Фонарь наш светил еле-еле, выхватывая лишь тропинку.
Я попытался было побренчать на гитаре, но от этого стало совсем жутко, и мы просто шли с Димой и негромко разговаривали. Я говорил о том, какие же балбесы эти деревенские, приписывают баптистам всякие страсти-мордасти, вроде участия в кровавых пиршествах на могилах.
— Да, п-п-п-понимаешь, Алексей, — отвечал Дима, — им же н-н-н-не объяснить, что баптизм то же христианство, но б-б-б-без излишней мистики, они даже и к-к-к-крестят только в сознательном возрасте! Ну, что уж тут п-п-п-поделаешь, это же все невежество наше р-р-р-российское, ну и типичная страсть к п-п-п-переиначи-ванию слов и их смысла, — грустно усмехнулся Дима, объяснив мне попутно истоки слова «фармазон».
Тут мы к повороту подошли, а у поворота совсем густой туман стоял, мы пошли молча и бесшумно, как в вате.
— Вот оно, к-к-к-кладбище! — произнес тихо Дима, взмахнул рукой и… исчез!
И я остался один в этом проклятом тумане, а кругом были тени крестов и очертания могильных холмов.
— Дима! — громким шепотом позвал я. — Дима, ты где?
А сам думаю: ну все, труба, съели моего Диму баптисты эти чертовы, сейчас и за меня примутся!
— Алексей! — раздался голос из-под земли, и я весь похолодел. — Алексей, п-п-п-пожалуйста, дай мне руку!
Липкий ужас сковал меня. Значит, Дима уже в могиле и превратился в этого. ну, вот которые.
В тумане мы не заметили яму. Может, это действительно была свежевырытая могила, а может, и обычный кювет, только Дима шагнул туда и провалился и теперь зовет меня на помощь, а я весь оцепенел и не сразу понимаю, что к чему. Дальше все было просто. Я вытащил Диму, мы побродили с ним между оградами, подивились на то, как красиво и загадочно светятся зеленым в темноте подгнившие деревянные кресты. Дима мне объяснил этот феномен, назвав его «фосфоресцирование», и мы, прихватив найденный на земле истлевший венок, двинулись обратно.
Венок был необходим как доказательство нашей отваги. Обратный путь почему-то был совсем нестрашным, я наигрывал веселые песенки, а заика Дима даже пытался подпевать. Птицы и то кричали в какой-то мажорной гамме, а фонарь, хоть и вовсе сдох, был нам уже не нужен, глаза привыкли к темноте. Вскоре стали слышны голоса, кто-то пел про клен, который шумел над речной волной, потом деревья расступились, и мы увидели костер и вокруг него наших, хотя многие уже разбрелись по палаткам спать.
Наше появление не вызвало никакого фурора, более того, нас встретили, как мне показалось, даже равнодушно. Ну, сходили и сходили, а что нет на могилах никаких вампиров, вроде все об этом знали и так. А Оля Соколова, та и вовсе сидела рядом с Андреем Тетериным, который набросил ей на плечи свою куртку, и чему-то заливисто смеялась, как полная дура. Когда я подошел к костру, она скользнула по мне равнодушным взглядом и снова принялась хохотать.
Как же так, а ведь уже казалось, что…
Я бросил венок в костер, закурил и сел подальше от хохочущей Оли. Откуда-то сбоку показался Леня, перекатывая в руках что-то круглое и черное.
— Не парься, Леха! — сказал Леня. — Из-за этих баб париться — себя не уважать, лучше поешь картошечки, я тебе испек, пока ты по могилам бегал!
Наутро Володя Чубаровский выполз из палатки, еще толком не рассвело, он растерянно оглядел пространство вокруг потухшего костра, где лежало несколько парочек из тех, которым не нашлось места в палатках, и произнес с восхищением и, как мне показалось, с тайной завистью:
— Ну, дают, акселераты!
Ему в ту пору шел уже двадцать первый год…
Поговорим о любви. О любви пионерской.
Пионерская любовь коварна и недолговечна, она гораздо более скоротечна, чем мимолетные курортные романы у старшего поколения.
Порой бывало, что какой-нибудь пионер начинал ухлестывать за одной пионеркой, через неделю за другой, а в конце смены за третьей. А бывало и так, что в одну какую-нибудь смену один парень нравится сразу четырем девочкам первого отряда и еще трем из второго, ходит такой гордый, думая, что всегда так будет, а на следующую смену приезжает — и все, не нужен никому, никто на него и не смотрит.
Все симпатии и антипатии обсуждаются, с легким налетом цинизма, обычно в палате, после отбоя, некоторые горячатся, волнуются.
Мы — а именно Балаган, Антошин и я — в этих эротических диспутах участия почти не принимаем. Всем и так ясно, что гитаристы ансамбля вне конкуренции, вот мы и не суетимся.
Но не всем так везет, иногда разыгрываются настоящие драмы, зачастую переходящие, впрочем, в комедию. Одна такая история случилась как раз в том нашем походе.
Шурик Опанасенко вдруг сильно и безнадежно влюбился. Его избранницей стала стройная девочка Катя с большими оленьими глазами, внучка одного до ужаса знаменитого академика. Она была очень красивая, эта самая Катя, но конечно же малость инфантильная для своих неполных четырнадцати лет. Шурик любил Катю с отчетливым театральным оттенком, будто разыгрывал шекспировскую трагедию.
