— Тут, Мотор, и свои-то никому не нужны, а уж негритята американские и подавно!
В коридоре, недалеко от дверей палаты, огромный Игорек Херсонский обрабатывал больную по фамилии Беридзе из города Ткибули. Он припер ее к стене, не давая возможности улизнуть, похохатывал и подмигивал. Беридзе смущалась и отводила глаза.
Напрасно Игорек старается. Все, что можно, из нее уже выдоил Макс Грищенко.
Макс Грищенко был аспирантом. Но не бледным худосочным очкариком, как их часто представляют, а аспирантом новой формации. Наглым, толстым, кудрявым, розовощеким. На откормленной ряшке бегали маленькие хитрые глазки. Голосок у такого бугая был неожиданно высокий, даже писклявый. Говорил он всегда о чем угодно, но только не о медицине. В основном о деньгах, называя их цыганским словом «лавэ».
Два-три раза в месяц Макс закладывал в отделение состоятельных людей, про которых всем сообщал, что это его родственники. Можно было искренне порадоваться за Грищенко, у которого в родственниках были представители всех братских народов бывшего СССР. Недавно лежал владелец частной аптеки Коган с аденомой, в начале сентября хлопкороб Махмудов с орхитом, а до этого главный бухгалтер банка Саакян с поликистозом.
На прошлой неделе, отдежурив в приемном покое, он положил в мою палату Нану Беридзе с камнем в лоханке. Ничего там острого не было, как не было ни московской прописки, ни российского гражданства, но Макс так жалобно просил у заведующего женским отделением Петровского за свою любимую тетю Нану, что тот не отказал.
— Константин Станиславович, тетя моя, буквально на ее руках вырос, не откажите! И еще одна просьбочка к вам! Прооперируйте ее лично! Ведь сами понимаете, родная кровь!
Халтурить начал Макс. Разница в возрасте между ним и его тетей была всего три года. Как она, интересно, его вырастила, да еще буквально на своих руках? Грищенко наверняка и тогда был мальчонкой плотным, замучишься таскать такого. Кроме того, она почти не знала русского языка. В качестве переводчика выступал ее муж, серьезный мужчина в дорогих костюмах. На прошлой неделе мы с Петровским ее прооперировали.
Вернее сказать, оперировал Петровский, а я был ассистентом. Помогать Петровскому уже само по себе почетно. Константин Станиславович оперировал так, что закачаешься. И если Маленков как хирург напоминал скульптора, то Петровский — ювелира. Движения его были деликатными, почти нежными, швы тончайшими, а разрезы такими, что потом почти и не кровило.
Во время операции все было по плану, мы достали камень, уже ушли из раны, Петровский сам зашивал кожу, как тут, прикрывая морду маской, забежал Макс Грищенко и поинтересовался:
— Как тут у нас дела?
За одно это снисходительное «у нас» можно было с ходу получить в пятак или быть посланным на хер. Так мог спросить в лучшем случае Елисей Борисович, но уж не какой-то там аспирант. Тем более у Петровского. Но Константин Станиславович был тишайшим человеком и стал подробно рассказывать Максу о ходе операции. Я скрипел зубами и вязал узлы.
Макс, не дослушав, перебил:
— Камень-то где?
Петровский показал глазами на операционный столик, где на краю, завернутый в салфетку, лежал камень. Грищенко моментально, как хищная птица, схватил салфетку и, семеня короткими толстыми ножками, почесал на выход.
— Макс! — крикнул я ему в спину, и, несмотря на маску, получилось даже громче, чем нужно. — Положи, где взял!
Тот немного дернул головой и лишь прибавил ходу. Через секунду хлопнула дверь.
— Не отвлекаемся! — спокойно произнес Петровский. — Шьем!
— Леха! Тут такое представление было! — сообщил мне во время перекура Херсонский. — Не успели вы с Петровским в операционную зайти, как целый табор родственников этой Наны набежал, человек десять! Похоже, их Грищенко сам вызвал. Столпились у операционной, молятся, перешептываются. Через какое-то время Макс появляется, они все к нему бросились, а он им с важным видом объявляет: «Не волнуйтесь, все будет нормально, сейчас меня вызвали на самый сложный этап операции — извлечение камня!» А они давай его крестить, причитать! Он серьезное лицо сделал и в операционную отправился, через полчаса выходит, камень на ладони держит, улыбается! Тут эти грузины как завопят, заплачут, некоторые на колени упали и ну ему руки целовать!
Да. Красиво разводит, нечего сказать. Значит, он еще полчаса в предбаннике торчал, как в засаде, имитировал для родственников кипучую деятельность. Вот только забирать камень и предъявлять родне — перебор. И пользоваться тем, что Петровский рыла за это не начистит и промолчит, — свинство вдвойне.
Потому что камень из почки, как, впрочем, и любое инородное тело, — трофей того, кто оперирует. И показывать его родственникам и больному лишь он и имеет право. Ладно, пусть Грищенко тех, с кого дерет деньги, не лечит, даже в палату не заходит, торчит у себя в аспирантской, зато перед выпиской всегда появляется. Но это уже слишком. Этого нельзя так оставлять.
