– Нет, не сюда!
Но я уже разглядел внутри, через дверной проем, стену, заполненную маленькими портретами, сногсшибательную коллекцию миниатюр, занимающую в этой комнате все стены.
Ошеломленный, я закрыл дверь, даже не поняв до конца, что увидел, и открыл следующую. Рылся в аптечке, пока не нашел нужные капсулы, вынул зубную щетку из стакана и налил туда воды. Принес Хаасу капсулы и направился в кухню за бумажными салфетками. Хаас схватил сразу две, глотнул воды и немного ожил.
– Вы их видели, да? – спросил он, все еще глядя в потолок и прижимая к лицу одну салфетку за другой.
– Нет, – ответил я, внезапно оробев. – Я ничего не видел.
– Видели, – медленно произнес Хаас, – хотя лишь мельком. Вероятно, у вас сложилось неверное впечатление. Зайдите туда еще раз. Пожалуйста. Зажгите свет, посмотрите. В конце концов вы только что спасли мне жизнь, и я верю, что вы способны понять. Вы молоды, умеете сострадать: по-моему, вы хороший человек. Посмотрите на них. Только посмотрите внимательно. Когда вернетесь, расскажете, что увидели.
Я двинулся в коридор, все еще колеблясь, открыл дверь в комнату и зажег свет. Там не было мебели, как в зале картинной галереи, и все четыре стены покрывали крохотные картинки, чуть ли не наползавшие одна на другую. То были портреты девочек, сделанные карандашом, но с невероятной точностью, отчего лица казались волнующе реальными, будто живые дети, запертые здесь, внутри, просыпались все разом, едва только их касался луч. Я переходил от одного детского личика к другому. Всем девочкам было от шести до десяти-одиннадцати лет. Они смотрели прямо перед собой чистым, напряженным взглядом, словно застигнутые в момент эмоционального подъема. Волосы и контуры лица были едва намечены, но несомненное мастерство проявлялось в передаче детских черт и этого единственного светоносного выражения, мгновенно схваченного и запечатленного. «Посмотрите внимательно», – сказал Хаас. И, вглядевшись пристальнее, я уловил во всех лицах нечто повторяющееся и в то же время ускользающее. Они как будто парили, охваченные неким порывом, готовые воспринять или получить в дар нечто важное, во власти могучего чувства, которое поднимало их, переводило в иное состояние. Словно в глубине души они преисполнились решимости, и эта решимость, уже без препон, струится во взгляде. Такой взгляд, подумалось мне, я встречал у девочек-подростков в тот неизбежно наступающий момент счастливого, сосредоточенного ожидания, когда они наконец отваживаются на первый поцелуй. Значит, это оно и есть? Я рассматривал картинку за картинкой, пытаясь с помощью столь грубого ключа расшифровать выражение этих лиц. Мне казалось, я близок к истине, вот-вот ее угадаю, недостает какого-то одного шага. Все лица говорили об одном, снова и снова, в разное время и, несомненно, на протяжении многих лет. Но о чем именно? Я прикинул, сколько лет сейчас может быть Хаасу и как давно он начал собирать свою коллекцию. Я даже не был уверен, каков порядок расположения миниатюр и есть ли он вообще. Какой портрет был первым, а какой – последним? Я вгляделся еще в два или три личика, каждое из которых излучало свой маленький секрет, и прошел обратно по коридору. Хаасу удалось самостоятельно подняться, он сидел в кухне и маленькими глотками пил воду из стакана.
– Теперь вы точно видели их, – произнес он с оттенком гордости, как художник, внутренне убежденный в своей значимости, который долгое время оставался в тени и наконец предстал перед публикой. Казалось, он был почти счастлив тем, что кто-то проник в его логовище. – Вы первый, кто их увидел. И если вы смотрели внимательно, то уловили истину. Не знаю, что вам сказал тот бесноватый, набросившийся на меня в парке, но я ни одной из них и пальцем не тронул. Ни одной. Никогда. И никогда не трону. Я хочу лишь того, что вы видели там, в том зале. Этот момент, этот взгляд. Но чтобы вы до конца меня поняли, вам нужно знать, что существует другая комната, и в ней почти столько же портретов. Комната, которую я называю комнатой Презрения, Насмешки и Жалости. В отрочестве я достиг только такого роста, какой у меня сейчас, в то время, как вокруг меня мальчики и девочки тянулись вверх, будто до отвала наедались пирожками Алисы. И все-таки я, как и мои одноклассники, пытался сблизиться то с одной, то с другой девочкой и в ответ всегда получал вот это. В их взглядах, смешках, репликах: презрение, насмешку, жалость. Каждый такой взгляд меня жег огнем. И ожоги не заживали, оставаясь внутри. В ту пору я начал рисовать портреты каждый раз, как меня отвергала девушка, и черты ее запечатлевались во мне, словно негатив фотографии. Я тогда открыл для самого себя этот свой маленький дар: способность извлекать из кюветы памяти не только черты, не только жест, но и само чувство, все еще обжигающее, живое. Сам не знаю, зачем я это делал, ведь, завершив портрет, я снова испытывал боль. Но вот в какой-то волшебный день, который я пометил бы всеми белыми камешками Римской империи, одна девочка подошла ко