В таком состоянии некоторые особо экзальтированные персонажи вскрывают себе вены или демонстративно уходят в монастырь. Ни на то ни на другое Шурик не решался, он просто сидел на лавочке у футбольного поля, курил, страдал и часами смотрел на то, как девушка его мечты крутит обруч в окружении подружек. У Кати это получалось по-настоящему хорошо, и она подолгу, на виду у всех, оттачивала мастерство, изводя своего воздыхателя.
— Как жизнь? — спрашивали мы у пребывающего в меланхолии Шурика.
— Да разве ж это жизнь, чуваки, моей Кате только в куклы играть, для нее эти подружки дороже, чем… короче, чуваки, дороже всего!
Затем Шурик отворачивался от нас, мол, идите себе куда шли, не мешайте страдать!
По замыслу Шурика все должен был решить этот поход, сейчас или никогда! Он жадно, в три затяжки выкурил сигарету, глубоко вздохнул и, оглянувшись, отправился в палатку, где поселилась Катя со своей подругой. Он увидел лежащую в темноте Катю, присел рядом, тяжко вздохнул и взял ее за руку. К несказанному Шурикову удивлению, рука его не была отброшена, а даже наоборот. Шурик позволил себе еще более смелое движение, и опять его поползновения не были отвергнуты! Тогда Шурик решил продолжить…
Одна из Катиных подруг по имени Наташа нравилась, правда без особого надрыва, одному нашему пионеру по имени Слава. Именно он во время утреннего перекура и рассказал нам всем про это ночное приключение.
— Я, — говорит Слава, — решил подкатиться к Наташке, посмотрел, вроде в палатке больше нет никого, вот я и прилег к ней, а она меня козлом назвала и из палатки выскочила. Ничего, думаю, походит-походит да вернется. И точно, минут через десять пришла и так нежно за руку меня взяла, прощения, значит, просит. Ну и я тоже ее по ручке погладил, мол, прощаю! Потом вдруг обниматься полезла, вообще ништяк, ну и я тоже не отстаю. Ну а потом она как начала меня целовать, у меня аж дыхание сперло! А потом. потом кто-то в палатку вошел, полог откинул, свет от костра сразу! И я гляжу, а это никакая не Наташка, а какая-то усатая рожа! Это меня Опанасенко целует!!!
Славик отчаянно плевался, ну а мы ржали как кони!!!
У других ребят были не такие сложные отношения с девушками, как у Опанасенко со Славиком. Каждый находил себе пионерку по вкусу, а самые отчаянные умудрялись влюбляться даже в пионервожатых.
Вторая смена заканчивалась, и на заключительном концерте мы сыграли куда лучше, чем на дебютном. В финальной части опять пели гимн, и снова весь зал вставал и пел, а во мне стало расти, нет, не решение, а некое чувство, которому я не мог дать тогда внятного определения.
В день отъезда на футбольном поле перед посадкой в автобусы можно было наблюдать удивительную для пионерских лагерей картину.
Детей как будто везли не по домам, а в критский лабиринт на съедение Минотавру, так много было рыдающих, причем в голос, девочек. Мальчики, конечно, не позволяли себе ничего такого, но и они в основном были сдержанны и печальны.
Исключение составляли те, кто должен был вернуться сюда в августе на третью смену через несколько дней. В числе этих счастливчиков был и я, моя путевка ждала меня в Москве, спасибо Маргарите Львовне.
Галифе с лампасами
— Доктор! Просыпайтесь, доктор! Раненого привезли! — ворвался откуда-то снаружи голос, моментально раскидав в стороны обрывки сна. Все-таки интересно устроен человек. Дома мне нужно минут десять, чтобы в себя прийти после пробуждения. Буду громко зевать, потягиваться, бормотать, глаза чесать, а тут, только Сонька коснулась плеча и громким шепотом сообщила про раненого, секунды не прошло, как я уже и с дивана вскочил, и обулся, и халат накинул, и на светящиеся стрелки своего «Ориента» успел взглянуть. Пять утра с копейками.
Так, а почему сразу к нам? Обычно раненых в хирургию или в травму везут, а если что по урологической части, то нас туда вызывают. Ладно, разберемся.
Накатила легкая тошнота и знакомая тупая боль под диафрагмой. С голодухи, с недосыпа, да и осень, пора уж моей язве обостриться. Эх, позавтракать бы, не знаю, чаю там выпить, кашку съесть. А лучше всего приносить на дежурство йогурты, как Дима Мышкин. Красиво, удобно и вкусно. Но где на эти йогурты денег взять?
Я быстро шел, почти бежал по пустому, темному, широкому коридору, который сейчас чем-то напоминал тюремный. Слева проносились белые пятна высоких дверей палат, справа серые проемы окон, за которыми еще ночь. Разогнавшись, я с удовольствием проехал несколько метров по плитке, как по льду. Больных вроде нет, никто не увидит, как у доктора детство играет. Полы в нашем корпусе выложены старинным венским кафелем, который вот уже два века шлифуется подошвами десяти поколений. По этому полу хорошо в таких ботинках, как у меня, бегать, одноклассница купила мужу на лето, ему, на мое счастье, велики оказались. Будто специально для больницы сделаны, парусиновые, легкие, словно тапочки, бесшумные, а то в часы посещения, бывает, являются некоторые дамы на каблуках, да еще с металлическими набойками. От них стук по плитке такой, будто гвозди в мозг забивают. Будь моя воля, я бы за металлические набойки в больнице штрафовал безо всякого снисхождения.