Я его отловил на следующий день у крыльца, шел на консультацию, а тут как раз Грищенко. Он, кряхтя, вылезал из новой «девятки», которую приобрел лишь недавно. Между аптекарем Коганом и бухгалтером Саакяном.
— Макс, спросить тебя хотел, — остановил я его жестом, — а у Маленкова ты бы так же камень со столика забрал?
Петрович за такое затолкал бы ему этот камень через уретру до самых гланд.
— А тебе не все равно? — с блатной интонацией запел Макс своим фальцетом. — Хочешь, чтобы лавэ шуршало? Так кто тебе не дает? Москва большая! Иди, шустри!
— Мне, Грищенко, довелось на кладбище работать, — взяв его за пуговицу, сказал я. — Рассказать, как там с такими крысенышами шустрыми поступают? Их бутербродом хоронят. Знаешь, что такое бутерброд? Это когда могилку с ночи готовят, делают чуть поглубже и на дно дохлого крысеныша укладывают, земелькой присыпают. А уже с утра сверху гроб со вторым покойником. Тут, конечно, не кладбище, но крыс нигде не жалуют. Ты это запомни.
Он сразу стал маленьким, даже худеньким, и так молча, бочком-бочком в дверь прошмыгнул. Показалось, что и воздух испортил. Действительно, шустрый парень, далеко пойдет. Не удивлюсь, если лет через пятнадцать большой пост занимать будет.
А на кладбище я и правда работал.
Кладбищенский негр
Нет, сначала я и не думал ни о каком кладбище. Я пошел работать в театральный журнал. Сразу после Нового года встретил Гришку Милославского у метро, он мне и предложил.
С самим Гришкой мы познакомились в Театре на Таганке, причем не на спектакле, а на собрании. Шла весна восемьдесят девятого, самый разгар горбачевской перестройки. Уже погромыхивало на окраинах, уже случился Сумгаит, но, опьяненный книгами, надеждой и воздухом свободы, народ поверил, что наконец-то он сам может творить историю. И к объявленному Съезду народных депутатов подошел ответственно и неравнодушно, чего власти, как оказалось, совсем не ожидали.
Вот и в театр на Таганке тогда, в конце апреля, набилось народу и не сосчитать. Выдвигали кандидатов в депутаты от Пролетарского района. На одном кресле сидело по два человека, народ теснился в проходах, в двери напирала толпа. Подавляющее большинство хотело видеть депутатами людей известных, но не запятнавших себя неблаговидными делами. Поэтому, если предлагался кандидат из прихвостней режима, такого тут же освистывали и захлопывали. Какой-то сильно помятый мужик вперся на сцену и всю дорогу бубнил: «Нету у меня никакой программы, я простой, беспартийный рабочий. Но если вы мне покажете среди остальных кандидатов простого, беспартийного рабочего, я тут же возьму самоотвод!» Из зала свистели: «Слезай, надоел!» А он упрямо повторял: «Не слезу, пока вы мне не покажете такого же простого и беспартийного!»
Часа через три сошлись на пяти громких фамилиях от Глеба Якунина до Андрея Нуйкина и стали расходиться. И когда в зале оставалось уже немного народу, я заметил худенького паренька, с каким-то неподдельным интересом, можно сказать с изумлением, наблюдавшего за несколькими активистами из общества «Память». Тех было всего человек пять-шесть, серьезные бородатые мужики в черном, и с ними женщина с явными признаками базедовой болезни.
Женщина, прижав кулачки к груди, вещала, подвизгивая к концу каждой фразы:
— Такое со сцены говорить про руководство церкви, про самого патриарха! Это все у них от лукавого! Все бесовщина! Когда же ты, Русь-матушка, одумаешься! Когда же ты ярмо жидовское скинешь!
Мужики согласно трясли бородами и гудели тревожно:
— Мало им, что культуру русскую загубили, так теперь еще и на церковь нашу православную зарятся. Не дадим же им, проклятым, святое на поругание! Не дадим заместо храмов синагоги строить!
Тут этот паренек приблизился к ним и спросил вежливо:
— Простите, ради бога, а какую именно русскую культуру загубили эти проклятые? Не могли бы вы подробнее на этом остановиться? Особенно там, где про синагоги, а то знаете ли, приходится за мацой аж в Марьину Рощу ездить!
Женщина попыталась заголосить, но, видно, спазмом перехватило горло, а мужики зашумели, с каждой секундой сильнее:
— Видать, он сам из этих, что всегда готовы в душу чистую плюнуть! Уходил бы ты лучше от греха, а то мы, коли прогневаемся, за себя не в ответе!
И угрожающе стали приближаться.
Я не стал дожидаться драматической развязки в духе изгнания с земли русской Тугарина Змея, а быстро подхватил парня и отправился с ним на выход.
Дорогой мы разговорились. Оказалось, Гриша Милославский — студент ГИТИСа, живет, как и я, на Коломенской. А раньше, до армии, учился в Первом Меде. Мы обменялись телефонами, раз в месяц созванивались и делились новостями.
И вот в начале января, пока мы пешком шли от метро, Гришка спросил, нужна ли мне работа. Выяснилось, что сам Гриша устроился редактором в новый театральный журнал под названием «Столичный соглядатай» и там требуется человек, который таскал бы пачки этих журналов на почту для отправки по всем театрам России и ближнего зарубежья.