мне, когда я делал набросок. Это было почти там же, где вы сегодня встретили меня. Когда я закончил, она посмотрела и сказала, что рисунок очень грустный. Я ответил, не задумываясь, что это моя невеста, она бросила меня, и это растрогало малышку. Она захотела, чтобы я нарисовал и ее портрет. Мы разговорились. Пока я рисовал, отпустил пару шуток, припомнил какие-то каламбуры из книжек Кэрролла. Она смеялась, тоже стала рассказывать мне забавные истории. Я продолжал шутить, слушал ее смех, но в то же время подмечал, вглядываясь в черты девочки, некую перемену, решительную, бесповоротную. Она вдруг сказала, что я не должен грустить, потому что она меня полюбит. Девочка пообещала, что полюбит меня сильнее, чем все мои невесты, и взглянула очень серьезно. И я увидел, как расцветает… впервые… то, что я храню для себя в каждом из этих портретов. То, что является во взгляде у девочек таких лет, что светится в их глазах, словно некий флюид, изначальное молозиво любви, чистое вещество, еще не отмеченное страхом, отторжением или расчетом. Исконный элемент, легко прорастающий в любой девочке, если научиться извлекать две-три верные ноты. Я коллекционирую только эти взгляды. Больше мне ничего не нужно. Я никогда не дотрагивался до них. Хотя мог бы. Во многих случаях, хотите верьте, хотите нет, они сами делали подобные попытки, питая ко мне расположение. Однако меня не влекла физическая близость. В этом плане я еще более невинен, чем Кэрролл. Я довольствовался малыми дозами любви, которые поддерживали во мне жизнь на протяжении всех этих лет. Если бы не девочки, не минимум милосердия, какой они дарили мне, я бы давно уже покончил с собой. И теперь, когда вы все обо мне знаете, пожалуйста, уходите: чудовище само залижет свои раны у себя в берлоге!
Глава 20
На следующее утро, зайдя в Институт математики, я нашел в своем почтовом ящике подписанный от руки конверт с инициалом моего имени и моей фамилией. Внутри находилась открытка из Гилдфорда, от матери Кристин: ее оборотная сторона была вся исписана мелким, убористым почерком; к ней добавлялся еще листок, с более разборчивым текстом.
«Дорогой Г. (простите, что ставлю только инициал, наверняка не смогу написать ваше имя правильно), уже несколько дней, как я вернулась к себе домой, к своему саду и огороду, к маленьким сражениям с сорняками и крысами. Как я вам уже говорила в Оксфорде, у меня нет даже телевизора, только слушаю музыку из радиоприемника, такого же старого, как я сама, и совсем не знаю новостей. Я осмелилась побеспокоить вас, поскольку за все это время не получила ни одной весточки от Кристин, хотя много раз писала ей, выяснить, как она там. Из полиции мне тоже не звонили: не знаю, продвинулись ли они в расследовании, есть ли надежда найти преступника, сбившего мою дочь. Я подумала, наверное, вы могли бы что-нибудь об этом выяснить, а главное, мне было бы спокойнее, узнай я, что Кристин хорошо себя чувствует и привыкает к своему новому состоянию. Я была бы вам безмерно благодарна, если бы вы навестили ее и успокоили меня. Постоянно вспоминаю вашу и профессора Селдома доброту в те тяжелые дни, которые я провела рядом с дочерью. Если вы когда-нибудь заедете в Гилдфорд, буду счастлива принять вас у себя и угостить чаем по-английски. Даже Кристин не станет отрицать, что ее мама готовит лучшие scones[25] в графстве. Я ей прислала порядочный запас в последней посылке, хорошо бы она дала вам их попробовать!»
Я предполагал отложить визит к Кристин до выходных, но, получив письмо от ее матери, решил тем же вечером отправиться в Хедингтон. Поднялся на холмы под безжалостно палящим солнцем, прячась в тени деревьев. Взобравшись на самый гребень, отыскал нужную улицу и стал высматривать номер дома, переходя с одной стороны на другую, пытаясь найти какую-то логику в дьявольской английской нумерации. Наконец заметил домик, разделенный на квартиры, огороженный белой деревянной решеткой, через которую виднелась гравийная дорожка, ведущая в сад позади дома. На калитке было несколько звонков с именами и инициалами, одна надпись казалась совсем свежей: я разобрал с внезапным уколом ревности буквы К. и Р. Надавил на звонок и после долгого ожидания повторил попытку. В вечерней тишине было слышно, в какой квартире раздается звон, и мне почудилось, будто кто-то наблюдает за мной из-за шторы. «Это, наверное, сестра Росаура, – подумал я, – а она легко может соврать Кристин, сказать, что у калитки стоит бродячий торговец. Либо они вдвоем размышляют, впускать меня или нет». Я позвонил в третий раз, более настойчиво. Вскоре дверь маленькой квартирки отворилась, и сестра Росаура спустилась по лесенке, поправляя волосы и делая мне знак зайти за калитку.
– О, я так и думала, что это вы, хотя и не разглядела как следует без очков. Полагаю, вы хотите видеть Кристин: она читает в саду. Идите по тропинке до конца – Кристин всегда сидит в галерее, пока я пытаюсь после обеда поспать. Я работаю в больнице в ночную смену и могу выспаться только в это время.