клубе крутят кино. Мы с Олей Соколовой стоим в тесной будке киномеханика, куда нас по доброте душевной пустил Боря Генкин, и смотрим на далекий экран через амбразуру в стене. Для Борьки нам приходится делать вид, что нас очень интересует фильм, который все видели уже тысячу раз. Амбразура маленькая, поэтому мы тесно прижимаемся друг к другу. Через какое-то время я хоть и нерешительно, но обнимаю Олю, правда, так, чтобы этого не заметил Борька. Она кладет мне голову на плечо, я улыбаюсь, мне щекотно от ее волос, в темноте стрекочет кинопроектор.